В следующее мгновение, успокоенный прикосновением гурьевского среднего пальца к точке на затылке, он уже спал, как младенец. Гурьев легко приподнял его, придерживая подмышками, поднёс к скамейке и аккуратно усадил, надвинув парню на глаза его собственную кепку. Улыбнулся нескольким мимохожим курортникам и, разведя виновато руками, — ну, перебрал пивка парнишка, день уж больно жаркий сегодня, — направился к Вере.
Не тащить же их к Макаровой, подумал Гурьев. Вот уж не было печали. Что же это за катавасия такая несуразная, а?! А тебе, дивушко, придётся мне всё рассказать, чего я не знаю пока. Ох, не нравится мне этот приморский детектив. Ох, не нравится.
Гурьев вошёл в калитку Вериной хаты и постучал в дверь. Опять жрать посадят, страдальчески подумал он. И отказаться ведь невозможно.
Ему открыла пожилая женщина:
— Здрасьте.
— Здравствуйте. Вера дома?
— Да. А вы кто будете?
— А вы всегда через порог разговариваете? — растянул губы в улыбке Гурьев, хотя улыбаться ему вовсе не хотелось.
В этот момент из кухни показалась Вера, на ходу поспешно вытирая руки о передник. Увидев в дверном проёме Гурьева, она на мгновение остолбенела. Опомнившись, всплеснула руками:
— Мама, что же вы человека на пороге держите?! Это же Яков, я вам говорила!
С лица Вериной матери исчезло выражение настороженности:
— Ах, Господи! И как сразу-то не догадалась… Ну проходите же, Яков… по батюшке-то вас как?
— Не надо по батюшке, — отмахнулся Гурьев и шагнул в дом.
Вера провела его в горницу, усадила:
— Я тебя сейчас накормлю, чем, как говорится, Бог послал. И не возражай. Я так рада, что ты пришёл. Катюша! Катюша! Иди сюда!
Девочка появилась на зов. Увидев Гурьева, засмущалась, прошептала «здрасьте» и умчалась опять. Гурьев улыбнулся:
— Надо же, вспомнила. Не болеет?
— Нет, слава Богу. Ты посиди, я на минутку, — Вера выбежала на кухню, и до Гурьева донеслось взволнованное перешёптывание женщин.
Вскоре она снова появилась в комнате:
— Сейчас борща вот… Настоящий, как положено, ложка не шевельнётся. И хлеб домашний у нас, мама сама печёт!
— Спасибо. Мне просто чай, и достаточно.
— Потом и чай будем пить, обязательно!
— С пирогами? — улыбнулся он. — Теми самыми?
— Конечно!
— Сдаюсь.
Кормили Гурьева так, словно он последний раз в жизни ел. Вера с матерью смотрели на него… Ох, ну что ж вы так на меня смотрите-то, как будто я Спаситель собственной персоной, мысленно вздохнул он. Покончив с борщом, отодвинул от себя тарелку:
— Теперь неделю поститься буду.
— Ну, вот. Если бы я знала, что ты придёшь…
Гурьев в изнеможении откинулся на спинку стула:
— Могу себе представить.
Женщины засмеялись. Вера отправила мать с посудой на кухню. Гурьев достал папиросы:
— Позволишь? — Вера кивнула, и секунду спустя сильный аромат табака поплыл по комнате. — Рассказывай.
— Что же рассказывать-то, Яша. Денег твоих нам ещё на год хватит…
— Да забудь ты про эти деньги, — махнул рукой Гурьев. — Заладила, право слово. Ты что делать умеешь, Веруша? Или домохозяйкой была?
— Нет, — Вера отрицательно качнула головой, и Гурьев вдруг увидел, что она совсем молода — лет двадцать пять ей, не больше.
Выдать бы тебя замуж, подумал Гурьев с тоской. Потому что вкайлили давно твоего Серёженьку, лоб зелёнкой намазали и вкайлили в землицу, ох, знаю я, знаю.
— Нет, — повторила Вера и улыбнулась чуть смущённо. — Я парикмахер. Мужской мастер. Женские причёски тоже могу, конечно же, но специальность у меня мужская.
— Это вообще очень мужская профессия, — Гурьев приподнял брови. — И как же тебя угораздило?
— Не знаю, — приподняла плечи Вера. — С детства я такая — ненормальная. У нас мало было парикмахерских после НЭПа, я вот у Семён Рувимыча и пропадала. Как уроки в школе кончатся, я туда. Сначала вокруг вертелась, а потом… Потом вот училище в Москве закончила. И в Наркомстрое, в ведомственной парикмахерской, работала. Там с Серёжей и познакомились.
Вера опустила голову и провела мыском ладони по щекам. Раз, другой. Гурьев поспешно проговорил:
— Это здорово. Мужской мастер. Художник, можно сказать. Здорово, Веруша. Правда.
— Скажешь тоже — художник. А хочешь, я тебя простригу? — Вера подняла глаза и улыбнулась. — Я первым делом побежала, инструмент купила. Это же невозможно — без инструмента. Я без инструмента — хуже, чем голодная. Давай?
— А давай, — отважно согласился Гурьев. — Что, прямо здесь?
— Ну да, — Вера поднялась. — Я мигом — пойду, всё приготовлю!
Вера возвратилась с простынёй, инструментом. Усадила Гурьева перед трюмо с большим зеркалом, обернула ткань вокруг шеи и плеч. И провела рукой по его волосам. Он едва не вздрогнул. Какие руки, подумал Гурьев. Боже, какие руки, можно в эти руки только влюбиться без памяти. Понимаю твоего Серёженьку, Верочка, ох, как понимаю. Прости, дорогая. Прости.
— Чем ты бреешься? — тихо спросила Вера, чуть касаясь пальцами его щеки.
— Ножом, — усмехнулся Гурьев.
— Тем самым, что ли?! — Вера непроизвольно отдёрнула руку. — Шутник…
— Златоустовской опаской. Отличная сталь, научились делать. Легированная. Благородная. Лучше золингеновской.
— И что, никогда не поранишься?
— Ну, отчего же, — Гурьев улыбнулся и пожал плечами. — Пару раз порезался. Давно только это очень было, Веруша. С тех пор — никогда.
Эту бритву ему действительно подарили на заводе — из первых образцов стали, выплавляемой по новому техпроцессу. Ему и Сан Санычу — по бритве. Городецкому — с малахитовой рукояткой, ему — с яшмовой. Ручная работа, штучный товар. На свете много есть такого… Не буду, не буду, спохватился он. Только декламации Шекспира не хватает бедной девочке сейчас для полного душевного равновесия.
Вера долго колдовала над ним. Гурьев чувствовал, что она не только растягивает удовольствие, но и на самом деле истосковалась по любимой работе. Наслаждайся, милая, подумал он. Наслаждайся, мне не жалко, от меня не убудет.
Вера, завершив священнодействие, осторожно взяла его голову, чуть повернула из стороны в сторону. Потом немного отступила назад:
— Ну, вот. У тебя волос густой, сильный. И мягкий, укладывается хорошо. С таким волосом работать — одно удовольствие. Если хочешь, буду тебя стричь всегда. Приходи, когда захочешь. Придёшь?
— Приду. Конечно, приду, Веруша.
— Тебя хорошо стригли. Даже ещё не оброс совсем.
Конечно, я за неделю до отъезда отметился у Тираспольского, усмехнулся про себя Гурьев. Он следил за собой, и весьма тщательно. Даже в самые поганые времена он не позволял себе распускаться. Что бы ни было, нельзя распускаться, подумал он. И ты молодец, Веруша, что не распустила себя. А теперь я тебе помогу. Вий а хосыд[30], подумал он, вий а хосыд. Ношусь по всей земле в поисках искр божественного света. И нахожу, что самое интересное. Ведь нахожу?
— Сейчас голову тебе помою и уложу причёску, — Вера снова дотронулась до его волос.
— Вера.
— Тут я командую. Я же мастер, — она улыбнулась и вышла.
Ох, думал Гурьев, жмурясь от Вериных прикосновений, ох, да что же это делается такое?! Такие женщины. Такие женщины, — нигде, нигде больше нет таких. Наверное, самое лучшее, что здесь есть, на этой земле — её женщины. За что же мучаются они так?! Был бы я нормальным — полжизни б отдал за то, чтобы женщина с такими руками занималась со мной любовью, сколько мне там отпущено. Господи. Рэйчел.
Вера осторожно вытерла ему волосы, расчесала густым гребнем:
— Одеколон твой я не знаю. Запах немного знакомый, а… Заграничный?
— Сорок семь одиннадцать. Старинный рецепт. Кёльнская вода, от него все прочие одеколоны пошли.
— Ах, вон как. Ты мне принеси флакончик. Чтобы всегда наготове был.
— Хорошо. Напиши мне твои данные. И Катюшины.
— Зачем?
— Документы, Веруша.
— Как?!
— Это службишка, не служба, — вздохнул Гурьев.
— Что же служба тогда, Яшенька? — умоляюще посмотрела на него Вера.
— Служба — так жизнь устроить, чтобы всё это никому не нужно было, Вера. Вообще никому. Никогда.
— Господи…
— Вот. А это, — он опять махнул небрежно рукой.
Он ушёл, а Вера долго стояла ещё в раскрытой калитке. Мать вышла, тронула её за плечо, сказала негромко:
— Ты не убивайся так, доченька. Может, выпустят Сергея-то… Время такое, суровое. Разберутся, да и выпустят. Люди говорят, выпускают вот… Некоторых…
— Некого выпускать, мама, — Вера посмотрела на мать сухими глазами. — Убили Серёжу, я чувствую, нет его на земле больше.
— Ой, Верка… — затряслись у матери губы. — Ой, Верка, грех это, грех говорить такое, думать даже такое грех… Катюшка-то…
— Грех — с людьми такое творить, мама. Вот — всем грехам грех.
— А он-то? Он кто таков-то будет, Яков этот?
— Не знаю, мама. Не говорит он, да и зачем мне знать. Только он такой…
Не твой он мужик, доченька, — покачала мать головой — почти осуждающе. — Чужой это мужик, уж и не знаю даже, чей, что за баба ему нужна, чтоб такого держать-то…
— Не мой, — кивнула Вера. — Нет, не мой, я знаю… А возится ведь со мной, как со своей. Другие и со своими так не возятся, как он со мной. Что ж, мама, понимаю я всё. А только, позовёт если, если понадоблюсь… Хоть на часок, да мой.
— Уймись, Верка. Уймись!
— Не бойтесь, мама. Не бойтесь. Только вот на самом деле, так хочу я на ту посмотреть, с которой он будет. Какая она. Не от зависти, нет, я же всё понимаю. Просто посмотреть хочу.
Вера повернулась и медленно пошла назад, к крыльцу.
Сталиноморск. 30 августа 1940
Гурьев вернулся домой и сразу прошёл на свою половину. Макарова и Даша уже спали — он предупредил, чтобы его не ждали. Ворча, ушёл освобождённый от вахты Денис. Гурьев переоделся в домашнее, немного побродил по комнате. Посмотрел, погасив свет, на улицу, нет ли чего подозрительного. Снова включил электричество, достал папку с чистыми бланками документов, предусмотрительно прихваченных из Москвы на случай непредвиденных обстоятельств и дожидавшихся своего часа в специальном отделении его чудо-чемодана, — вот как теперь, например. Паспорт, трудовая книжка и метрика, автоматическая ручка, заправленная специальной тушью, металлический футляр с набором штампов и печатей, — отличнейшая коллекция, спасибо техсектору. Щёлкнув пальцами — звук до оторопи похож был на выстрел — Гурьев приступил к делу.
Дождавшись, пока тушь и печати высохнут окончательно, он усердно несколько раз согнул-разогнул метрику ребёнка, повалял паспорт и книжку по полу, прошёлся специальным оселком по углам страниц и складкам, замахрив их и придав таким образом бумагам потрёпанный жизнью вид. Всё просто в этом мире. Всё просто.
Сталиноморск. 1 сентября 1940
С утра, по случаю выходного, Гурьев провёл несколько часов в спортзале, вернувшись домой, пообедал, немного почитал. Вынужденное безделье его угнетало, как всегда. К счастью, недолго.
К шести вечера прибыли, наконец, долгожданные гости. Гурьев встречал их на автобусной станции. Делегация оказалась довольно внушительной: геологи, археологи, строители — одиннадцать человек. И Беридзе. Обнявшись с Тенгизом, Гурьев шепнул ему в ухо:
— Ты почему здесь?
— Работа, — вздохнул Беридзе и улыбнулся. — Да я сам попросился. Пока Света в больнице.
Гурьев увидел, что улыбка даётся Беридзе нелегко. И сильно сжал его плечо пальцами, так, что Тенгиз поморщился.
— Это неправильно, Тень. Ты должен быть рядом, я же тебя учил.
— Я стараюсь.
— Хреново стараешься. Ладно, после договорим.
— Я твой мотоцикл привёз. Там, в «Газоне».
— Псих.
— Варяг велел.
— Я и говорю. Всё. По коням.
Автомобили — тентованный ГАЗ-АА, автобус на базе полуторки и ЗиС-101 — развернулись на небольшом пятачке станции. Гурьев сел в ЗиС к Беридзе, и маленькая колонна двинулась в город.
Первым делом они остановились возле школы, быстро перенесли гурьевский спортивный инвентарь в Денисово хозяйство. Следующей целью маршрута была квартира Гурьева. Пока они перетаскивали багаж, дольше всего провозившись с выгрузкой мотоцикла и сейфа, в чём помог находившийся на вахте Шульгин, Даша во все глаза рассматривала происходящее из-за занавесок. Справившись, они отбыли в санаторий ЦК, где разместили всю делегацию, за исключением Беридзе. Тенгиз отдал распоряжения, и они вернулись к Гурьеву, не забыв запастись провиантом в спецбуфете, находившемся здесь же, в санатории.
Макарова, увидев автомобиль и мотоцикл, ничего не сказала, но по тому, как взлетели её брови, было ясно, что она не осталась равнодушной. Ну, не могу я ничего внятно объяснить вам, дорогие мои, тоскливо подумал Гурьев, хотя надо бы. Ладно. Рефлексии в ящик, как говорит Варяг. Пока что. Пожав руку Тенгизу, Макарова посмотрела на Гурьева:
— Ужинать будете?
— Спасибо, Нина Петровна. Даша как?
— Да что же ей сделается, — вздохнула Макарова. — Так будете?
— Мы посидим по-нашему, — Гурьев похлопал ладонью по бумажному пакету. — Вы не беспокойтесь, мы ребята тихие и вежливые. Денис, ты как?
— Не, — тактично отказался Шульгин, прекрасно понимая, что московской птичке нужно будет многое обсудить с Гурьевым. — Дела у меня. Пойду я, Кириллыч. Спасибо за приглашение, конечно.
— Где посуда, вы знаете, Яков Кириллыч, — сказала Макарова, когда Шульгин отчалил.
— Ещё раз миллион благодарностей, — склонился в полупоклоне Гурьев, а Тенгиз сверкнул зубами из-под усов.
— Ну-ну, угодники, — хозяйка покачала головой. — Приятно посидеть и спокойной ночи.
Они прошли на ту половину дома, что занимал Гурьев. Оглядевшись, теперь уже основательнее, Беридзе кивнул:
— Нормально устроился, Гур. А то Сан Саныч переживает. А вторая комната?
— Так уж и переживает, — Гурьев усмехнулся. — Вторая пока занята небесным созданием по имени Даша. Расскажу позже, если будет повод.
— А пока нет? — лукаво осведомился Беридзе.
— Нет, — не принял шутки Гурьев. — А если будет, то не такой.
— Добро. Я деньги привёз, кстати.
— Это и в самом деле кстати, — кивнул Гурьев. — Я не хочу о делах говорить, Тень. Завтра. Про Светку и про себя мне расскажи.
— Чего рассказывать, дорогой, — потемнел Беридзе. — То плачет — приходи, то — видеть тебя не могу. Варяг злится… Бабы, говорит, эти нас доконают. Я и так, и эдак — Сеточка, Сеточка, не время сейчас, а она…
— И? — метнул желваки по щекам Гурьев.
— Не понимаю, — Беридзе вздохнул. — Я же не виноват? Варяг же не виноват?
— Я же тебе объяснял, — покачал головой Гурьев. — Это гормональное, когда женщина теряет ребёнка на таком сроке, у неё возможны даже необратимые психические подвижки. А тут ещё эти командировки твои… Нет, Варяг не прав. Нельзя тебе сейчас ездить. Надо тебе в Москве дело найти. Или вообще тебя куда-нибудь в Латвию отправить, на Рижское взморье. Там воздух сосновый, целебный, песок мягкий, тишина. Светочке там хорошо будет. Ладно. Я поговорю на эту тему с Варягом.
— Да каждый же человек на вес золота…
— Вот именно поэтому.
— Всё равно, Гур. Дело есть дело.
— Дело для людей, Тень. И для нас в том числе. Иначе не нужно никакого дела, понимаешь?
— Для людей, да. Только мы давно не люди, дорогой. Мы…
— Нет, Тень. Если мы — не люди, то ничего у нас не выйдет. А у нас выйдет. Потому что мы люди. И Варяг это должен понимать. Короче, завтра утром — назад. Я сам справлюсь. — Он поднялся. — А сейчас — спать, завтра подъём в четыре.
— Я не засну.
— Заснёшь, — кивнул Гурьев. — Ещё как заснёшь. Ложись.
Беридзе подчинился, скинул обувь, лёг, вытянулся на кровати. Гурьев подошёл к нему, надавил пальцем на точку в районе затылка, и мгновение спустя Беридзе уже дышал спокойно и ровно. А Гурьев вышел к ЗиСу, достал из багажника чемодан с аппаратом «Касатки», вернулся на свою половину, развернул оборудование, послал срочный вызов Городецкому. Аппарат у Городецкого был всегда в ждущем режиме, — и в кабинете, и дома, и в машине, так что ответил он быстро. При установлении связи принимающий аппарат показывал уникальный номер вызывающего, так что предисловий Гурьев не ждал. Их и не было:
— Исполать тебе, Наставник, — проворчал в трубку Городецкий. — Рад слышать тебя, бродяга.
— Салют, секретарь. Скажи мне, ты здоров?
— Ну?
— Не нукай. Ты зачем Тенгиза прислал? Ты что, спятил?!
— Ты меня не лечи, учитель. Я на кадровой политике столько собак сожрал, что тебе до меня, как до Луны пешком — семь вёрст в небеса, и всё лесом, — Гурьев увидел усмешку друга, словно наяву. — Так и быть, как самому близкому соратнику и сподвижнику, объясню. Пусть девочка прочувствует, что без Тенгиза ей жизнь не в жизнь, особенно теперь. Вернётся Тенгиз — и пойдёт у них всё, как по-писаному. Понял, салага?
— Ты тупишь, Варяг. Просто тупишь, и всё. Это химия. Химия и биология. Тут твоя социальная инженерия только всё испортить может. Терпение. Ласка. Любовь. Больше ничего нельзя. Ничего. Когда ты это поймёшь?! С кадрами он меня учит обращаться. Это я тебя на семинар по вопросам кадровой политики пригласить могу. Так что?
— Отдыхай, учитель, — Городецкий вздохнул. — И я отдохну малость. А то дел у меня других нет, только за бабами слюни и сопли подбирать да истерики гасить. Человечка, что ты найти просил, нету. Можешь расслабляться в полное своё удовольствие. Хотя человек был… человек.
Выслушав короткий рассказ Городецкого, Гурьев зажмурился на миг:
— Так я и знал.
— А если знал, зачем теребил?! — рявкнул Городецкий так, что трубка завибрировала у Гурьева в руке. — Рефлексии душат?!
— Рефлексии? — усмешка Гурьева сделалась снисходительной. — Ты знаешь, зачем и почему я это делаю.
— Знаю, — буркнул Городецкий. — Знаю, только поверить всё никак не могу.
— А придётся.
— Да уж придётся.
— Не умножай… эманаций, Сан Саныч. Без особой на то нужды. И помни, кто и как этим пользуется. Веришь ты или нет — мне всё равно. Мир?
— А то как же.
— Отлично. Беридзе выезжает назад завтра утром.
— Беридзе выезжает, когда получит приказ. Послезавтра. Бывай, Наставник.
Гурьев посмотрел на умолкнувший аппарат и покачал едва заметно головой. И улыбнулся невесело. Вот так, подумал он. Что ж, пора последнюю бумажку для Верочки рисовать. Нельзя дальше тянуть, подумал он. И пусть будет, что будет. Посмотрев ещё раз на спящего Беридзе и на часы — начало одиннадцатого, — решился.
Сталиноморск. 1 сентября 1940
Улица была уже по-ночному пустынна. Гурьев двигался так, что собаки на него никак не реагировали. Только собачьего концерта ему не хватало для полного счастья.
Он перекинул руку через низкий штакетник, легко открыл калитку. Пёс насторожился было, зарычал, но у Гурьева имелись на этот случай несколько безотказных трюков, и секундой позже зверь продолжил смотреть свои собачьи сны. Гурьев тихонько постучал в стекло Вериной комнаты. Она выглянула встревоженно — не ложилась ещё:
— Ты, Яша! Ох, даже и собак не слыхать! Случилось что?
— Нет. Ну, как сказать.
— Я открою. Заходи.
Он вошёл в дом, огляделся:
— Я ненадолго. Спят уже, мать, Катюша?
— Да. Проходи же, Яша!
Он, поколебавшись, двинулся за Верой. Они вошли в комнату, Вера села на высокую металлическую кровать, ещё не разобранную, с горкой подушек. Гурьев опустился на стул, вынул из кармана паспорт, трудовую книжку и метрику, протянул Вере:
— Держи, голубка.
— Яша…
— Сколько лет уже Яша, — он усмехнулся. — Посмотри, всё там правильно?
Пролистав, она поднялась и убрала бумаги в комодик. И, снова опустившись на перину, провела мыском ладони под глазами:
— Спасибо, Яша. Слов-то не бывает таких, чтоб тебе сказать — сам знаешь.
— Не нужно, Веруша. Будешь моим личным парикмахером, — он растянул губы, делая вид, что улыбается.
— Буду, — кивнула Вера. — Можно на работу устраиваться?
— Можно. Но не спеши, я это улажу на днях. Завтра сходи в паспортный стол, там уже предупреждены. Прямо к начальнице иди, Курылёвой. Скажешь, что я прислал.
— Скажу, — покорно кивнула Вера, отчаянно пытаясь выжать из себя улыбку.
— Только это не всё ещё, Веруша, — Гурьев отвёл взгляд.
— А что?
Он достал из кармана последний бланк — свидетельство о смерти Лопатина Сергея Валерьяновича, 1910 г.р., по происхождению из мещан, беспартийного, образование средне-специальное. В графе «Причина смерти» стояло: «несчастный случай на производстве».
Он дождался, пока Вера прочтёт бумагу. Увидев, как дрогнули её пальцы, заговорил тихо, с нажимом:
— Ты прости, Веруша. Иначе нельзя. Тебе жить ещё, да и Кате сколько анкет заполнить придётся, никому неведомо. Понимаешь?
— Я знала. Знала. Как ты узнал? Как?!
— Вера, не надо. Слышишь? Нет Сергея. Всё, — и метнул желваки, огромные, чуть не с её кулак, по щекам.
— Я знала, — Вера перекрестилась медленно, и две маленькие слезы выкатилась у неё из глаз. — Знала я, знала, Яшенька.
Он никогда не мог переносить женских слёз. И никакое дзюцу не помогало. Ничего не помогало. Ни опыт, ни тренировки. Ничего. Он поднялся:
— Пойду я, Веруша. Поздно совсем.
Он понимал, конечно, что никуда не уйдёт. Но надеялся. Дурак. А Вера тоже поднялась. И, шагнув к Гурьеву, прижалась к нему изо всех сил.
Он почувствовал её тугое, жаркое тело через тонкий ситец летнего платья. Почувствовал, как она втискивает себя в него. И, когда она вскинула дрожащее, с закрытыми глазами, лицо, наклонился, целуя, раздвигая её губы своими.
— Яшенька, Яшенька, Миленький, Яшенька… Господи… Что…
— Ш-ш-ш. Молчи, голубка, молчи.
— Яшенька… Яшенька… Ох… Да, Яшенька… Всё… Всё… Ох… Да, ну же, ну… Ох, Яшенька, светик мой, ясный мой, Яшенька, миленький, миленький, можно, да, можно, можно, Яшенька, да что же ты, что же, мой, мой…
Тебя же нет, нет, нет, что ж Ты творишь, яростно подумал Гурьев. Что Ты творишь… Тебя нет… А если Ты есть, — как же Ты можешь такое с нами творить?!
Он так Веру любил, как будто она… Потом повернулся на спину, уложил на себя, гладил.
— Пожалел меня, — Вера, улыбаясь, провела рукой по груди Гурьева. Какие руки, подумал он. Какие руки. — Пожалел, разбойник. Спасибо.
Как же мог я тебя не пожалеть, голубка, тоскливо подумал Гурьев. Не мог.
— Вера. Не надо.
— Я знаю, знаю я всё, — Вера прижалась губами к его плечу, потом отстранилась. — Разбойник бесстыжий. Если со мной такой, то что же с ней?
— С кем?! — Гурьев даже привстал на локте.
— Что же, Яшенька, разве дура я, — тихонечко засмеялась Вера. И оборвала смех. — С ней. С любушкой со своей. С настоящей. Кто она, любушка твоя, Яшенька?
— Не надо, Веруша. Пожалуйста, — он снова лёг на спину, закинул руки за голову.
— Ты же горишь весь, глупый, — Вера прильнула к нему, положила голову ему на грудь, её распущенные лёгкие волосы, тонкие, тёмно-русые, с выгоревшими светлыми прядями, приятно щекотали кожу. — Ты же не меня любил, её. Поплачься мне, Яшенька. Тебе полегчает, увидишь.
— Нельзя мне плакать, голубка, — усмехнулся Гурьев. — Нельзя. И не надо.
Хранитель Равновесия, воин Пути не может плакать. Нет у него такого права. Да, в общем, ему и некогда. Как они чувствуют это, с ужасом подумал Гурьев. Гормоны, эндорфины, дипины… Как же это, и почему?! Господи. Рэйчел.
— Спи, Веруша. Я потом уйду. Спи.
— Я не хочу.
— Спи, — вздохнул Гурьев и дотронулся пальцами до её затылка.
Вера заснула до того, как поняла, что засыпает. Задышала, как ребёнок… А он встал и ушёл. Тихо, как призрак. И собаки по всей улице ни разу не брехнули даже.
Сталиноморск. 2 сентября 1940
Он вошёл в класс через минуту после звонка, и 10 «Б» поднялся, нестройным грохотом крышек парт приветствуя его. Гурьев усадил ребят, представился и на мгновение умолк, дожидаясь тишины. Двадцать девять пар глаз изучали его с пристрастием. Даша тоже. Это последний год, почему-то подумал Гурьев. Мирный — последний. Мы уже знаем это, Варяг. Мы уже знаем это, товарищ Сталин. Или нет?
Он заложил руки за спину, сцепил пальцы и медленно прошёлся вдоль доски:
— Я буду вести у вас литературу. Я попробую вас ничему не учить, — учит тот, кто сам ничего делать не умеет. Я просто постараюсь объяснить вам, почему я люблю читать книги и почему это нужно всем — в том числе и тем, кто собирается строить самолёты и танки. Не больше. И если кто-то из вас поймёт и разделит это чувство — я буду с полным основанием считать, что пришёл сюда не зря, — Гурьев улыбнулся, представив себе, что ему ещё пять раз придётся начинать сегодня урок и что нельзя повторить ни единого слова. — Вы все умеете читать, потому мне нет надобности пересказывать написанное в учебнике. Вместо этого мы станем читать книги и думать. Пожалуй, что думать — это единственное, чему нужно учиться основательно и всерьёз. И именно этому мы с вами будем учиться. Вместе, — он снова помолчал. — И ещё одно. На моих уроках не будет двоек, особенно за поведение. Каждый, кому есть, что сказать, пусть скажет вслух. А кому нечего — пусть слушает другого и думает. И спрашивает. Потому что человек стал человеком не тогда, когда взял в руки каменный топор, чтобы размозжить голову себе подобному, а когда научился задавать вопросы. И внимательно выслушивать ответы на них. И делать выводы. Просто выводы, для себя, а не «орг». Поэтому — не стесняйтесь спрашивать.
— А вопросы любые? — подал голос кто-то с «камчатки».
— Да, — чуть улыбнувшись, кивнул Гурьев, — кроме личных. Всё пока? Превосходно. Тогда — начнём.
Гурьев отвёл положенные часы и сидел в учительской, записывая в толстую тетрадь комплексные планы урока. Ему хотелось поскорее покончить с этим нудным занятием, — зажав в зубах незажжённую папиросу, он яростно царапал пером бумагу.
Завадская вошла и, замахав руками в ответ на его вставание — сидите, ради Бога, сидите! Неужели не перевелись ещё на свете мужчины, которые помнят, что следует вставать, когда входит женщина?! — осторожно примостилась рядом с Гурьевым. Он отложил ручку и выжидательно посмотрел на заведующую. Анна Ивановна улыбнулась:
— Поздравляю, голубчик. Честно говоря, я опасалась, что…
— Что я самозванец? — улыбнулся Гурьев. — Я действительно самозванец — в том смысле, что всегда прихожу, когда хочу, не дожидаясь, пока меня позовут.
— Вы в самом деле имеете педагогическое образование?
— Ну конечно же, нет, — улыбнулся Гурьев. — Вы хотите узнать, буду ли я следовать в русле школьной программы по литературе? В пределах разумного. Детям должно быть со мной интересно — это главное. А прочтут они ту или другую книжку, две или три — это неважно. Вот совершенно. Так что — всё в порядке? — невинно осведомился он.
— Не знаю, — вздохнула Завадская. — Ей-богу, не знаю. Не могу никак определить.
— Ну, у Вас ещё будет время подумать, — обнадёжил её Гурьев.
— Спасибо, — язвительно отпаривала заведующая. Почему-то ей было удивительно легко с этим молодым человеком, которого она, в общем, должна была, по всем статьям, опасаться. Он и был опасен — это чувствовалось. Но как-то… куда-то в другую сторону. Не ей, не школе — кому-то совсем другому была адресована эта его опасность. И она спросила — не умея, да и не желая скрыть любопытства: — Как у Вас это так ловко выходит?! Вы психологией занимались?
— Вы не поверите, — Гурьев лучезарно улыбнулся, — но я даже понятия не имею, что это такое.
— А если серьёзно?
— Серьёзно? — Он перестал улыбаться и заговорщически приблизил губы к уху Завадской: — Если серьёзно, я просто пытаюсь не врать. Особенно — детям.
— И… получается?
— Получается. А дальше будет получаться ещё лучше.
Он хотел добавить кое-что ещё, но не успел. Дверь распахнулась, и в учительскую торжественно внёс себя немолодой уже, давно лысеющий невысокий человек в «сталинке» и галифе, заправленных в сапоги. Усы на его широком и рыхлом бабьем лице смотрелись крайне нелепо, но их хозяин, судя по всему, необыкновенно гордился заботливо выращенным под носом куском серой пакли. Гурьеву не составило труда догадаться, что это и есть Трофим Лукич Маслаков собственной персоной. Физкультпривет, усмехнулся про себя Гурьев, поглядим, что ты за резиноизделие.
Маслаков подошёл к нему, протянул руку и покосившись на Завадскую, напыщенно произнёс:
— Здравствуй, товарищ Гурьев! Поздравляем тебе со влитием у наш коллехтив!
— С-спа-асибо, Т-трофим Лукич, — задушенно пискнул Гурьев и, потупившись, начал старательно ковырять пальцем стол. — Я п-постараю-юсь оп-п-правдать…
— Да ты не смущайся, товарищ Гурьев, — толстым и довольным голосом сказал Маслаков. — Окажем тебе поддержку, как у коллехтиве полагается, люди у нас политически грамотные, здоровые люди в основном, — при этом он опять покосился на Завадскую. — Ты комсомолец, или член партии, может?
— Н-не-ет, — ещё тоньше пропищал-проблеял Гурьев, — я не член… И не комсомолец… М-мне уже д-двацать девять, Т-трофим Лукич…
— А-а, — закивал Маслаков, — ясно, ясно. Ну, если зарекомендуешься в обчественной работе, как оно полагается, то и если заслужишь у партию, то и примем, конечно. Нам нужны молодежь, кадры, та-скать…
Глаза Гурьева наполнились слезами от умиления. Он суетливо затоптался и в полном замешательстве начал мять свой шёлковый английский галстук:
— Я… Т-трофим Лу-лук-кич… Я… Н-не мог мечтать… Такая честь…
— Ну-ну, — Маслаков хотел похлопать Гурьева по плечу, но дотянулся только до локтя. — Выше голову, товарищ Гурьев! Работай. У меня бюро горкома, обстановка за рубежом осложнилась, — значительно добавил Маслаков и, деловито помусолив взглядом расписание уроков, удалился.