До половины следующего дня никто не заметил, что клеточка для указания цены была пустой. Потом позвонил какой-то досужий острослов и ехидно спросил редактора, почему «Смена» скрывает стоимость номера.
Разъяренный Копытов выскочил в приемную и крикнул оторопевшей Маро:
– Быстро всех ко мне!
Валентин сразу почувствовал, что разговор будет о нем. Когда он вошел в кабинет, редактор шагал вокруг стола, ни на кого не глядя.
– Больше так продолжаться не может! – сказал Копытов, резко остановившись. – Позор! Сегодня без указания цены вышли, завтра без фамилии редактора, а там, гляди, такой ляп будет, что я только ногами застучу по лестнице! Ты, Лесной, больше других любишь язык насчет критики почесать. Дело, конечно, нужное, но в редакции работать не будешь! Можешь жаловаться, можешь на гонение за критику сослаться.
Устало дыша, Копытов сел.
– Не работать? – тихо спросил Валентин, еще плохо сознавая, что произошло.
– Сегодня же подпишу приказ. Снимаю с работы за халатность, безответственность и сплошное, понимаешь ли, ротозейство! Ты еще оправдываться нахальства наберешься?
– Я оправдываться не буду. Я виноват. Но как же я без газеты жить буду? – растерянно пробормотал Валентин. – Вы не имеете права….
– Я свои права знаю. Я за свои решения вот этим местом отвечаю, – Копытов стукнул себя по затылку. – Можете быть свободными.
Никто не поднялся.
– Не слыхали? Можете, говорю, идти. Приказы не обсуждаются.
– А мы и не собираемся обсуждать, – не своим голосом сказала Лариса. – Мы осуждаем ваш приказ.
– Кто это – мы?
– Мне кажется, что все, – Лариса посмотрела на Николая и поправилась: – По крайней мере, большинство. Я уйду из редакции, если Лесной будет уволен.
– Держать не стану, – отозвался Копытов. – Митинговать не позволю. Заявляю как начальник, старший товарищ и коммунист: против совести не пойду, на жалость не клюну, не надейтесь.
– Никакого митинга устраивать, конечно, не надо, – заговорил Полуяров, – но нельзя не прислушаться к единодушному мнению коллектива. Я также не согласен с увольнением Лесного.
– Дело твое, Пал Палыч, – Копытов вытер платком шею, – я назад не поверну… Погорячился немного. Нервы, будь они прокляты. Ты, Вишнякова, не обижайся.
– За себя я и не думала обижаться. Как с Лесным?
– Ничего не могу поделать – дисциплина.
– Самодурство это, а не дисциплина.
– Не груби, Лариса, – сказал Полуяров.
И уже через полчаса Николай торжествующе говорил Валентину:
– Редактор предложил мне принять у вас дела.
Мальчишкой Валентин никогда не плакал от боли, только от несправедливости, от обиды. Особенно запомнился один случай. Ему было лет пять. Он играл во дворе с толстым смешным щенком. Мимо проходил подвыпивший мужчина. Он сильно пнул щенка ногой и пошел дальше, как ни в чем не бывало. Валентин схватил камень, размахнулся, но бросить не успел – мужчина скрылся за углом. Щенок взвизгивал и скулил. Даже теперь Валентин не мог понять, как это взрослый дядя мог ударить собачонку. Сейчас Валентин казался себе маленьким мальчиком, которого ударил кто-то большой, сильный. Тогда, в детстве, он схватил камень и размахнулся…
– Редактор предложил мне принять у вас дела, – повысил голос Николай.
– Так быстро? Жаль. А сдавать, собственно, нечего. Три письма.
Впрочем, голос у Рогова был не торжествующий, а виноватый.
– Ты только не падай духом, Валька, – сказала Лариса, – все наладится…
– Меня словно по лицу ударили, – отозвался Валентин, – а не верится. Чтоб я без газеты остался… Хоть сто приказов пиши, не поверю.
В голову лезли самые обидные мысли. Им овладевали противоречивые желания: то хотелось пойти нагрубить Копытову, то расплакаться.
Утром он сразу направился в редакцию, но по дороге свернул в сторону, задержался у витрины «Смены». На первой полосе, под передовой, была напечатана его информация. Тоскливо сжалось сердце. Как это так – он не на работе? Нелепо, дико. Валентин смотрел на газету, пытался представить, что сейчас происходит в редакции. Наверное, там смятение, паника – ведь не может редакция работать без него! Нет, не то: он без редакции не может, а газета будет выходить и без него.
– Любуешься? – услышал он обрадованный голос, обернулся: перед ним стоял Олег. – Я вот тоже каждый номер прихожу смотреть. Как на могилу хожу. Кстати, я слышал, что твоему оптимизму нанесен ощутительный удар? Что ты намерен делать?
– Ты уже знаешь? – удивился Валентин.
– Вести о служебных несчастьях летят быстрее пули. А я ведь только и живу редакционными новостями. Признаться, был удивлен, что тебя, именно тебя, уволили. Не скрою, обрадовался. Этот случай поможет нам разрешить наш спор. Что же ты намерен делать?
– Еще не знаю, – ответил Валентин. – Пока не верю.
Олег громко расхохотался и проговорил:
– Подожди, исчезнут робкие надежды.
Сдержав злость, Валентин произнес:
– Устроюсь в многотиражку. Где наша не пропадала? Без работы не буду.
– Где-нибудь ваша да пропадет, если дальше так же будет. Ты тщетно стараешься себя успокоить… Едем отсюда? Что, мало городов, газет? Неужели ты не испытываешь желания доказать «Смене», что на ней свет клином не сошелся?
– Меня не «Смена» уволила, а Копытов.
– Ну, а ему доказать? – разгорячился Олег.
– Зачем мне это?
– В благородство играешь, – презрительно заключил Олег.
Они, не сговариваясь, свернули в проулок. Обоим хотелось довести разговор до конца. Но если Валентин еще сдерживался, то Олег заговорил ожесточенно:
– Мне органически неприятны люди вроде тебя. Вы руководствуетесь не искренними желаниями, а разного рода утвержденными правилами. Не люди, а свод правил и норм поведения. Сухость и серость сплошная. Бог мой, если бы вдруг центральные газеты перестали, например, печатать рецензии на новые кинофильмы, что бы вы стали делать? Мнения-то у вас ведь сроду не бывало!..
– Всё?
– Почти.
Усмешка Олега раздражала Валентина, он нервничал, завидуя его самоуверенности, и начал говорить негромко, глядя под ноги, тщательно подбирая слова:
– Согласен, что у нас еще уйма перестраховщиков, особенно в литературе, искусстве и журналистике. К сожалению, перестраховщиков не судят.
«Почему он улыбается с таким превосходством? – подумав, замолчал Валентин. – Почему он всегда самодоволен? Неужели он убежденнее меня?»
– Ты носишь розовые очки. Опасное приспособление, – сказал Олег. – Оно искажает реальную действительность. Его несправедливо увольняют с работы, а он с жаром доказывает, что в нашей природе несправедливости не существует. Копытовы не скоро на пенсию уйдут. Не один, так другой добьет. Их много.
– Ты вопишь о разных страхах, а не пишешь. Это хуже перестраховки. Ты, имеющий собственное мнение, написал фальшивую рецензию. Ты подделался под мнение, с которым не был согласен.
– Случай с моей рецензией – ерунда, нелепый случай, – растерянно ответил Олег. – Я говорю о другом. Вот я часто бывал в театрах на приемках спектаклей. Поверь мне, ужас, что там происходит! Собираются разного рода представители разного рода учреждений, в той или иной степени связанных с искусством. Начинают обсуждать спектакль. Что они говорят! К искусству они никакого отношения не имеют, в искусстве ничего не понимают, но искусство им подчиняется. У него больше начальников, чем помощников. Об этом, по-твоему, не надо кричать?
– Как называлась твоя статья?
– Я говорю не о статье.
– А о чем?
– О том, о чем писать нельзя.
– Ты просто болтун, извини за грубость. Ты много говоришь и мало делаешь. Я слышал от тебя много метких и ядовитых замечаний о разных недостатках.
– Я не прав?
– А где статьи?
– Чудак! – Олег принужденно рассмеялся. – О недостатках, о которых я болтаю, – он подчеркнуто громко произнес последнее слово, – о таких недостатках статьи писать бессмысленно. Их не напечатают.
– Я тебя спрашиваю: ты написал эти статьи? – упрямо допрашивал Валентин.
– Я знаю, что их не напечатают, – упрямо повторял Олег.
– Вот когда ты их напишешь, тогда и будем разговаривать, – весело сказал Валентин, которому стало ясно, что так спорить можно без конца. – Одно дело – кричать, другое дело – писать. Писать правду многим не под силу. Еще труднее отстаивать правду. Я знаю много случаев, когда у журналистов не хватало упорства, смелости или желания довести дело до конца, по-настоящему рискнуть. Они бросали дело на полпути и за кружкой пива до сих пор жалуются, что их таланты затирают. А я считаю так: надо писать, не заботясь, напечатают или нет. Написать, а там видно будет. Мы с тобой виноваты, что Копытов в руководящем кресле сидит.
Олег ответил удивленным, непонимающим взглядом, поднял руку, чтобы прикоснуться к краям шляпы, но скривил губы и махнул рукой, сказав:
– Я остаюсь при особом мнении.
Взвыла пурга. Валентин испытывал приятное чувство от того, что колючий ветер слепит глаза, обжигает лицо, заставляет повернуться к нему спиной. Его охватила усталость, как после драки. Сознание было возбуждено, словно он решил трудную задачу, сверил ответ по учебнику – правильно.
Он не чувствовал ветра. Лицо одеревенело, больно было шевельнуть мускулами. Он направился в редакцию.
Копытов встретил его обрадованно, крепко пожал руку, предложил папиросу, спросил:
– Ну, как делишки? Я уж хотел к тебе рассыльную послать, узнать. Может, заболел или еще что. Самочувствие-то нормальное, надеюсь?
Тяжесть отлегла от сердца, Валентин весело кивнул.
– Ну и хорошо, ну и молодцом, всегда бы так, – продолжал Копытов, но уже озабоченным тоном, – в нашем деле выдержка, понимаешь ли, нужна. Без нее нельзя. Меня вчера в обкоме пропесочили, будь здоров. И ничего, спасибо за критику сказал. Ты работенку-то ищешь?
– Работу? – недоуменно переспросил Валентин. – Зачем?
– Не святым духом питается человек. Зарплатой.
– А я решил, что вы… – растерянно пробормотал Валентин. – Зачем же вы со мной так разговаривали?
– А что? – в свою очередь удивился Копытов: – По-человечески. Я, может, ночь не спал, соображал, как тебе помочь. Я, когда тебя увольнял, не о кресле думал, не о себе и не о тебе, а о нашем общем деле – о газете. За нее я ответственность держу. Ответственность! За нее мне, так сказать, деньги платят.
– За ответственность или за работу? – вырвалось у Валентина.
Копытов с сожалением посмотрел на него и предложил великодушно:
– Пиши заявление. Уходи по собственному желанию.
– Увольняйте, дело ваше, – с отчаянием проговорил Валентин. – А по собственному желанию я не уйду. Никакого желания не испытываю.
– Получай расчет, – Копытов с сердцем отшвырнул от себя пачку бумаг.
Уволен… Не укладывалось в голове, не верилось. Это было настолько нелепо, что трудно было сосредоточиться, заставить себя думать, решить, что же делать.
– Где пропадал? – сердито спросила Лариса, разыскавшая его в коридоре. – Я уже хотела бежать к тебе домой.
– Неважно, где я пропадал. Важно, где я теперь буду, – жалобно ответил Валентин, которому вдруг подумалось, что бороться с Копытовым бесполезно.
– Мы были вчера в обкоме комсомола у товарища Тополькова, – иронически проговорила Лариса. – В университете вместе учились. Он исторический факультет окончил. Раньше при встречах хоть о здоровье спрашивал, теперь кивает. Пытались с ним по душам потолковать… Нет, надо писать в цека! Ты знаешь, я изнервничалась. Дальше некуда. Сдерживаюсь из последних сил. Еще немного и кричать начну. – Лариса тряхнула головой и горько улыбнулась. – Надоело.
– Ничего, – зло ответил Валентин и с мальчишеским задором добавил: – Помяни мое слово, не кто-нибудь, а мы радоваться будем.
– Будем, – вздохнула Лариса, – когда-нибудь… Я ведь и работаю, и маме вида не подаю, и не плачу, даже спать себя заставляю. А вдруг не сдержусь?.. Мамаша олегова меня изводит, звонит чуть не каждый день. Мерзости разные говорит, деньги предлагает. И Олег… молчит.
Валентин проводил Ларису до кабинета, словно по дороге ее мог обидеть кто-нибудь.
* * *
– Ты чего на меня уставился? – спросил Копытов.
– Из любопытства, – насмешливо ответил Полуяров. – Что делать будем?
– Работать. Долг свой выполнять. В мелочах не возиться,
Полуяров, будто соглашаясь, кивнул и заговорил, нарочито небрежным тоном:
– Есть, Сергей Иванович, один закон природы – переход количества в качество. Из мелочей со временем крупные вещи складываются. Даже мировые события. Но с каких пор человеческие переживания стали мелочами? Извини, но меня поражает твое невнимание к людям. Вышвырнул из редакции молодого способного журналиста…
– Не вышвырнул, а уволил.
– Вышвырнул! – Полуяров встал. – Надо кончать эту волынку! Если слушаться совести, я должен идти в обком и сказать, что тебя пора снимать с работы. Не могу больше терпеть. Мешаем мы друг другу, не понимаем друг друга. Либо ты прав, либо я. Надо разобраться.
Копытов снял очки, покрутил их в руках, помолчал и сказал убежденно:
– Мы не в частной лавочке, Паша. Нельзя нам, понимаешь ли, лирикой разной заниматься. Какие тут могут быть переживания, когда работа – главное? Кому какое дело, что у Копытова, например, дома дела неважные? Он обязан газетой руководить. Это с него и спрашивают. Мы с тобой не муж и жена, а руководители идеологической организации, коммунисты. Нас партия на ответственный пост поставила. А ты: не сошлись характерами. Смешно!
– Грустно. Партия на пост поставила, партия и снимет.
– Ты брось! – буркнул Копытов, отвернувшись. – Ты партию не трогай. Я за нее, знаешь, сколько сил отдал! Ты брось философией заниматься, работай. – Копытов помолчал и спросил с сожалением: – И ты… как это?
– Брут?
– Вот-вот…
Дверь с шумом растворилась, ударилась о стену. На пороге стояла Маро.
– Ты что?! – закричал Копытов. – Чего надо? Маро, четко отстукивая каблуками, подошла и положила на стол листок бумаги.
– Прошу уволить, – прочитал Копытов. – Ты в своем уме?
– Девушкам нельзя так говорить, – тихо произнесла Маро. – Я вам скажу, что вы совсем плохой человек, вас никто не любит. Да. Зачем Лесного уволили? Нельзя хороших людей с работы выгонять. Я уйду.
– Не торопись, – сказал Полуяров.
– Держать не буду, – отрезал Копытов, – подумаешь, золото. Будто я секретаршу не найду.
Маро была гордой девушкой. Она действительно ушла из редакции, никому не пожаловавшись на свою беду. Полуяров не успел с ней даже поговорить.
У Копытова была хорошая черта: он всегда мог забыться в работе, какие бы неприятности ни посещали его. Стоило ему сесть за стол и взять в руки перо, как он забывал обо всем, даже о крупном разговоре с первым секретарем обкома комсомола.
Но сегодня Копытов не узнавал себя – не работалось. Он вошел в кабинет Полуярова и сказал:
– Воду мутишь, Паша.
– Снимут тебя с работы, – ответил Полуяров, не оторвавшись от бумаг.
И вдруг Копытову все стало понятно. Он облегченно вздохнул и проговорил:
– Не надейся. Я знаю, кто на мое место метит, кто против меня коллектив восстанавливает, кто за моей спиной в прятки играет. Ты, Паша. Ты яму роешь. А кто в нее упадет?
Полуяров взглянул на него спокойно и снова уткнулся в бумаги.
Вечером к Копытову зашел Николай Рогов.
– Мне нужно посоветоваться с вами, Сергей Иванович, – осторожно начал он. – Я беспокоюсь не о себе…
– Да не тяни, не тяни, – перебил Копытов.
– Все считают, что я ваш, так сказать, ученик, – быстро продолжил Рогов. – А Лесной подопечный Полуярова. Я человек прямой и прямо вам говорю: вся редакция смотрит и ждет: кто кого? Сумеет ли Полуяров восстановить на работе своего любимчика?
– Врешь, – коротко выдохнул Копытов. – Не верю.
Рогов пожал плечами.
«Дела, – подумал Копытов, – не поймешь, кто прав, кто виноват. А я за всех отдувайся».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
На этот раз обычная процедура открытия собрания показалась утомительной и нарочитой. Полуяров невольно поглядывал на первого секретаря обкома комсомола Тополькова, высокого молодого человека с продолговатой головой на длинной тонкой шее. У него было худое, с нездоровой желтизной лицо, короткие волосы, на щеках глубокие впадины. Сухие бледные губы улыбались привычной снисходительно ободряющей улыбкой.
Доклад Копытова отличался обстоятельностью и самокритичностью. Из всех сотрудников редакции он безоговорочно похвалил только Полуярова и в заключение выразил уверенность, что коммунисты подскажут меры улучшения работы газеты.
Начав выступать, Полуяров тут же про себя отметил, что один раз уже не сдержался: не надо было первым просить слова. Но поправляться было уже поздно, и он говорил ровным голосом, следя за каждым словом:
– Мы обсуждаем самый важный и больной для нас вопрос. Вопрос о руководстве. Обсуждать его надо честно, прямо, глаз в глаз. Слишком часто ссылкой на бюрократизм начальства мы прикрываем собственную нерешительность в борьбе за правду. Вместо того, чтобы быть готовыми разбить себе лоб в борьбе за свое мнение, мы произносим пламенные общие фразы. А фразы приелись. Их спокойно произносят те, кто не имеет на это морального права. Дело обстоит так, что день ото дня мы работаем хуже и хуже. День ото дня обостряются противоречия между редактурой и коллективом, между редакцией и обкомом.
– Первый раз слышу, – недовольно перебил Топольков, – какие могут быть противоречия? Вы что? Это непартийное в данном случае выражение. Есть некоторое недопонимание, но противоречий – никаких.
– Дело не в словах. Обком плохо руководит газетой, не помогает коллективу редакции, не доверяет ему, а иногда и просто мешает. Корреспонденция Лесного о Синевском леспромхозе одобрена всем коллективом. А Сергей Иванович сбегал с ней к вам, товарищ Топольков, вы ее забраковали.
– Могу аргументировать свое решение, – перебил Топольков.
– Но самое главное, – словно не расслышав, продолжал Полуяров, – это наши, внутриредакционные неполадки. А главный из них – неумение товарища Копытова руководить, воспитывать. Редактор бросается из одной крайности в другую, то либеральничает, то доходит почти до самодурства, как это было с увольнением Лесного.
– Что верно, то верно, – натянуто улыбнулся Копытов Тополькову. Секретарь обкома понимающе кивнул.
– Редактор оторвался от коллектива, работает в одиночку, никому и ни в чем не доверяет. Чрезмерная, доходящая до трусости, осторожность, отсутствие собственного мнения, стремление застраховать себя от острой борьбы с недостатками стали определяющими чертами Копытова как редактора. Бесконечные сомнения, опасения, согласования, увязывания и прочие манипуляции со статьями, одобренными коллективом, лишили газету боевого, наступательного духа. Со страниц «Смены» исчезла настоящая, принципиальная критика. В столе редактора нашло вечный покой много статей. Проделано это с ведома товарища Тополькова. Он больше доверяет редактору, чем редакции.
Лицо Копытова беспрестанно менялось. Он то пробовал улыбаться, то пожимал плечами, то удивленно взглядывал на Полуярова, то кивал в знак согласия. Но чем дальше говорил Полуяров, тем реже поднимал голову редактор. Топольков, не отрываясь, писал в блокноте. Полуяров выступал неторопливо, хотя от волнения не узнавал своего голоса:
– Теперь о некотором недопонимании или противоречиях между редакцией и обкомом, – продолжал Полуяров. – Обком давно осведомлен о наших бедах, но не принимает никаких мер. Руководство газетой он подменил мелочной опекой, ненужным вмешательством в будни редакции. На сигналы коммунистов обком не обращает никакого внимания.
Полуяров сел и сразу спохватился, что сказал не все: забыл упомянуть о собственной нерешительности, о том, что давно надо было поставить вопрос о редакторе прямо и резко. Он нервничал и часто вытирал платком пот, выступающий на лбу между бровями, часто менял позу, словно сидел на неудобном стуле.
– Нельзя не согласиться с некоторыми отдельными замечаниями Павла Павловича, – глубокомысленно начал Николай Рогов. – Но никаких противоречий с обкомом нет и быть не может. В редакции сколотилась группа недовольных, возглавляемая товарищем Полуяровым, и подняла шум. Ну, что сказать о редакторе? Иногда, правда, Сергей Иванович бывает несколько крут. Лесного, может быть, и не следовало бы увольнять. Пользуясь присутствием товарища Тополькова, замечу, что обком действительно уделяет газете мало внимания.
В перерыв к Валентину подошел Топольков и озабоченно проговорил:
– С вами неправильно решили. Завтра зайдите ко мне для беседы. А собрание идет хорошо. Критика острая, принципиальная, невзирая на лица. Чувствуется, что собрание будет поворотом в сторону резкого улучшения качества газеты.
– У нас таких собраний было немало, – ответил Валентин, – но поворотов в сторону улучшения пока не видно.
– Унывать не стоит, – Топольков похлопал Валентина по плечу. – Посоветуемся и что-нибудь придумаем.
Больше всего Полуяров боялся за выступление Валентина: парень обижен, взвинчен, может сгоряча что-нибудь не то сказать. Но опасения оказались напрасными. Валентин часто заглядывал в блокнот, не торопился, говорил сдержанно, хотя откинутая корочка блокнота чуть дрожала. Лишь в конце выступления он разнервничался:
– Наш редактор утратил облик советского руководителя. Он – главный виновник создавшегося положения. Нам надоело быть пешками, которым не разрешается иметь своего мнения, нам не хочется думать и писать по-копытовски.
Когда встала Лариса, порозовевшая, с прищуренными глазами, Полуяров решил, что ее выступление будет самым резким.
– Товарищ Копытов, – раздраженно начала она, – наплевательски относится к коллективу. Не первый раз мы говорим об этом. И на партийных собраниях, и на летучках все разговоры сводятся к тому, что наш редактор потерял облик советского руководителя. Его надо снимать с работы. Ведь он по-прежнему считает, что его безобразия – это всего-навсего ряд недостатков. Он уверен, что коллектив не может подчинить его своей воле, что найдется рука, которая защитит Сергея Ивановича от любой критики.
– Давайте спокойнее, – сказал Топольков.
– А мы не можем спокойнее! Мы не хотим быть спокойными! У нас беспокойная профессия. Для нас успокоиться – значит засохнуть, охладеть, писать не статьи, а докладные.
– Докладные – тоже дело полезное, – пошутил Копытов.
– А вы не шутите… Вот товарища Копытова и любят в обкоме за спокойствие. Таких с работы не увольняют. Они спокойные, они никого не трогают. – Лариса передохнула. – Самое опасное для редактора – перестраховка. Зажать критику в кулак, критиковать только комендантов общежитий да продавцов, выполнять задачи газеты формально, согласовывать, утрясать, а не выступать со статьями – вот чем руководствуется товарищ Копытов.
– Разрешите? – Топольков встал, положил руку с блокнотом на стол и посмотрел в потолок. – Суждения товарищей в части плохого качества газеты справедливы. Справедливо и то замечание, что обком не уделял газете достаточного внимания. – Он пожевал губами, озабоченно склонил голову набок. – Нехорошее впечатление произвело на меня лично выступление товарищей Полуярова и вот вас… – Топольков показал на Ларису подбородком. – Очень несамокритичные выступления, нервозные, я бы сказал. Критикуя, некоторые товарищи забывают о том, что газете положено и что не положено. Забывают свое место. Нельзя.
Затем к столу вышел Копытов, виноватый, смущенный, с доброй улыбкой на раскрасневшемся лице.
– Согласен, – горячо произнес он, приложив руку к груди и чуть наклонившись. – Правильно подметили мои недостатки. И возражать не буду. Ошибок у кого не бывает? Было бы желание бороться с ними. А у нашего коллектива есть такое желание. Я приложу все усилия…
«Сейчас начнется главное, – подумал Полуяров. – Сейчас я такое скажу… и в чем только меня после этого не обвинят! Неприятно, но надо. Раз решил принципиальным быть, будь готов к неприятностям».
Правая рука не поднималась, налилась тяжестью.
– Какие будут предложения?
– Я предлагаю, – сказал Полуяров, – вынести товарищу Копытову строгий выговор и просить бюро обкома комсомола снять его с работы как несправившегося.
– Я думаю, что разговор у нас шел правильный, – быстро проговорил Топольков, – Сергей Иванович получил указания и советы, получил возможность доказать, что он может руководить и неплохо руководить.
– Есть предложение! – крикнул Рогов. – Ограничиться строгим выговором!
Приступили к голосованию по первому предложению. Слышно было, как на улице промчался, весело звеня, трамвай. В приемной торопливо стучала по клавишам машинистка.
– Шесть против четырех.
Расходились молча. Невозмутимый, снисходительно улыбающийся Топольков раскрыл перед Полуяровым дверь в кабинет редактора. Копытов снял пиджак, бросил его прямо на стол, сорвал галстук.
– Вот вам свобода мнений, неорганизованность! – возмущенно сказал Топольков Полуярову. – Вы не понимаете, что вы делаете! Детский подход к серьезным вопросам! В демократизм играете? Я даже боюсь прямо охарактеризовать ваше поведение.
– А почему вы обращаетесь ко мне, а не к партийной организации?
– Я не сторонник демагогии. За такое собрание отвечать будете вы, – Топольков начал одеваться. – Пока мне доверено руководство обкомом, редактором будет Копытов.
– Газета не ваша, а обкома. А вы – не обком. Мнение коллектива редакции относительно редактора и обкома проверим на областной конференции.
– Здесь мы имеем дело с обыкновенным стремлением выдвинуться, – холодно произнес Топольков. – Вы хотите быть редактором, Полуяров? Так бы и сказали. А подкапываться…
– Фу ты, черт, – прошептал Копытов, взъерошив волосы руками, – до чего муторно. Как с похмелья. Голова кругом.
– Вопрос будет разбираться в обкоме партии, – многозначительно намекнул Топольков.
– А пусть! – махнул Копытов. – Ведь прямо мне в глаза… мои люди… Ведь я для них все делал. Недосыпал, в кино, знаете ли, некогда было сходить… Уволить просят! Я сам уйду! – с внезапной решимостью воскликнул он. – Не столковались… вот обида-то… обида…
– Ты пока еще редактор, – недовольно остановил его Топольков. – Бюро….
– Да что ты мне – бюро да бюро! Мои товарищи по работе меня прогоняют. Вот мне нож в сердце!
– Что ж раньше, Сергей Иванович, не разумел? – спросил Полуяров.
– Не трогай меня, Паша, – Копытов отодвинулся, – а то я…
– Во всяком случае, – невозмутимо произнес Топольков, – мы сделаем самые серьезные выводы в части происшедшего.
Копытов оделся, засунул галстук в карман пальто и вышел вместе с Топольковым, не попрощавшись.
Оставшись один, Полуяров, взял телефонную трубку.
– Ли-за, – сказал он тихо, – я сейчас приду… Ждешь? Правильно делаешь.
Он предвкушал удовольствие взглянуть на спящего сына, потом поговорить с женой, а когда и она уснет, побродить вокруг стола, думая о разных делах.
* * *
Из командировки Лариса вернулась раньше срока. Случаются в жизни журналиста такие редкие радости: она выполнила задание за один день. В маленьком городке, где она предполагала прожить не меньше трех дней, гостиницы не было, и ждать поезда пришлось в комнате для приезжих. Лариса простудилась, появился насморк, кашель, головная боль.
В вагоне Лариса почувствовала себя хуже. Проводница, разговорчивая, сердобольная женщина, дважды приносила таблетки, уверяя, что они «ото всего спасают», советовала встать: «хворь, она лежачих легче берет».
Лариса не могла пошевелиться. Хотелось на ходу выпрыгнуть из вагона, чтобы избавиться от назойливого, оглушающего стука колес, равномерного покачивания, вызывающего тошноту. И лишь вконец измученная, она догадалась об истинной причине недомогания: крошка дает о себе знать, боится, чтобы о ней не забыли. Милое дитя мое, скорее бы уж ты появлялось на свет. Мама будет любить тебя. И папа у тебя будет, как у всех мальчиков и девочек. Хороший папа. Он будет тебя любить и маму тоже.
Дрогнуло, заболело сердце.
А если навсегда останешься с этой болью?
Она старалась думать о другом, не смогла и расплакалась. Резкая боль в левой половине груди затмила свет. Лариса летела в пропасть, хотела крикнуть, позвать на помощь….
Когда Лариса очнулась, колеса как будто стучали тише, покачивание вагона приятно убаюкивало. «Только не надо никогда хныкать, – облегченно думала Лариса. – Если я не захочу, никто не испортит мне жизнь».
В голове прояснилось. Лариса передохнула, откинула одеяло, посидела и вышла из купе. У окна стояла проводница – грузная, с обрюзгшим лицом, на котором тихо и ласково светились черные молодые глаза. Она приветливо закивала, спросила:
– Легче тебе, поди? Ну и спала бы. Первого носишь? Муж-от есть?
Лариса закусила губу, отрицательно покачала головой. Женщина вздохнула и отозвалась шепотом:
– Вроде епидемии это нынче. От войны, видать, осталось. Мужики – народ, известное дело, бессознательный. Им нашего брата приголубить – все одно, что выпить. Пройдет похмелье, и опять мужик – вольный человек. А мы любовь-то в себе носим, мыкаемся… Да ты плюнь на своего, не томись. Ты баская, захочешь, пятерых найдешь… Носить тяжело или как?
– Не особенно, – ответила Лариса, которой нравилось слушать негромкий окающий голос.
– Работаешь? – продолжала женщина. – Ну, тебе жизнь – не горе. Забудь дурака, я тебе говорю. Которые ребят бросают, про тех разговор короткий. Не люди они. Одну бросит, другую бросит, а умрет, и не поплачет никто. Некому. Только по могиле кто-ино догадается, что человека зарыли… Иди спать, милая. Меня слушать, не дослушать. Остановка.