Домой Полуяров пришел поздно. Он сразу заметил, что Сережа ведет себя подозрительно хорошо – не шумит, не капризничает. Сначала он занялся тем, что попытался в одну туфлю засунуть обе ноги, устал и пролепетал весело:
– Вот, какой я, оказывается, глупый. Кто же один туфель на все ноги надевает? Правда, папа?
Рос Сережа хрупким, бледным, нервным и часто болел. Полуяров иногда забывал, что сын совсем еще мал, и всерьез принимал все, что тот говорил. Услышал Сережа на улице дурное слово и сказал его отцу. Тот расстроился и целый день не подходил к сыну.
В этот вечер все, казалось, шло хорошо. Сережа взял пластмассовый зеленый стаканчик и долго стоял в кухне у ведра с водой. Лиза подглядела: сын стаканчиком черпал воду, выливал ее в литровую бутыль, затем принес ее в комнату, залез под стол и притих.
Полуяров, ничего не замечая, ходил вокруг стола. Лиза сидела над чертежами, но краем глаза следила за мужем: как бы он не наступил на сына. Она знала, что завтра у мужа партийное собрание, и ни о чем не спрашивала. Пусть шагает вокруг стола.
– Где Сергей? – неожиданно спросил Полуяров. Лиза показала под стол. Они оба тихонько заглянули туда и чуть не расхохотались. Сергей сидел рядом с бутылкой, опустив в ее горлышко шнурок.
– Какой я, оказывается, глупый, – сказал он родителям. – Разве рыбу в бутылке ловят? Конечно, нет. Рыбу ловят в речке. Правда, папа?
– Правильно, дружок, – ответил отец и взял сына на руки. Временами его охватывала такая нежность к Сереже, что он, не зная, как ее выразить, принимался целовать Лизу. Вслед за ним тянулся сын.
– Мои, – сказала Лиза, одной рукой обнимая сына, другой – мужа. – Ты знаешь, Павлик, это очень приятное ощущение. Ты и я не родные, но мне Сережа родной и тебе родной, он наш, общий. Смешно.
– Он что-то очень горячий.
– Не выдумывай, – небрежно возразила Лиза.
Забрав сына, она ушла на кухню и спросила:
– Ты не болеешь, Сереженька?
– Болею! – восторженно ответил сын. – У меня все болит. Грудь, руки, ноги, животик – все. Я не здоровый. Полечи-ка меня.
Термометр показал тридцать семь и три. Лиза сразу решила, что муж не должен об этом знать. У него завтра и так хлопотливый день.
– Будем лечиться, Сереженька, – проговорила Лиза, – а папе не скажем. А когда вылечимся, тогда скажем.
Сын выпил микстуру и деловито спросил:
– Долго болеть буду?
– Пока не надоест. Я завтра на работу не пойду, а днем мы с тобой, может быть, поедем на трамвае.
– Долго ездить будем?
– Долго.
– Сядем у окна?
– Сядем.
– Смотреть в окно будем?
– Будем.
– А билеты купим?
– Купим.
– И мне купим? Как будто взрослому?
– Как взрослому. А сейчас спать.
– Расскажи сказку. Сказки Лиза сочиняла сама.
– Жили-были на свете мы с тобой, – стала рассказывать она, – мы с тобой – это значит, ты да я. И жил – был на свете человек. Все у него было, только не было у него нас с тобой.
– Это наш папа? – шепотом спросил Сережа.
– Не перебивай. Все у этого человека было, только не было у него нас с тобой. А у нас все было, только не было этого человека.
– Папы? Да? – умоляюще спросил Сережа.
– Да, – ответила мама, – и решили мы подружиться с этим человеком, потому что он нам понравился. И он решил подружиться с нами, потому что мы ему очень понравились. Подружились и договорились, что спать будем ложиться вовремя, иначе дружбе конец (Сережа зажмурил глаза). Первым будет засыпать сын, – Лиза понизила голос, – мама придет, посмотрит и тоже уснет. Папа придет, посмотрит, что спять его друзья, и рядом ляжет. И спять три друга, три приятеля, спят, пока не выспятся…
Лиза осторожно подняла сына и вернулась с ним в комнату. Полуяров спросил удивленно:
– Уже?
– Набегался… устал… Ты очень волнуешься, Павлик? Он словно ждал этого, невольно вырвавшегося вопроса, взял Лизу за руки, усадил перед собой и заговорил:
– Я знаю, что я абсолютно прав, а… тяжело начинать.
– Согласись, Павлик, что у тебя есть одна плохая черта, – когда Лиза говорила мужу неприятное, она гладила его руку. – Ты нетерпелив. Тебе надо раз-два – и готово. Ты начинай постепенно, но не отступай. Надо терпеливо доказывать свое…
– Насчет черты не спорю, – Полуяров снова зашагал вокруг стола, – ведь не я один против него. Почти все. А молодежь терпением не отличается. С ней надо осторожнее, тоньше. Они еще не журналисты, они еще учатся, принципы вырабатывают. Ведь мы с Копытовым отвечаем, какими они журналистами вырастут. Первый редактор, шутка сказать! – Полуяров пересел к Лизе и продолжал тише: – А Копытов пытается привить им самое страшное – осторожность ради осторожности.
Полуяров любил вот так посидеть с женой – друг против друга – и поговорить о разных разностях, важных и неважных, приятных и неприятных. Лиза щурилась, и ее раскосые глаза становились еще уже.
– Совсем забыла, – беззаботно сказала она, поправляя сыну подушку. – Я завтра не работаю. Выпросила отгул.
Чтобы муж не заметил ее смущения, Лиза ушла на кухню готовить чай, плотно прикрыла дверь, словно для того, чтобы муж не услышал ее мыслей. Сережа заболел, а у Павлика завтра важное собрание. Ему лучше ничего пока не знать, а то расшумится, разволнуется. Только бы у него на работе все хорошо было, за остальное она спокойна.
Семья… Моя семья. Раньше Лиза не понимала этого. Раньше казалось, что семья – это муж и ребенок. И она удивлялась, что начальник конструкторского бюро, в котором работала Лиза, часто говорил, когда ему грозила неприятность:
– Ничего, у меня семья… Вы, молодые, не понимаете… Семья – это изумительная конструкция.
Два случая помнила Лиза. Пришел однажды муж с работы, злой, раздраженный до того, что она растерялась. Жили они вместе всего второй год, и Лиза ни разу не слышала от него грубого слова. А тут он закричал:
– Ну дай что-нибудь поесть!
Она принесла тарелку супу и поставила перед ним. Полуяров, видимо, не слышал, как подошла Лиза, оторвался от газеты, повернулся и – рукой в горячий суп! Тарелка полетела на пол, – он что-то кричал, но Лиза от страха не могла разобрать ни одной фразы; она убежала из дому и вернулась лишь к ночи.
Не меньше ее напуганный муж ждал у ворот дома. Они тут же, на улице, обнялись, поцеловались и стали извиняться друг перед другом. И все-таки вспоминать об этом было неприятно.
Через несколько лет, когда Сереже шел первый год, Полуяров случайно увидел в комиссионном магазине настольную фарфоровую лампу. Как часто бывает с людьми непрактичными, Полуяров решил ее купить. И только цена в триста пятьдесят рублей некоторое время сдерживала его. Лиза смотрела, смотрела на страдания супруга и сама послала его в магазин. Полуяров вернулся торжественный и гордый. Он посадил Лизу в стороне, установил лампу и, восхищенный, замер.
– Красивая вещь, – сказала Лиза, подумав, как дорого обходятся иногда людям причуды, – надо только повернуть ее вот так…
Она шагнула к столу, зацепилась за шнур, запуталась в нем, упала, закрыла глаза и заткнула уши, чтобы не видеть и не слышать, как разобьется лампа; лежала на полу и даже боялась пошевелиться.
– Вставай, чего лежишь? – спросил муж.
Лиза посмотрела – лампа разбилась на мелкие кусочки.
– Жалко, – искренне признался Полуяров. – И тебя, и лампу. Ушиблась?
– Ушиблась… А почему ты не ругаешься?
Полуяров тяжело вздохнул, ответил:
– А что ругаться? Не склеится все равно… И не нарочно ведь уронила.
– Само собой, но нервы, характер…
– Все это так, – пробормотал Полуяров, присел на пол и не то шутливо, не то совершенно серьезно добавил: – Ты мне дороже лампы.
Об этом случае Лиза вспоминала часто. Она стала понимать, что семья – не просто муж, ребенок и она, а все вместе, неделимо. Однажды, когда Полуяров уехал в командировку, Лиза долго не спала, наслаждаясь мыслью, что есть на свете человек, который ей так дорог, что есть на свете Сережа, который дорог ей и тому человеку. Утром, придя на работу, она сказала начальнику бюро вместо приветствия:
– Семья – это, действительно, изумительная конструкция.
– То-то! – радостно ответил он. – А как долго доходит? Правда?
Спать Полуяров ложился поздно. Он не мог писать в редакции и писал дома. Тишина в квартире. Легко скользит по бумаге перо…
Открытое партийное собрание состоялось на следующий день. Копытов сделал сообщение о том, почему не выполняется график выхода газеты, и в заключение сказал:
– Надеюсь, что наш коллектив приложит все усилия, чтобы выправить создавшееся положение.
Он улыбнулся и сел.
– Вот всегда вы, Сергей Иванович, прекрасно себя чувствуете! – проговорила Лариса.
– В чем дело, Вишнякова? – спросил Копытов недоуменно.
– Вы меня простите, но я не верю, понимаете, не верю, что вы изменитесь! – продолжала Лариса. – На собрании вы всегда головой киваете, соглашаетесь, а потом – все по-старому.
– Без истерик, Вишнякова, – Копытов посмотрел на Полуярова, но тот смотрел в стол.
– Я не виновата, что не могу говорить спокойно, – Лариса подошла к столу. – Лучше закатывать начальству истерики, чем отмалчиваться. А некоторым по душе именно последнее.
– Совершенно несомненно, – начал свое выступление Рогов, – несомненно, что в нашей работе в самое ближайшее время наступит перелом. Резкий перелом.
– Откуда он возьмется, этот перелом? – запальчиво спросила Лариса. – С неба свалится? У нас нет коллектива! И все потому, что мы для редактора не больше, не меньше, как организмы с определенными служебными нагрузками. Сергей Иванович, вы на редкость сухой человек.
– Опять я один виноват, – Копытов развел руками. – Все молодцы, один редактор дурак.
Кое-как разобрались, кто выступает. Лариса отмахнулась, Рогов обиженно замолчал. Слово взял Валентин:
– Сергей Иванович не объясняет правки. Или сразу забракует, или сам исчеркает рукопись – и в набор. Потом стоишь, ушами хлопаешь.
– Писать надо лучше, тогда и браковать не буду, – оборвал Копытов.
– Мы и хотим писать лучше, научите.
– А чему вас пять лет в вузах учили? Я лично, знаете, университетов не кончал. И запомните: хороший материал никто браковать не будет.
– В редакции нет коллектива, – продолжал Валентин, – а без дружного коллектива хорошей газеты не сделаешь. Мы работаем каждый в одиночку. А самое главное, мы не умеем настаивать на своем. Забракуют у нас корреспонденцию, мы ругаемся в коридоре, жалуемся друг другу, на том и делу конец.
– Разговоры о какой-то спасительной дружбе, – заявил Олег, – это пустые разговоры, пионерский подход к делу. Основные причины нашей плохой работы кроются в низкой квалификации отдельных сотрудников и неважным, я бы сказал, руководством. И нечего рассуждать о дружбе, коллективе и прочем.
Слушая выступления, Полуяров методически записывал их в блокнот, ставил на полях восклицательные и вопросительные знаки. Проект резолюции лежал перед ним. Все в этой бумаге было правильно и всего этого было мало для того, чтобы улучшить работу.
И хотя собрание единодушно одобрило резолюцию, Полуяров чувствовал, что никаких изменений в жизни газеты не наступит, пока он, Полуяров, не докажет Копытову, что ему не место в редакции.
* * *
Будто очнувшись, Ольга заметила в квартире пыль, беспорядок и в воскресенье принялась за уборку. Обметая знакомые вещи, она невольно вспомнила события последних дней, изменивших ее жизнь. Сознание большой вины и беды притупилось, она уже не плакала, не кусала губы, когда раздумывала над происшедшим. Зато никогда еще она не получала такого удовлетворения от работы и тренировок, как теперь. Но оставшись одна, она ощущала в сердце тяжелую пустоту, а когда приходил Николай, пряталась на кухне, сидела у окна, не зажигая света.
Ольга мучилась. На каждом шагу убеждаясь, что разрыв с мужем неизбежен, что он уже фактически произошел, она вместе с тем все яснее сознавала: ничто не оправдывает ее. Что делать? Ведь лучше ночевать на улице, под открытым небом, чем в одном доме с нелюбимым.
Она редко вспоминала о Валентине, но против своей воли сравнивала его с мужем. Если ее любовь к Николаю, теперь уже угасшая, походила на широкую, но спокойную реку, то чувство к Валентину казалось горным потоком, которому надо рваться вперед. Она сопротивлялась этому чувству, потому что однажды уже ошиблась.
Чем сильнее влекло Ольгу к Валентину, тем упрямее старалась она доказать себе, что и не достойна его, и не сумеет полюбить по-настоящему.
Ольга принялась за уборку квартиры, не найдя, на что еще можно убить время. Удивленный Николай стал наблюдать за женой. У письменного стола Ольга немного помедлила и начала стирать пыль. Николай облегченно вздохнул: сейчас она, как всегда, наденет старое ситцевое платье – бледно-голубое с белыми цветочками – и будет мыть пол. Он бросился на кухню, отыскал таз, налил воды и принес в комнату. Ольга не обернулась. Николая охватило острое желание сейчас же, немедля вернуть прошлое.
– Оля! – горячо прошептал Николай. – Нам необходимо поговорить. Я не могу без тебя. Так больше нельзя!
Она нагнулась, опустила тряпку в таз и вдруг резко выпрямилась.
– Выйди, пока я мою, – сказала она.
– Хорошо, хорошо, – растерянно прошептал он, приближаясь к ней. – Я уйду. Я уйду. Оля, милая, прости меня. Я извелся за эти дни.
– Не надо, – строго попросила Ольга, отступив назад. – Я не могу по-старому. Ни за что.
– Почему?
– Ты еще спрашиваешь… Я не виновата.
– А кто виноват? Я? Я пока еще не завел себе…
– Замолчи.
– Словом, нам следует обо всем договориться сегодня же, – зло сказал Николай, – иначе возобновить разговор будет трудно. Нужно кончать.
– А о чем говорить? Я давно все сказала.
– Повтори, если не трудно, – вызывающе предложил Николай. – Я с интересом послушаю. Да я знаю, что ты можешь сказать, не юноша, догадываюсь. А если я не отпущу тебя? – он не сдержал желания, обнял Ольгу и, словно бросаясь с обрыва, прошептал страстно: – Мы же не просто так жили, ты женой моей была… – Она легко отвела его руки, он с ненавистью посмотрел на нее. – Что ты предлагаешь?
– Я уйду.
– Прекрасно. А дальше?
– Не знаю.
– Может быть, ты и о бракоразводном процессе не знаешь? Ведь надо соблюдать законы. Я не желаю быть соломенным вдовцом. На суде…
– На суде? – испуганно переспросила Ольга.
– Да, на суде, – торжествующе подтвердил Николай. – Представляешь, как все это будет выглядеть? Гражданка Рогова Ольга Игнатьевна, проживающая, не имею чести знать где, – говорил Николай, словно диктовал машинистке, – возбуждает дело о разводе с гражданином Роговым Николаем Александровичем, проживающим там, где она недавно считалась его женой… Как обрадуются некоторые товарищи! Сенсация…
– Повторяю, я не знаю, кто из нас виноват больше. Ну не могу я быть с тобой.
– Спасибо, дорогая.
– Не надо, – почти ласково попросила Ольга. – Поверь, мне очень тяжело.
– Бедная! Не успела уточнить отношения с Лесным? Не изображай благородного изумления: я примерно знаю, по каким причинам женщина уходит от одного мужчины к другому.
Ольге захотелось крикнуть, выбежать из комнаты или броситься к окну и ударом распахнуть раму, вдохнуть свежего воздуха.
– Я ухожу не к нему, – твердо сказала она. – Даю слово: он здесь ни при чем.
– Значит, уходишь просто так, абстрактно?
– Я ухожу от тебя, – с усилием проговорила Ольга. – Я не могу жить с человеком, который… вот такой, как ты… и ты ведь не любишь меня…
– А за что тебя любить? За то, что ты… с этим…
Ольга бросила тряпку в таз и ушла в другую комнату.
– Ну и уходи! Уходи! – крикнул вслед Николай, постоял у дверей, прислушиваясь. – Завтра все узнают, что я выгнал тебя из дому…
Хлопнула дверь… Ушел… Ольга плакала и шептала:
– Не плачь. Не плачь. Так тебе и надо. Так тебе и надо.
Она машинально, почти бессознательно достала из-под кровати чемодан, стала складывать в него попадавшиеся на глаза вещи. Присела. Не было сил подняться, она легла и положила голову на чемодан.
Останься, останься, останься… Чей это голос? Она прислушалась – тишина. И снова – останься, останься, останься… А, это ходики стучат на кухне.
Нет, надо уходить! Пусть страшно, пусть стыдно – надо. Все равно не может она оставаться здесь. Бежать, бежать, хоть куда бежать!
Но что-то останавливало ее, лишило сил, не давало двинуться с места. Она защелкнула замки чемодана, переоделась и стояла посередине комнаты.
А как жить дальше? Как смотреть людям в глаза? Что отвечать, если спросят?
Она вышла из дому, села в трамвай, не подумав, куда он идет. Ей показалось, что кондуктор взглянула на нее подозрительно, и Ольга отвернулась.
Трамвай привез ее на вокзал. Ольга смешалась с толпой, остановилась, увидев вывеску «Камера хранения». Да, вот что сейчас самое главное: освободиться от этого чемодана! Ольга подошла к дверям и выпустила чемодан из обессилевшей руки. Чемодан стукнулся об асфальт. Она боялась поднять глаза, ей чудилось, что люди, проходившие мимо, с презрением поглядывали в ее сторону.
И вдруг ей стало жаль Николая. «Колька, Колька, – подумала она, – ведь неправда все это… не могу я уйти… стыдно!»
– Оля, – услышала она глухой шепот, – поедем домой, Оленька!
– Хорошо, хорошо, – обрадованно согласилась она, узнав голос мужа. Он стоял рядом, встревоженный, растерянный, неловко прижав к груди ее руку. Ольга с трудом улавливала смысл его слов. Что такое с ней случилось, как она оказалась здесь, чей чемодан держит Николай, почему у него такой обеспокоенный вид, почему ей хочется вырвать руку?
В машине Ольга совсем обессилела, прижалась к мужу, прошептала:
– Я заболела.
Из машины она вышла пошатываясь, в комнате легла на диван. Николай встал на колени, поцеловал ей руку и потянулся к губам.
Вдохнув спиртной запах, Ольга прошептала жалобно:
– Не трогай меня. Дай мне подумать. Мне нужно подумать. Я больна. Не трогай меня.
«Осталась, осталась, осталась», – радостно стучали ходики. «Неправда!» – хотела крикнуть Ольга и не смогла.
* * *
Валентин сравнивал между собой знакомых газетчиков и не мог определить, что же является основным в их работе. В минуты откровения он признавался себе, что мечтает стать незаурядным журналистом. Для этого он не жалел ни сил, ни времени. Но так же, а может быть, еще упорнее работал Копытов. Зато у Валентина было больше вкуса, умения писать, азарта, беззаветной любви к газете. Почти всеми этими качествами обладал и Олег. Значит, не это самое главное?
А что же?
Пока он знал одно: славы ему не нужно, деньги – вещь полезная, но не ради них он по нескольку раз переписывает свои рукописи.
Теперь Валентин жил на частной квартире, которую разыскал в результате месячных хождений. Ему до того надоело почти каждый день после работы тащиться через весь город и торговаться со скаредными домохозяйками, что он не выдержал и снял комнату на весьма и весьма плохих условиях – сто пятьдесят рублей в месяц, со своими дровами, домой приходить не позже двенадцати, гостей не принимать.
Но скоро он полюбил свою комнатку и с удовольствием возвращался в нее после работы. Ворчливая хозяйка открывала многочисленные замки и запоры и всякий раз напоминала, что «деньги-то не забудьте вручить, а то жильцов много, а квартир мало, да и каждая ли хозяйка рискнет чужого человека в дом пустить…»
Заработок Валентина был не то, чтоб мал, но и не велик, за расходами приходилось смотреть строго – деньги кончались дня за четыре до получки.
Что-то изменилось в нем за эти дни. Кажется, он научился сдерживаться, не говорить лишнего, того, что срывается с языка только под горячую руку. Раньше он считал своеобразным геройством нежелание сдерживаться, особенно на собраниях и в разговорах с начальством. То были глупости. Чем ты сдержанней, чем глубже спрятано твое волнение, тем сильнее становятся доказательства, тем больше весят слова.
Думы об Ольге вселяли в него уже не уныние, не бессилие перед судьбой, а радостное сознание своей воли, веры в счастье.
Последняя вспышка раздражения произошла недавно, когда Николай неумной правкой испортил его корреспонденцию о молодых штукатурах. «Неврастеник, а не человек», – сказал себе Валентин, вышел в коридор, успокоился и, кое-как договорившись с Николаем, спас статью.
Он заставлял себя думать о Николае, как о журналисте, и убедился, что не любит его не только потому, что он муж Ольги.
Среди газетчиков бытует выразительное слово «исписался». Это означает, что хороший журналист стал плохим, что даже при самых огромных усилиях из-под его пера выходят серые посредственные произведения. Страх «исписаться» грозит тем, кто слишком быстро поверил в свой талант, счел себя безупречным журналистом. Такие видят в газете лишь возможность доставить пищу своему тщеславию или гонорарные ведомости. Для этих людей газетная работа заключается в бесстрастном сочинительстве, при котором собственное мнение не является необходимостью.
Именно так случилось и с Николаем. Писал он не то, чтобы плохо, а без души, скучно. Придраться вроде было бы не к чему, но читать его материалы не хотелось. Беда заключалась в том, что сам Николай никогда бы не поверил, что стал писать плохо, и на замечания реагировал болезненно. Сидеть над рукописью больше одного дня, по нескольку раз переписывать свои произведения, затаив дыхание, ждать оценки товарищей – все это было Николаю уже непонятно.
И все чаще Валентину приходила одна и та же мысль: что нашла в Николае Ольга? Он пытался найти в Николае хотя бы частицы чего-то хорошего и не находил. Наоборот, в глаза бросались его отрицательные качества.
Разлад в семье Роговых не радовал Валентина. Лишь временами ему казалось, что сейчас Ольга может прийти вот в эту комнату, присесть на стул у печки и рассказать о себе. Было просто необходимо говорить с ней, видеть ее, слышать.
На работе с каждым днем было тяжелее. Качество писем, поступающих в отдел рабочей молодежи, оставляло желать много лучшего. Иной раз из недельной почты не удавалось использовать в газете ни одного письма. Чтобы исправить положение, Валентин предложил создать на заводах юнкоровские группы. Николай согласился, но загрузил Валентина мелкими заданиями.
Обсуждение статьи о Синевском леспромхозе неожиданно прошло гладко, быстро, поправки оказались незначительными. Валентин ждал боя, но Копытов отказался вступать в него, видимо, помня о последнем партийном собрании. Выступление редактора и удивило, и возмутило Валентина.
– Если бы ты сразу написал так, как Пал Палыч подправил, давно бы материал в газете был.
Полуяров подписал в набор и очерк о свадьбе.
– Тебе же стыдно потом будет, – пробормотал он. – Зря торопишься.
К сожалению, в жизни за приятным событием часто следует десять пренеприятных. Редактор приказал отделу рабочей молодежи через два дня провести читательскую конференцию на паровозоремонтном заводе.
– К чему такая спешка? – удивился Валентин. – Мы не успеем.
– Успеете, – отмахнулся Копытов. – Доклад получите сегодня.
– По-моему, это будет конференция ради конференции, – осторожно возразил Валентин.
– Все тебе не так, все тебе не нравится! – проворчал Копытов. – Подумаешь, мероприятие! Собрать народ, поговорить, послушать, и вся недолга. Ты, Лесной, дальше своего носа не видишь. Знаешь, какое положение с тиражом? Из сорока тысяч двадцать идет в розницу да там и лежат, пока на базаре на завертку не продадут. Союзпечать скандалит. Приехал представитель цека комсомола, интересовался нашей массовой работой. Соображать надо.
– Сделаем, Сергей Иванович, – скромно отозвался Николай, – раз нужно, сделаем.
– Какой толк будет от такой конференции? – спросил Валентин. – Я считаю…
– Может, на мое место сядешь? – Копытов переглянулся с Николаем и кивнул в сторону Валентина. – Орел, что и говорить.
Доклад Николай взял себе, по телефону узнал о месте и времени конференции и смерил Валентина уничтожающим взглядом.
После работы Валентин остался в редакции, долго читал многотиражную газету паровозоремонтников, выписал несколько фамилий, часто встречающихся под заметками. Привычка добросовестно выполнять поручения взяла верх над злостью, и Валентин на машинке одним пальцем отпечатал несколько пригласительных билетов. До завода было не очень далеко, он с удовольствием дошел по свежему воздуху до проходной и отдал билеты вахтеру.
Утром Николай передал ему всю поступившую почту, а сам целый день писал передовую, изредка отрываясь, чтобы позвонить по телефону и навести справку.
Вечером поехали на завод, взяв с собой стенографистку: в следующий номер планировался отчет о конференции.
В просторном зале заводского клуба собралось человек двадцать. Николай поджал губы:
– Не могли такого пустяка организовать. Придется ехать обратно, чтобы не позориться. Нельзя же проводить конференцию при пустом зале.
– Виноваты мы, – сказал Валентин. – Пустой зал – оценка нашей работы. Надо проводить конференцию.
– Надо уважать редакцию, – наставительно проговорил Николай. – Это позор, а не конференция. Тем более, вас никто не уполномачивал. Я отвечаю. Едем.
– Вы не правы… – начал Валентин, но Николай перебил:
– Я не намерен вас упрашивать.
Валентин отрицательно покачал головой.
– Отлично, – сквозь зубы процедил Николай. – Я вас предупредил. Пеняйте на себя. Стенографистка останется с вами.
Одиноким и жалким почувствовал себя Валентин на сцене, рядом с длинным столом, за которым сидели члены комитета комсомола. Глядя в темноту зрительного зала, он сказал:
– Нет нужды объяснять, почему на читательскую конференцию областной комсомольской газеты собралось такое великое множество читателей. – В зале оживленно зашумели. – Вот и поговорим о том, как сделать нашу газету хорошей. Коллектив редакции горит желанием работать без брака, выражаясь по-заводски, хочет давать продукцию отличного качества. Помогите.
Валентин рассказал, как построен аппарат редакции, как готовятся к печати авторские письма, объяснил, для чего организуются юнкоровские группы. Он еще не кончил говорить, когда ему передали записку: «Просят к телефону, из редакции». Валентин предложил сделать перерыв.
– Это что за штучки? – услышал он в телефонной трубке голос Копытова. – Это что еще за фокусы, я тебя спрашиваю! Кто тебе дал право проводить конференцию одному? Немедленно в редакцию!
От напряжения, с каким Валентин сдержал себя, чтобы не закричать на редактора, рука вспотела, и он переложил трубку в другую руку, сказал:
– Не могу, Сергей Иванович, конференция идет.
– Ну ладно… Завтра с утра ко мне.
Настроение сразу испортилось, и Валентину стоило больших усилий продолжать конференцию. Зато потом, когда он возвращался домой, на душе было спокойно.
Но утром он пришел в редакцию удрученным и даже испуганным. С Николаем они не разговаривали и лишь при необходимости цедили слова сквозь зубы.
Валентин заглянул к Копытову, но тот махнул рукой – не до тебя, занят.
«Ну, и черт с тобой! – подумал Валентин. – Мне тоже некогда болтовней заниматься!»
И как нарочно, целый день пришлось потратить именно на болтовню. Сначала пришел инструктор из обкома комсомола, неповоротливый, упитанный юноша с двумя подбородками. Когда-то слава о нем гремела, что называется, был он токарем, и кому-то вздумалось его выдвинуть. Хороший токарь стал плохим инструктором обкома. Он долго расспрашивал Валентина об авторских письмах, давал общие советы и в заключение разговора положил на стол свою статью. До обеда Валентин тактично доказывал ему, что статью лучше не печатать.
Затем пришли два паренька из ремесленного училища и долго жаловались, перебивая друг друга, что в общежитии нет кипятка.
Не успел Валентин переговорить по телефону с областным управлением трудовых резервов, как явился товарищ из городского лекционного бюро с пухлой статьей о стирании граней между умственным и физическим трудом. Валентин старался направить лектора в отдел пропаганды и агитации. Оказалось, что там лекцию уже забраковали.
Валентин предложил Ларисе проводить ее домой, так как Олег задерживался.
* * *
Ему было приятно идти рядом с ней. Он был уверен, что всем радостно видеть в ней молодую женщину, будущую мать, которая гордо и тяжело ступает по земле. Ему хотелось чем-нибудь помочь грустной Ларисе, приласкать, рассмешить.
Она вздохнула, посмотрела виновато и предложила присесть на скамейку, когда проходили по скверу.
– Устала, – сказала Лариса, вытянув располневшие ноги. – Сын, наверное, будет. Лучше бы сразу двоих, чтобы отмучиться и не возвращаться к этому неприятному делу.
– Да, – важно согласился Валентин, вдруг почувствовавший себя мальчишкой, – ты, пожалуй, права.
Лариса рассмеялась и проговорила:
– Ты знаешь, я с тобой себя проще чувствую, чем с Оликом. Мне иногда такое хочется тебе рассказать, что можно только подруге рассказать. Но ты еще маленький, не поймешь… Мне нужно кому-нибудь рассказать об этом.
– Ты никогда не была такой, – смущенно прошептал Валентин.
– Всегда такой была, – с грустью продолжала Лариса, – только никто не замечал. Ненавижу, когда у женщин женское отнимают. У меня и для работы силы есть, и для ребенка, и для всего… Некоторые думают, что когда любви нет, можно в работе забыться, что можно без любви жить. Неправда.
– Неправда, – тихо проговорил Валентин. – К сожалению, неправда.
Олег пришел домой, когда Лариса с Валентином уже пили чай. Олег был чем-то возбужден, поцеловал Ларису, подмигнул Валентину.
– Ох, и номерок получится! – искренне похвастался он. – Мы с Полуяровым такую верстку изобразили, любо-дорого посмотреть.