Боги и люди (1943-1944)
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Д'астье Эммануэль / Боги и люди (1943-1944) - Чтение
(стр. 6)
Население понимает необходимость уничтожения военных объектов и готово мужественно переносить связанный с этим риск, но выражает серьезное недовольство неоправданными бомбардировками, производящими впечатление случайных операций". Итак, на центральном и южном фронтах слишком часто пренебрегали огромными возможностями внутренних вооруженных сил и возможностями агентуры. Забывая о них, союзники прибегали к массовому уничтожению с воздуха. Подпольные боевые организации, к которым свысока относились союзнические штабы и которые были плохо вооружены по вине разведки, более занятой контролем, нежели оказанием помощи, слишком часто отстранялись от заданий, которые они могли бы выполнить со значительно меньшими потерями. Из Франции де Голль вернулся в лучшем настроении. Он отправился в Италию инспектировать войска. В летнем дворце, где дремлет охрана, перед изнывающими от жары и жажды членами Совета, косящимися на оранжад, он делает сообщение о военных операциях и, мстя за прошлые обиды, язвительно отзывается об американских и британских войсках. Затем перед отъездом он произносит историческую фразу: "....древний народ, привычный к превратностям истории, французы знают, как трудно выбираться из пропасти". 5 июля он вылетел в Вашингтон, а я вернулся в Лондон. XII. Лондон, июль 1944 года. Черчилль, де Голль, Франция Июль. Я иду по Честер-сквер и ищу мою любимую магнолию, с которой уже опали цветы. В небе слышится свист, ставший таким привычным впоследствии, с появлением реактивных самолетов. Я поднимаю голову и стараюсь разглядеть черный самолет, извергающий оранжевое пламя. Самолет замолкает. Я знаю, что эта тишина означает падение. Считаю до взрыва: раз, два, три - как меня научили считать в грозу от вспышки молнии до ударов грома. На сей раз это "ФАУ" - секретное оружие. Пока не привыкнешь к этим смертоносным полетам, каждый раз содрогаешься и в жилах стынет кровь. Я направляюсь к Пьеру Вьено, нашему послу при британском правительстве. В квартале, где он живет, окна вылетели, двери сорваны. Франко-британские отношения утратили прежнюю напряженность. Никакого соглашения по поводу АМГОТ'а не состоялось, и военно-гражданская администрация стала пустым звуком: везде на освобожденной территории, если и не юридически, то фактически, установилась французская гражданская власть. Однако в июне конфликт между де Голлем и Черчиллем чуть не принял столь острого характера, что можно было ожидать худшего. Де Голль прибыл 5-го. Как пишет Черчилль, прибыла "примадонна". Де Голль вызывал в нем раздражение и в то же время восхищение своими "высокомерными манерами", "...этот беженец, у которого не было даже уголка земли, куда бы он мог твердо ступить, и который тем не менее вел себя вызывающе по отношению ко всему миру, полностью зависел от доброй воли англичан и американцев". Де Голль никак не мог простить того, что когда-то на время были отменены дипломатические привилегии, и того, что он не играл первой роли в войне. Тринадцатый за столом королей и принцев, он был приглашенным, но не хозяином. В противовес вспыльчивому и взбалмошному Черчиллю де Голль был злопамятен и ничего не забывал. Оба политических деятеля схватывались, как Агамемнон и Ахилл. Де Голль требовал разрешения пользоваться кодом для связи с Алжиром и настаивал на гарантиях относительно администрации освобожденных территорий. Черчилль в своих воспоминаниях заявляет, что "говорил с де Голлем без обиняков". Нетрудно себе представить обмен следующими репликами: "А кто тебя сделал графом?" - "А тебя кто сделал королем?" После кратковременного пребывания в ставке генерала Эйзенхауэра оба политических деятеля, не придя к согласию, удалились каждый к себе. Об этой ночи 5 июня, в течение которой Черчилль и де Голль переругивались при посредстве третьих лиц, а Армада взяла курс на Францию, я слышал очень много рассказов. Сейчас я слушаю рассказ участника этого спора Вьено. Последний принес де Голлю пачку телеграмм, которые он составлял каждый день, но не мог отправить, Де Голль впал в холодный транс медиума, которому не отвечают духи. Ранним вечером Вьено пригласил Иден и объявил, что получил ноту протеста, от генерала де Голля. Тот отказывался выступить по радио и передать французскую военную миссию в распоряжение союзников. Вьено был удивлен отказом де Голля, о котором ему ничего не было известно, но одобрил меры в отношении миссии связи. Он отправился в Коннот-отель сообщить де Голлю о своем разговоре с Иденом. Де Голль пришел в ярость, он утверждал, что никогда не отказывался выступить по радио, разразился длинной тирадой против Черчилля, Идена, Англии и англичан и, наконец, против французов, которые дают себя поработить. Он вел себя так заносчиво, что Вьено уже направился к двери со словами: "Вы не смеете говорить со мной в таком тоне. Я вам не секретарь!" Выбитый из седла де Голль удержал Вьено за полу пиджака, сел, перестал метать громы и молнии и в более любезном тоне возвратился к обсуждаемому вопросу. -Вьено отправился в ночную резиденцию Черчилля. Он нашел премьера в обществе Идена. Для Вьено этот разговор остался одним из самых тяжелых воспоминаний. Черчилль отбросил всякую сдержанность. Вьено пытался вернуть его к действительности и напомнил, что переговоры о миссии связи, длившиеся многие месяцы, ни к чему не привели. Черчилль не желал ничего слушать, его охватил неистовый гнев - он даже потерял дар речи и мог лишь рычать. Вьено понял, что ему остается только уйти. Но, спускаясь по лестнице, он подумал о заре наступающего дня, который станет зарей освобождения. Он вернулся, подошел к Черчиллю, продолжавшему безмолвно и яростно гримасничать, и с волнением произнес: "Несмотря ни на что я должен поблагодарить вас за то, что происходит этой ночью!" До пяти часов утра Вьено ходил от Черчилля к де Голлю и от де Голля к Черчиллю... Я до сих пор слышу, как обессиленный Вьено, через несколько дней скончавшийся на посту, заключил: "В конечном счете ничего не произошло... Столкнулись два темперамента, вспыхнула нелепая ярость двух людей". И все же истории не известно, чем кончилось это столкновение. Кроме премьер-министра, только три человека точно знают, что произошло: Антони Иден, Пик, представитель Черчилля при де Голле, и, возможно, майор Мортон. Безусловно, никто из них ничего не расскажет о спорах между де Голлем и Черчиллем, разве чтобы отрицать их. Ночь ничего не прояснила: на сей раз Черчилль не поборол свою ярость. Рано утром 6-го он написал де Голлю письмо, в котором заявлял, что с него o хватит. Он требовал, чтобы генерал покинул британскую территорию. Письмо это не дошло до адресата. Иден и Пик решили его сжечь. * * * Теперь все это в прошлом. На следующий день я отправился во Францию. Валонь, Шербур освобождены. Кан - лишь на три четверти. Несмотря на то что союзнические службы ставили мне палки в колеса, 14 июля я провел во Франции. Судя по полученным мной за две недели донесениям, все трудности, казавшиеся непреодолимыми при переговорах и на бумаге, сами собой разрешались на местах. Уже 16 июня Борис сообщал мне: "Надо ли говорить, с каким нетерпением я Вас ждал и жду. В Ваше отсутствие почти невозможно урегулировать некоторые вопросы. К генералу не подступаться, он на все отвечает отказом. В результате весьма удачной поездки в Нормандию дела в последний момент приняли значительно лучший оборот. Куле приступил к исполнению своих обязанностей безо всяких помех. Генерала верноподданически приветствовали все местные сановники, включая епископа - приспешника Виши и коллаборациониста. Все же надо ожидать довольно бурной реакции за океаном. Генерал долго колебался, прежде чем вступить на путь переговоров с англичанами, за переговоры были все, кроме П. М. (премьер-министра), который вел себя еще невоздержаннее, чем обычно. Он устроил Вьено невообразимую сцену в ночь накануне высадки. Со своей стороны, я полагаю: даже если англичане не выполнят своих обязательств из-за противодействия американцев, все же будет полезно и необходимо вопреки личным обидам закрепить франко-британское согласие... Общественное мнение в этом вопросе всецело на нашей стороне. Но, очевидно, всем уже порядком надоел спор о признании Временного правительства. Чтобы поддержать энтузиазм масс и предупредить упаднические настроения, следует широко обнародовать удивительные результаты, которых добились ФФИ и Сопротивление в целом. Генерал Кёниг понимает это. SHAEF, кажется, была бы согласна сделать значительное усилие для вооружения ФФИ, но ни в коем случае не хочет, чтобы создалось впечатление, будто она пошла на это под давлением общественного мнения. Администраторы в пиджаках приступили к исполнению своих обязанностей без особых трений. Очень скоро военные, несмотря на мундиры, в которые их облачила миссия, растерялись и призвали на помощь гражданских администраторов. Муниципалитеты и супрефектуры были восстановлены в своих правах. Хотя с хлебом и сахаром были затруднения, обилие мяса, молока и сыра возмещало их недостаток. Даже досадный денежный вопрос постепенно улаживался. Уже давно Комитет действия, в особенности Мендес-Франс, был озабочен тем незначительным количеством французских денежных знаков, которые были в нашем распоряжении. Мне ежемесячно приходилось настаивать, чтобы денежные средства для Сопротивления выделялись более щедро. Кёниг и я требовали выделить два миллиарда на нужды оккупированной территории и пять миллиардов для освобожденных областей. У Мендес-Франса было в наличии всего три миллиарда. Нашу озабоченность усилило решение американцев "чеканить монету" и импортировать "оккупационные деньги" без нашего участия. Однако после высадки, все уладилось: наличность в отделениях Французского банка оказалась куда значительнее, чем мы рассчитывали. Оккупационные деньги очень скоро были переданы союзниками французскому Временному правительству. Побудило их к этому шагу, должно быть, отношение французского населения к этим деньгам, которые оно уже успело окрестить "фальшивыми". Все торопились уплатить ими налоги и долги и таким образом поскорее сбыть с рук эти подозрительные бумажки. Но по приказанию Куле, комиссара республики, государственные кассы отказывались принимать эти деньги, и союзники вынуждены были пойти на попятный и обязались обменять на денежные знаки Французского банка оккупационные деньги, уже принятые в погашение налогов. Итак, когда я с Люизе, Борисом и Морисом Шуманом добрался до Франции, на политическом небосклоне не было ни облачка. Все разногласия затмил ужас войны, ужас повсеместной, зачастую нелепой разрухи и уничтожения: гибли люди, животные, деревья, дома... даже истерзанная земля отказывалась принять весну. В Кане в разрушенных взрывами домах женщины, дети и старики равнодушно ожидали исхода затянувшейся битвы, которая могла им принести либо смерть, либо освобождение. Жители города, которым повезло, участвовали в боях, поэтому их ярость и озлобление находили долгожданный выход. Через три дня я вернулся в Лондон. В тот же вечер, в понедельник, я обедал с Уинстоном и Клеманс Черчилль. Маленький круглый столик, нарядная скатерть, хрусталь, серебро, бесшумные лакеи, ровный голос Клеманс Черчилль. Но в моих ушах все еще раздавалось эхо боя, который я слышал утром. Черчилль, уже видевший приближение конца четырехлетней войны, а вместе с ним и конца всех бедствий, выпил и расчувствовался. Он извинился, что угощает меня кейптаунским коньяком, так как запас французского коньяка вышел. Я не мог разделить ни его увлечения спиртными напитками (область, в которой он мне казался непобедимым и в которой я так слаб), ни его чувств. Говоря о Нормандии, я обратил его внимание на тяжелые последствия применявшихся там методов ведения войны. Я указал на несоответствие между используемыми средствами и достижением намеченных целей: полностью уничтожались с воздуха селения, чтобы очистить их от якобы укрывшихся там солдат противника и вступить в эти селения без всякого риска; непоследовательность командования, не желающего ни для боев, ни для разведки использовать Французские внутренние вооруженные силы, к которым слишком часто военные относятся с пренебрежением. Черчилль не хотел ничего слышать об этом. Он говорил об огромных потерях англосаксонских войск на театре военных действий и считал, что война будет более затяжной, чем предполагают штабы. Легко пустив слезу, он закончил призывом к французам, которые "его не понимают и не любят". Через несколько минут передо мной снова был полководец. Мы спустились в подвалы на Доунинг-стрит, в бомбоубежище, где Черчилль проводил совещания и следил за военными действиями. На стенах были развешены карты Азии и Европы с нанесенными на них театрами военных действий. Офицер, ведающий картами фронтов, приготовил карту Франции. Воткнутые в нее флажки превращали драму народа в какую-то забавную игру. Пробурчав: "На нашу долю досталось самое трудное", Черчилль потребовал карту Италии. Это был "его" театр военных действий, возглавляемый британским командующим Уилсоном. Тыча сигарой, он показал мне расположение "своих войск", как это сделал бы Наполеон. XIII. Алжир - Марсель - Париж, август 1944 года. Нация восстала Если настоящее можно измерять минутами и днями, то воспоминания измеряются надеждами и горестями... а также прочностью связей человека с событиями. Месяц, истекший со времени моего возвращения в Алжир и до освобождения Парижа, - месяц отрешенности и ожидания, когда цель так близка, что стирается память о пройденном пути. Операции Сопротивления (которое теперь не хотят признавать многие из устроившихся на теплых местечках людей - из тех, что тогда умирали со страху или угодничали перед врагом) приняли такой размах, что не могли остаться незамеченными ни для союзного командования, ни для самих французов. И все же полностью сломить недоверие к Сопротивлению не удалось. Некоторые при словах "народное возмущение" или "восстание" стыдливо опускали глаза. О финансовой поддержке Сопротивления ходили самые невероятные слухи. В некоторых военных кругах на основании извращенных фактов возбуждались судебные дела против бойцов Сопротивления. Мне прошлось при поддержке генерала Кёнига крупно поспорить с Комитетом действия и с генералом де Голлем, чтобы добиться необходимых для внутренней армии денежных средств. Что касается вооружения, то цифры, которые мне сообщали - правда, никто в то время не мог их проверить, - были удовлетворительны: с 6 июня по первые числа августа семьсот пятьдесят тонн вооружения было доставлено в разные районы Франции, то есть более чем для ста тысяч человек. Но Комитет действия и союзное командование стремились не столько к тому, чтобы воодушевлять и поддерживать без оговорок действия внутренней армии, в которой даже по подсчетам Лондона сражались двести тысяч бойцов, сколько к тому, чтобы их ограничить, лишить того, что называлось "революционным духом". Отовсюду к нам приходили сообщения о зверствах фашистов, о расстрелах политических заключенных, о том, что немцы будут уничтожать всех бойцов Сопротивления, попавших к ним в руки. Руководители Сопротивления просили нас пригрозить врагу самыми страшными репрессиями, чтобы помешать ему осуществить свои планы. В июле нам сообщили, что расстрелы бойцов Сопротивления, как пленных, так и раненых, участились. В июне Комитет действия в Алжире после длительных дискуссий признал необходимость репрессий. Хотя Комитет в не счел возможным дать соответствующее предписание, он выразил согласие предоставить командованию Французских внутренних вооруженных сил право принимать меры, которые оно сочтет нужным. Британское и американское командование в ноте, врученной Комитету Даффом Купером, выражали свое недоумение и даже заявляли, что Французские внутренние вооруженные силы "открыто пренебрегают законами войны". В этом вопросе союзное командование несет большую ответственность. Несмотря на статус, установленный нами для Французских внутренних вооруженных сил, союзное командование все время уклонялось от признания военного характера ФФИ и их полного соответствия нормам международного права, на чем мы так настаивали{29}. Между тем мы получили доказательства, что ответные меры в отношении немецких пленных принесли положительные результаты. В Тарбе, в департаменте Ардеш, в Центральном массиве немецким комендатурам пришлось вступить в переговоры с представителями Сопротивления и заявить, что немецкие власти отказываются от репрессий против гражданского населения и признают за Французскими внутренними вооруженными силами статус комбатантов. Ничто так убедительно не подтверждает правильность принятых Сопротивлением мер, как заявление, переданное 7 июня командованием ФФИ немецким военным властям: "Бойцы Сопротивления на всей территории Франции относятся к немецким пленным в соответствии с нормами международного права и гуманно обращаются с ними. Сопротивление рассчитывает на подобное же отношение ко всем пленным, принадлежащим к любым организациям Сопротивления. В случае если французские военнопленные будут расстреливаться или подвергаться дурному обращению, а также в случае если гражданское население по вине немецких властей подвергнется репрессиям, немецкие пленные будут немедленно расстреляны..." Мы не предполагали тогда, что после этого длительного пролога к Нюрнбергу все так быстро забудется и что де Голль, Черчилль и Эйзенхауэр своим молчанием или снисходительностью будут потворствовать не только прощению военных преступников, но и политике, ведущей теперь к их реабилитации. * * * Армии союзников достигли Луары и повернули в направлении Сены и Парижа. Временное правительство не спешило обратиться с призывом к восстанию в Париже и других крупных городах! Сопротивление было удивлено этим. Уже с конца июля между мной и де Голлем начался обмен письмами по этому вопросу. Я предложил генералу текст обращения, где, естественно, проводилось различие между промышленными предприятиями, которые вследствие их военного значения во что бы то ни стало надлежало вывести из строя; предприятиями, которые необходимы для поддержания нормальных условий существования населения и которые должны были продолжать работу, и коммунальными службами. В отношении первых основные указания заключались в следующем: "I. Остановить работу. II. Если обстоятельства позволят, то есть если соотношение сил будет не в пользу врага, занять заводы. Если в распоряжении бастующих рабочих будет оружие, то они сами под руководством и в соответствии с указаниями своих уполномоченных должны обеспечить охрану и оборону завода. При забастовке с последующим занятием завода уполномоченные должны позаботиться об охране по крайней мере одного выхода на случай срочной эвакуации под давлением превосходящих сил противника или бомбардировки завода. III. Занятые заводы, само, собой разумеется, должны охраняться от саботажа агентов противника и их приспешников. Агенты эти, как и прежняя охрана завода, должны быть взяты под стражу. Что касается предприятий, не вошедших в этот список, а именно предприятий, производящих продовольственные товары или торгующих ими, то рабочие и служащие этих предприятий должны всеми способами обеспечить сохранность имеющихся товаров при попытках противника захватить их". Де Голль не дал согласия на опубликование этого текста. Я до сих пор вижу, как он сидит за своим письменным столом на вилле "Глицинии": откинувшись назад, схватив непомерно длинными руками лежащую перед ним бумагу и уставившись на нее неодобрительным взглядом. Наконец он отложил бумагу и, взяв чистый лист, одним росчерком пера в своем вдохновенном стиле набросал следующие "пять коротеньких пунктов": "Для Парижа и больших городов на оккупированной территории. I. Не производить никаких работ, полезных для врага. Если враг попытается заставить работать, - бастовать. II. Если враг будет недостаточно силен, - захватить его служащих, какую бы работу они ни выполняли, взять под стражу и держать заложниками. III. Следить за приготовлениями врага к разрушению объектов, обеспечить их охрану и вовремя помешать врагу, IV. Любыми средствами не позволить отступающему врагу эвакуировать свой персонал и оборудование. V. Немедленно и в строгом порядке приступить к работе, как только в город вступят союзные армии. 12 августа 1944 года".{30} Нельзя было допустить, чтобы этот высокомерный и полный недоверия приказ был обнародован. Я снесся с Лондоном и решил, не консультируясь с генералом, заменить его текст текстом, предложенным Борисом, у которого, к счастью, "пять коротеньких пунктов" вызвали следующую реакцию: "Формулировки "немедленно" и "в строгом порядке" могут произвести неверное впечатление, будто мы боимся рабочего класса и намереваемся подавить его движение... Формулировка "в строгом порядке" напоминает терминологию версальцев. Такая терминология, конечно, пришлась бы по вкусу генералу Жиро и генералу Вейгану, но рабочие сочтут ее оскорбительной"{31}. Три недели отделяли нас от возвращения во Францию, три недели, отмеченные, как вехами, названиями освобожденных городов: Дол и Ренн, Ванн и Витре, Алансон и Вандом. За это время де Голль и Черчилль разыграли еще одну интермедию. Первая радость освобождения не исцелила ран, нанесенных самолюбию. В первых числах августа Черчилль приземлился на аэродроме Мезон-Бланш в Алжире. Он направлялся на итальянский фронт. Дафф Купер известил об этом де Голля и сообщил ему, что премьер-министр был бы рад с ним встретиться. Де Голль ответил отказом: "Мне нечего ему сказать". Несмотря на всю свою настойчивость, Дафф Купер вернулся к Черчиллю с не очень дружелюбным письмом - единственная уступка, на которую пошел генерал. Несколько дней спустя, когда заседание Совета министров подходило к концу, де Голль обратился ко мне со словами: "Так вы считаете нормальным, чтобы главу иностранного правительства, прибывшего в один из французских департаментов, встречали местные власти без предварительного запроса французского правительства?" Действительно, Черчилль недавно приземлился на Корсике, и его там приветствовали генерал Моллар и префект. Де Голль просил меня призвать их к порядку. Но я не сделал этого. Однако не только могучие соперники, определявшие ход войны, омрачали настроение де Голля. Ему казалось также, что его власть во Франции ограничена подпольными организациями, и особенно Национальным советом Сопротивления. Вот одна из последних фраз, с которой он своим нутряным голосом обратился ко мне: "Ваш Совет Сопротивления... поступает как ему вздумается. Надо его поставить на место..." Де Голль поддерживал секретную связь с Пароди-Квартусом, представителем Временного правительства в Париже, никогда ни о чем не советуясь ни с Временным правительством, ни с Комитетом действия, ни с министром внутренних дел. Так, например, в одной из его телеграмм (от 31 июля), которые де Голль тайком составлял с Сустелем, есть следующие весьма характеризующие его слова: "Рекомендую Вам говорить авторитетно и безапелляционно, от имени государства". Он не добавил: "Государство - это я", это было ясно само собой. 17-го или 18-го де Голль отправился в Шербур, предоставив правительству под неумелым руководством Кейя выходить из затруднений. Алжир разлагался: все, забившись в свои углы, готовились к возвращению. Мамелюки строили планы, как причесать на свой лад Сопротивление, по их мнению, слишком обидчивое. Утром 23-го английское радио сообщило об освобождении Парижа. Короткие фразы о том, что цепи сброшены и что народ - хозяин столицы, отдавались в сердцах, как удары колокола. Его звон заглушил все разговоры, мы забыли о делах. 27 августа я вылетел на Корсику, а оттуда в Сен-Тропез. В Марселе еще раздавался грохот немецких орудий и треск пулеметов, которые с острова Фриуль и из Старой гавани обстреливали улицу Канбьер; в Тулоне, сильно пострадавшем, но уже освобожденном, обрушилась в воду Кронштадтская набережная; Ним и Монпелье освобождены бойцами Сопротивления... итак, обещание сдержано, каждый вечер после тягот дня и боев приносит с собой праздник. XIV. Париж, 1952 год. Герой не нашего времени Вот и конец моей истории. С этой историей связаны другие истории, которые каждому очевидцу надо будет рассказать самому. Самая прекрасная из них - тот душевный подъем, охвативший весь народ, который вызвало освобождение родины, надежды людей и их разочарование. Истории глав государств, полководцев... Нет, основное - это история народа, который всегда стараются оттеснить на задний план. Но он выходит из мрака на свет, и громко звучит его голос. Это история восстания, плодов которого народ лишили, история возрождения, которое предали. Я больше не встречал Черчилля, если не считать того ноябрьского вечера, когда он с де Голлем шествовал по Елисейским полям. Народ приветствовал их не в предвидении новых битв. Народ выражал свою признательность за освобождение, за восстановление мира - за надежды, которые нес ему этот мир. Черчилля принимал в городской ратуше Парижский комитет освобождения. В ответ на теплое приветствие председателя комитета Толле Черчилль на плохом французском языке произнес взволнованную речь. Мы от него ничего больше и не, ожидали, но четыре года, пройденные вместе, вызывали к нему теплое чувство; он знал мои взгляды и, наклонившись ко мне, сказал: "А все же... Надо идти за де Голлем, это единственный путь..." И направился дальше, не дожидаясь ответа. Тысяча девятьсот сорок пятый год - война кончилась. Каковы бы ни были предшествовавшие или предугадываемые некоторыми симптомы, еще можно было верить в реальность переговоров в Тегеране, где три человека - Черчилль, Рузвельт и Сталин - обсуждали задачу обеспечения мира на ближайшие пятьдесят лет. Сосуществование государств с различным политическим строем, различной социальной структурой - государств, совместно давших отпор агрессору, мирное соревнование двух систем казались вполне возможными. Можно было покончить с нелепыми мифами. Человек консервативного образа мыслей, который много думал о своих предках и канонизировал создателей империи, при виде страшной разрухи мог наконец признать: война - отнюдь не способ разрешения проблем, стоящих перед человечеством, мирному сосуществованию нельзя научиться сразу, но общая опасность в прошлом, новые встречи должны рассеять недоверие, покончить со всякими баснями. Мне вспоминается одна встреча в 1945 году. Клеманс Черчилль только что вернулась из полуторамесячного путешествия по России. Она рассказывала мне о своей поездке. Ее рассказ - это своего рода "Персидские письма" Монтескье. Один мир открывал другой - иногда с раздражением, но подчас и с восхищением. Из ее впечатлений мне запомнились два любопытных замечания. При посещении Севастополя госпожа Черчилль услышала, как председатель городского совета горячо критикует некоторые решения правительства. Полтора месяца спустя она снова увидела его. Госпожа Черчилль сказала мне: "Подумайте, он еще жив; ничего не понимаю..." Затем, говоря о детях, она сказала: "В России самые прекрасные и счастливые дети на земле... Как это объяснить?" Я иногда перелистываю составленный ею доклад, который она дала мне прочесть. Говоря о стране, о ее женщинах, ее детях, Клеманс Черчилль не устает повторять, что на протяжении всей полуторамесячной поездки она повсюду встречала надежду, веру, стойкость, ненависть к войне: "Забота, которой окружены дети, показалась мне проявлением великой веры в будущее, характерной для всей России. Их дети очаровательны, потому что они красивы и на редкость воспитанны. Особенно радостно видеть, как счастье возвращается в разрушенные города и села, и теперь, когда с ужасом мрачной ночи покончено, надежда озаряет лица мужчин и женщин... Я поняла, что нахожусь на пороге нового, обширного, неисследованного мира... шестнадцать республик, входящих в орбиту Советского Союза, с их разными вкусами, обычаями, традициями и культурами открывают бесконечные перспективы для изучения страны и ее понимания... Покидая Москву и бросая на нее последний прощальный взгляд, я молилась: "Да исчезнут трудности и непонимание и да сохранится дружба". И разве не госпожа Черчилль записала в золотую книгу родильного дома имени Клары Цеткин следующую фразу: "Если бы мне снова довелось иметь ребенка, я хотела бы доверить его судьбу этому учреждению". Такие высказывания - вехи на пути сближения. Если не слишком спешить и не поддаваться нелепому фанатизму, можно было бы надеяться на многое. Однако спустя восемь месяцев в маленькой методистской церковке в Фултоне снова раздался вековой голос властолюбия. Черчилль, оказавшийся не у дел, был представлен студентам Трумэном и выступил с неожиданным обличением "честолюбивых замыслов Советской России", призвав американцев и англичан "объединиться в братском военном содружестве, которому не могла бы противостоять ни одна держава..." Перед пораженной аудиторией он произнес воинственную, поджигательскую речь. Напомнив об атомной бомбе, он заявил, что было бы безумием предоставить распоряжаться ею Организации Объединенных Наций, и, ратуя за возврат к военным союзам, пророчествовал: "От Штеттина на Балтийском море и до Триеста на Адриатическом континент разделил железный занавес". Американское общество (еще проникнутое веяниями рузвельтовской эпохи и верившее в возможность мирного сосуществования различных систем) было покороблено подобными высказываниями. Консервативная газета "Нью-Йорк геральд трибюн", выражая мнение американцев, заявила: "Тем, кто проповедует крестовый поход против Советского Союза, следовало бы задуматься над практическими последствиями такого шага". * * * Итак, в семьдесят лет старый вояка снова увидел' перед собой буров, снова в нем проснулась страсть к крестовым походам. Человек этот не мог представить себе мирное существование и искал какого-нибудь врага; он его уже назвал. И все это лишь потому, что для него человечество - джунгли, где властвует сильнейший, от схватки к схватке, за неправое ли или за правое дело, лишь бы была возможность принимать и наносить удары во славу своего имени и своего клана. "Вы что, не любите войну?" - как-то в окопах ночью 1915 года спросил полковник Черчилль своих солдат. У солдат же не было никаких сомнений, что Черчилль войну любит{32}. Говорят, в его жизни как бы переплелись три карьеры: полководца, журналиста и политика. Все они имели для него одинаковое значение. Если бы в юности его спросили: "Кем бы вы хотели стать?", вряд ли он ответил: журналистом, политиком или воином, но, вспомнив песенку Харроу "Некогда жили-были могучие гиганты", сказал бы: "Я бы хотел быть гигантом".
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|