Боги и люди (1943-1944)
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Д'астье Эммануэль / Боги и люди (1943-1944) - Чтение
(стр. 2)
- Он очень слаб. Не думаю, чтобы он снова смог все взять в свои руки. А пока его "подремонтируют" в Марокко. Я выезжаю завтра и встречу его в Марракеше. Итак, Черчилль, как боевой линкор, лишившийся огневой мощи, стал на ремонт в док, беспомощность этого грозного союзника могла вызвать чувство снисхождения. Не согласившись сначала с датой встречи, предложенной Черчиллем, и подчеркнув таким образом свою независимость, де Голль теперь готовился встретиться с ним. Однако ни давать Комитету объяснения по этому поводу, ни спрашивать его мнение де Голль не собирался. Он руководствовался лишь собственным вдохновением. Что до комиссаров - включая и комиссара иностранных дел, - то они лишь чиновники, которым надлежит проводить в жизнь его вдохновенные решения. Мне тоже предстояло в ближайшее время отправиться в Лондон, откуда попасть во Францию можно было быстрее и где чрезвычайно таинственно плели свою паутину британская и французская разведки. Представлялся случай повидать Черчилля. Я мог ускорить отъезд и, не навязывая де Голлю своего присутствия, которое он, возможно, счел бы неуместным, оказаться в Марракеше одновременно с британским премьером. Я вылетел на следующий день. Прежде мне не доводилось встречаться с Черчиллем. Правда, во время тайных поездок в Лондон я сталкивался с людьми, окружавшими его, и испытал на себе уклончивую любезность его секретаря, майора Мортона. Но тогда моя настойчивость не увенчалась успехом. Я знал лишь по портретам его легендарное лицо и слышал по радио его голос, когда, шепелявя и рыча, Черчилль честил "герра Гитлера и его банду разложившихся мерзавцев, обагренных кровью". Кроме того, я слышал, как о нем отзывался де Голль. До меня доходили отголоски их споров и примирений, их вспышек гнева, свидетельствовавших о различии темпераментов. Де Голль - флегматичный, гордый, презирающий людей; Черчилль - полнокровный, несдержанный, обладающий актерским талантом и юмором. Во время моих кратких посещений Лондона в 1942 и 1943 годах де Голль, тогда "в единственном числе" представлявший Францию, в мрачных красках изобразил мне глав союзных государств. Шум споров между ними, казалось, заглушал звуки войны и заставлял забыть об опасности. Весной и осенью 1942 года интерес к событиям на островах Сен-Пьер и Микелон, к инцидентам в Сирии и Марокко, к престижу и вопросам империи был гораздо больше, чем интерес к известиям о ходе войны. Я вспоминаю июньские ночи 1942 года, когда де Голль убеждал меня совершить кратковременную поездку в Вашингтон, чтобы выступить в защиту его позиций и чтобы там услышали голос Сопротивления. И когда я сказал, что надеюсь на мудрость Рузвельта, де Голль подтолкнул меня к двери со словами: "Помилуйте, Рузвельт лишь лжесвидетель..." ... Вспомнил я и июльские дни, а затем конец сентября, когда выведенный из терпения де Голль, видевший в Черчилле врага Франции, готовился покинуть Англию и найти убежище в Экваториальной Африке, а также порвать с коалицией и выйти из борьбы. Дело приняло вполне конкретный и романтический характер, уже подыскивали летчика, самолет и обдумывали, каким образом провести операцию. Меморандум, привезенный мной из Вашингтона (где, надо сказать, я встретился с явным пренебрежением к Франции и Сопротивлению со стороны некоторых лиц из Госдепартамента и, в частности, со стороны Государственного секретаря, по имени Берле, у которого было лицо хорька), в известной мере удовлетворил де Голля. Но последовавшее назначение адмирала Старка и генерала Болта американскими представителями при Французском Национальном Комитете и даже дружественная встреча с Черчиллем, состоявшаяся 10 июня, не принесли ему успокоения. Политика генерала Спирса, представителя Черчилля в Сирии и Ливане, казалось, имела своей целью разжигание ставшего анахроничным колониального соперничества и укрепление британского господства на Ближнем Востоке путем удаления нас из этих стран. Подобная политика досаждала де Голлю, как незаживающая рана. И досада эта носила тем более личный характер, что именно генерал Спирс увез де Голля в июне 1940 года на своем самолете в Лондон и тем самым предрешил его дальнейшую судьбу. В спорах де Голля и Черчилля правда часто была на стороне первого. Несмотря на предательство и поражение, де Голль должен был заставить признать права Франции, защитить свои прерогативы и представлять державу, уже не существовавшую. Однако методы, которыми он при этом пользовался в силу его гордости, одиночества и пренебрежения к людям, оказывались каждый раз скомпрометированными. Для де Голля Франция была мифологической абстракцией. Он услышал впервые ее голос в июне 1940 года. Де Голль плохо знал свой народ, и проявления его воли пугали генерала, как пугало впоследствии Сопротивление и восстание. Не народ вдохновлял его, откровение снизошло к нему свыше. Он как отец обладал правом распоряжаться малолетними детьми. И без того напряженные отношения с союзниками, которые все подчиняли стратегии и которым было не до любезностей, омрачались склоками между французами, находившимися в Великобритании и Америке. Интриги эмигрантов, дрязги в различных службах... Увы! Даже люди проницательные, правильно оценивавшие де Голля, все ?ке ошибались, давая возобладать личной неприязни над необходимостью являть перед всем миром национальное согласие, что было единственной возможностью заставить союзников, да и весь мир прислушаться к голосу Франции. Рядом с де Голлем Черчилль производил впечатление здорового, хитрого кота, возвеличенного еще неприкосновенной империей и британским народом, вверившим ему свою судьбу. Он по-своему любил Францию, анахроническую, дворянскую Францию, как любят утонченное кушанье, он прикидывался то взволнованным, то откровенным до грубости (всегда оставаясь в нужных для него границах) и легко проливал слезу. Пускаясь на свои коварные уловки, он никогда не терял из виду конечную цель: добиться, чтобы история Британской империи и его собственная стали неотделимыми одна от другой. Но обо всем этом я имел сначала лишь смутное представление, и только возвращение во Францию в 1942 году, жизнь среди друзей, которые постоянно подвергались опасностям, простота товарищеских отношений в Сопротивлении помогли мне освободиться от тягостного чувства и оценить, отрешившись от всех теневых сторон, значение высокомерных слов одного и оздоровляющих вспышек гнева другого. А в 1944 году надо было, не обращая внимания на поединок двух властителей, сосредоточить все усилия на решении основной задачи: доставки оружия во Францию. В ту ночь в Оране, куда я случайно попал, вылетев для встречи с де Голлем и Черчиллем, лежа в бараке, кишевшем блохами, я перебирал все это в уме. III. Марракеш, 14 января 1944 года. Черчилль Марракеш был транзитным аэропортом трех континентов: Америки, Азии и Африки. С ним мог сравниться лишь Престуик, где дежурные офицеры появлялись в зале ожидания каждые полчаса и объявляли: "Пассажиры, следующие в южном направлении...", "Пассажиры, следующие в западном направлении..." Я приземлился в Марракеше тринадцатого вечером. Во дворце Бахия давался большой обед. Попав в Марракеш или Марокко, вы внезапно оказывались в феодальной стране. Здесь ничто не напоминало о войне и о связанных с нею лишениях и.тяготах: жизнь била ключом, великие мира сего разыгрывали очередное представление. Единственной приметой времени были бесчисленные самолеты, которые то прилетали, то улетали, перевозя пассажиров, возвращавшихся с фронтов войны. На обеде скучающий де Голль клонил свою длинную спину то к одному собеседнику, то к другому. Осторожные вопросы, которые задавали женщины в вечерних туалетах и мужчины в мундирах (чиновники французской гражданской администрации Марокко), создавали впечатление, будто листаешь учебное пособие по истории Крымской войны. Некоторая неловкость царила в тот вечер среди вечерних туалетов и парадных мундиров, которые предпочли бы видеть на месте де Голля генерала Жиро - более достойного генерала, с их точки зрения. После обеда де Голль отвел меня в сторону. Он не хотел распространяться о своих переговорах с Черчиллем: "...Премьер очень утомлен, это уже закат... Да, да, он согласен что-нибудь предпринять. Но доверять им нельзя... Завтра утром мы сделаем смотр войскам, это доставит ему удовольствие..." Я вновь услышал разочарованный тон, которым де Голль говорил со мной всегда, когда речь заходила о Рузвельте, Черчилле, об англичанах и американцах. Он ушел, размашисто шагая вдоль факелов, апельсиновых и лимонных деревьев. * * * Рано утром я отправился на смотр, которому надлежало увенчать медовый месяц Черчилля и де Голля. В 9 часов с маленького деревянного помоста у пыльной ленты дороги генерал и премьер-министр смотрели, как проходят войска. Черчилль прибыл в открытой машине. Насупившись и втянув голову в плечи, он ринулся на помост, растолкав бурнусы и мундиры. Рукопожатие, которым обменялись оба великих мужа, напоминало рукопожатие Александра и Наполеона в Тильзите. Черчилль пренебрег стулом, который поставили для него на случай, если он почувствует недомогание. Я смотрю на обоих великих мужей. Де Голль, как всегда, выше своей судьбы. Его с важным видом оберегает Палевски. Массивный Черчилль напоминает пресс-папье. Хотя премьер-министр и не совсем оправился от болезни, он по-прежнему круглый и плотный, а де Голль - длинный и рыхлый. До конца смотра Клеманс и Мери Черчилль не спускали с премьера преданных глаз, иногда косясь на стул, на который они хотели бы его усадить. На следующий день в 10 часов генерал улетел, а меня пригласили на виллу "Тэйлор" - резиденцию английского премьера. На террасе я увидел семью Даффа Купера, дружбой которого я очень дорожил (Дафф Купер, посол в Алжире, был миротворцем в спорах двух великих мужей), Макмиллана, кажется возвращавшегося, из Египта в Англию, Клеманс и Мери Черчилль. Диана Купер, несмотря на свою соломенную шляпу и вуалетку, словно сошла с портрета Россетти. Зима стояла мягкая, как май в Иль-де-Франс. Адъютант провел меня через полутемный зал. Открылась дверь. Черчилль лежал в постели с сигарой во рту. Сиделка поднялась и вышла. Комната была маленькая, белая и голая, как больничная палата. Смутившись, я запнулся на первых же английских словах. Мне хорошо запомнились все подробности встречи с премьер-министром и он сам - таким, каким я его тогда увидел: анфас бульдога, череп, покрытый редкими тонкими волосами, полные руки, живые глаза на неподвижном, помятом лице. Черчилль походил и на новорожденного и на старика. Он выбрасывал короткие фразы одновременно через нос и через рот. Могло показаться, что он перескакивает от одной мысли к другой, но на самом деле он хорошо знал, куда клонит. Восстановить в памяти его мысли и слова нетрудно - достаточно пробежать длинные телеграфные отчеты о наших беседах, которые я тогда посылал. Черчилль удовлетворен переговорами с де Голлем; он восторженно отзывается о генерале и о миссии, которую тот взял на себя. Однако в телеграмме сказано: "Черчилль с горечью добавляет, что со времени занятия Сирии генерал постоянно выказывает острую неприязнь к иностранцам и агрессивную враждебность по отношению к нему, Черчиллю. Д'Астье отвечает, что в Великобритании сделали все возможное, чтобы вызвать у генерала и французских руководителей чувство собственной неполноценности. Он напоминает о неудачах, которые потерпели англичане, опираясь на призрачные правительства Греции, Польши, Югославии, и добавляет, что к единственному правительству, сохранившему глубокие связи со своим народом, Черчилль проявил наименьшее расположение". Черчилль не малодушен: он не спорит по пустякам и не боится признавать свои ошибки. Он занимательнее де Голля, который изрекает истины как некое откровение. Черчилль идет на уступки, лавирует и снова принимается за свое: "Эх, если бы в июне сорокового года мне удалось вывезти из Франции Манделя!.. Когда, наконец, де Голль перестанет быть таким несносным и оставит свои каверзы? Можно прийти к соглашению по всем вопросам, кроме этой нелепой "чистки"..." Перескакивая от одной мысли к другой, лая с наигранной яростью, заставляющей обеспокоенную сиделку приоткрывать дверь, и потрясая потухшей сигарой, он развивает свои тезисы о "чистке". Для него существуют лишь две категории французов: те, что хотят победы Германии, и те, что ее не хотят. Ему наплевать на то, что последние заняли выжидательную позицию, на то, что они ведут двойную игру и даже заигрывают с Германией. Они - орудие, которым он может воспользоваться, как пользуется нами, чтобы довести войну до победного конца. "Соображения морального порядка", а также последствия, которые скажутся на нации в результате такого двусмысленного поведения, выше его понимания. Наплевать ему и на то, что народ будет введен в заблуждение и обманут этими интригами, что он не сумеет избрать правильный путь. Ведь Черчилль не верит в то, что людям дано понять и осмыслить ход истории, которую, по его мнению, решают в крупной игре и хитросплетениях лишь сильные мира сего. С некоторым удивлением выслушиваю я его заявление о том, что присоединение Северной Африки в 1940 году оказалось бы менее выгодным, чем в 1942. Одним махом он отпускает грехи тем, кто отказался от борьбы в колониях, потом расшаркивается перед теми, кто, по его словам, "заморозив Африку", сохранил ее съедобной до 1942 года. Должно быть, он наслушался высказываний крупных французских пораженцев ("немцы пройдут через Испанию, возьмут Гибралтар, Африка для них будет открыта"), потому что, удивляя меня отсутствием воображения, принимает их доводы, как закон. Внезапно он спохватился и поправился: "Но путь, избранный вами, - путь чести. Всегда правы те..." За этим неопределенным высказыванием скрывается вполне определенная цель. Черчилль хочет, чтобы мы освободили недавно арестованных Пейрутона, Буассона и Фландена. Буассон, говорит он, оказал большие услуги американцам во время их высадки во Французской Западной Африке. Пейрутон оказал незначительные услуги англичанам в Тунисе, Фланден воспротивился посылке экспедиционного корпуса, отправлявшегося для подавления Свободной Франции в Африке. Действия Буассона, открывшего огонь по французам в Дакаре в 1940 году и помешавшего их попытке присоединить Дакар к Свободной Франции; действия Пейрутона, который, будучи министром внутренних дел, положил начало борьбе с Сопротивлением; действия Фландена, который в бытность министром иностранных дел в правительстве Петэна послал свою знаменитую телеграмму Гитлеру, - все это принесло вред одной лишь Франции. Черчилль дает понять, что в его правительстве есть люди, причинившие Франции гораздо больше неприятностей. Однако ему виднее, вред или пользу нанесли они тем самым его стране, Англии. "Д'Астье настаивает на том, что вопрос о чистке чреват опасными последствиями: между Сопротивлением в самой Франции и его представителями за рубежом может произойти разрыв, если последние проявят слабость. Черчилль отвечает, что мы в полном праве провести чистку, если она не коснется видных деятелей, в отношении которых были приняты известные обязательства". Когда я замечаю, что подобное вмешательство в наши внутренние дела создает опасный прецедент, и когда мы упоминаем о Петэне, Вейгане, Дериене, Черчилль восклицает: "Делайте с ними, что хотите... можете их расстрелять... Но если вы осудите Буассона, Фландена и Пейрутона, Рузвельт порвет отношения с Комитетом и я последую его примеру". После этой яростной вспышки я получаю наконец возможность заговорить о помощи Сопротивлению во Франции. Черчилль успокаивается: - Если речь идет о том, чтобы драться, то по этому вопросу мы договоримся скорее, чем о чистке. Заседание Ассамблеи - яркий тому пример. Вы совершенно справедливо нападали на нас, поднимая вопрос о доставке оружия во Францию. Это военный вопрос, и вам окажут необходимую помощь. - Уже полтора года нас кормят обещаниями. Однако маршал воздушных сил Гаррис не предоставляет нам ни летчиков, ни самолетов, чтобы сбросить оружие на парашютах. - Гаррис поступит так, как я ему скажу. Приходите ко мне, когда будете в Лондоне... Уже больше двух часов продолжается эта беседа. За дверью выказывают нетерпение. А Черчилль непринужденно говорит: "Скажите де Голлю, что мне надоели его булавочные уколы. Я просил прислать сюда де Латтра де Тассиньи, а он запретил де Латтру являться ко мне". Я отвечаю, что со времени инцидента с Жиро де Голль не без основания остерегается союзников и того, как они используют некоторых генералов. - Жиро - порядочный человек, и не я это выдумал. Это сказал генерал Жорж, с которым я в большой дружбе. Я хотел бы, чтобы он состоял при мне. Черчилль объясняет мне, почему он любит Жоржа и ненавидит Вейгана. В июне 1940 года Вейган настаивал на том, чтобы Черчилль оказал поддержку французам, выделив двадцать пять эскадрилий истребителей. "Если б я дал ему самолеты, я бы, наверно, проиграл битву за Лондон и войну. Между тем Вейган уже тогда задумал начать переговоры о перемирии. Генерал Жорж открыл мне правду и посоветовал не давать ему истребителей. Я никогда этого не забуду..." Дверь на этот раз распахивается, и входит пилот премьер-министра. Черчилль бросает сигару и привстает, опираясь на свои короткие руки. Он в голубой пижаме. Пора лететь. IV. Лондон, январь 1944 года. Столица После Марокко, далекого края феодальных традиций, Лондон производил впечатление столицы ввергнутого в войну мира, столицы, которая все время под угрозой и в которой смешались остатки полдюжины обезглавленных столиц. Пятнадцатичасовой ночной перелет от Марракеша до Престуика скучен. Никакой другой способ путешествия не заставит вас почувствовать так сильно, что вы не человек, а посылка. Перед отправкой на "Дакоте" людей, сидящих в затылок друг другу, привязывают к железным сиденьям. Спереди и сзади у них вырастают горбы парашютов. На заре мы увидели острова Силли, затем окутанную туманом Ирландию и, наконец, Престуик, где сотни людей ожидали отправления в Америку, Африку и Австралию. Стоял густой туман, поэтому самолеты из Престуика не летали в сторону Лондона. Мы прекрасно доехали на поезде, но уже спускалась ночь и с нею такой плотный белый туман, что, казалось, вокзал стоит на краю пропасти. Ни один пешеход, ни одна машина не рисковали проникнуть в этот мир, где не существовало ни тротуаров, ни мостовых до тех пор, пока ваше тело не ударялось о скользкие камни. Как все стада мира во время непогоды, стадо на вокзале в Эйстоне было покорно и терпеливо. Так же покорны и терпеливы стада на вокзалах Престуика, Марселя, Лиона, но им меньше приходится хитрить и ожидание для них не так тревожно. Какой бы он ни был, мы все же любили Лондон. Если в противоположность Парижу в нем нет простора и гармонии, то в нем чувствуются неизменные гостеприимство и приветливость, хотя терпение его начинает иссякать. В течение двух лет Лондон был столицей побежденных государств: Голландии, Бельгии, Норвегии, Польши, Франции. Здесь собирались короли и королевы со своими маленькими дворами, штабами, министрами и войсками, сюда прибывали республиканские правительства. Достаточно было пройти пятьсот метров, чтобы из Польши попасть в Голландию или от Спаака к де Голлю. Солдаты разных стран, брюнеты и блондины, маленькие и высокие, одеты были одинаково - в сукно цвета вялой травы, это была походная форма, battle-dress. Отличала солдат друг от друга лишь маленькая нашивка на рукаве - Греция, Франция, Чехословакия - и успехи у англичанок, которые все еще не пришли в себя, обретя вдруг свободу и открыв, что свет не сошелся клином на Британских островах и что есть еще обычаи, кроме британских. В январе 1944 года Лондон изменился: "Меньше опасности, меньше драматизма, меньше упрямого терпения. Все заполонившие американцы отодвинули на задний план маленькие живописные нации"{4}. Обмундирование цвета хаки, их плоские фуражки, их чувство превосходства и ребячливость, их громкая, характерная речь и шумное опьянение бесцеремонно вторглись в жизнь Лондона. Не без хвастовства они полагали, что беспорядочными налетами наведут порядок в неисправимой Европе. Они держали себя как спасители, и это было несносно. Заранее пресыщенные благодарностью, мы жаждали увидеть их в бою. Конечно, мы были несправедливы. Мы видели перед собой представителей одного из самых великих народов мира. Совершенно чуждый поэзии, народ этот, как нам тогда казалось, погибал от прогресса, с которым был не в силах совладать. Это возвращало наши мысли в Европу, к нищете, мудрости и безумию, к борьбе людей. От всего этого американцы, нам казалось, столь же далеки, как Уэллс от своих марсиан. В Лондоне до меня снова долетает эхо жизни французского подполья, оно доходит сюда не таким приглушенным и профильтрованным, каким доходило до Алжира. Здесь я вновь сталкиваюсь с заботами, которые одолевали меня в течение двух лет, пока я странствовал между Францией и Лондоном, но за последние несколько недель они приняли более конкретную форму. Разведка, так называемое БСРА, руководит Сопротивлением, сообразуясь с идеями своего начальника, полковника Пасси, которые носят сугубо личный характер. Со времени создания БСРА у Пасси было две заботы. Одна вполне законная: утереть нос английской разведке и обеспечить себе возможно более полную независимость во Франции; другая - не столь законная: создать из области, где ведутся военные операции, и, следовательно, из области, где действуют войска Сопротивления, маленькое обособленное королевство, не подлежащее никакому контролю. Пасси не хочет признавать никаких авторитетов, кроме авторитета де Голля - одинокого избранника судьбы, который редко требует от него отчета и сам не отчитывается ни перед кем. Вначале Пасси изо всех сил подражал тому, кого взял себе за образец, - магистру от разведки, полковнику Дэвсею из Интеллидженс сервис. Со своим заместителем Уайботом, у которого уже тогда появился патологический вкус к поиску и полицейским порядкам, он завел картотеку на всех участников Сопротивления. Пасси видит в каждом агента, которому по своему усмотрению поручает ту или иную работу либо увольняет. Поскольку в его ведении находятся почта, связь, радио и тайное воздушное сообщение, он может ускорить или оттянуть те или иные переговоры, ту или иную переброску подпольщиков. Кроме того, он полагает, что картотека позволит ему расправиться с теми, кто ему не по вкусу. И, главное, он сможет распоряжаться, как ему вздумается, и без того скупыми поставками оружия. Приехав в Лондон, чтобы продолжить переговоры с премьер-министром, я был вдвойне озабочен. Оружие доставлялось во Францию в скудном количестве, а накануне больших операций, которые, как считалось, были уже не за горами, следовало добиться увеличения снабжения. К тому же очень часто агенты БСРА прятали доставленное оружие в тайных складах или распределяли его по своему усмотрению. Кроме того, надо было добиться, чтобы отряды Сопротивления снабжались соответственно их эффективности, а не в силу каких-либо других соображений. Первое могло зависеть от Черчилля, второе, безусловно, зависело от генерала де Голля. V. Лондон, 26 января 1944 года. Черчилль 26 января мне позвонили из Секретариата премьер-министра и пригласили к завтраку на Доунинг-стрит. Как сейчас помню маленькую квадратную гостиную, несколько ступенек, которые вели в столовую с окнами, выходящими в сад, и радушную госпожу Черчилль. Иностранцев было двое: американец, господин Рид, и я. Все остальные принадлежали к ближайшему окружению Черчилля. Поэтому тихие беседы за столом, который неслышно обслуживали лакеи, затрагивали самые различные темы, близкие кому-либо из присутствовавших. Разговор перескакивал с перепелки, которую подали, на охоту, с охоты на Америку, с Америки на различные светские новости, со светских новостей на Китай и с Китая на Францию. Обращаюсь к своим заметкам: "Избрание президента Рузвельта: господин Рид замечает, что если война не будет закончена к июню 1944 года, то переизбрание Рузвельта обеспечено. В противном случае такой уверенности нет. Однако в области внешней политики между республиканской партией и демократами не существует и тени разногласия... Но тем не менее, замечает Черчилль, в вопросах внутренней политики они готовы перегрызть друг другу горло. Рад добавляет, что вопросы, связанные с внутренней политикой и выборами, в известной степени отвлекают американцев от войны". Черчилль не задает вопросов; он втягивает голову в плечи, и, кажется, в ней медленно ворочается мысль, затем он неожиданно выбрасывает ее и развивает до заранее намеченных границ. Он приводит официальное мнение: согласно этому мнению, мир будет реорганизован четырьмя великими державами: США, Англией, Россией и Китаем. Пользуясь случаем, он язвительно отзывается о титаническом характере войны, которую ведет Чан Кай-ши, о нерадивости и бестолковости его подчиненных, которых выручают лишь усилия Британии - ее флот, ее авиация, ее оружие. Черчилль заключает: "Как четвертую великую державу я предпочел бы назвать Францию, а не Китай..." Это лишь платоническое сентиментальное желание и одновременно критическое замечание по поводу американской политики. Во время десерта, когда подали апельсины, он воспользовался этим, чтобы перевести разговор на другую тему и съязвить: "Мне бы не следовало говорить об этом в присутствии господина д'Астье, но лучшие апельсины, которые я когда-либо ел, мне прислал господин Фланден из Северной Африки..." После завтрака мы покидаем сотрапезников. Черчилль уводит нас - Рида и меня - в другую комнату. Мы садимся в кружок, и премьер-министр начинает разговор на интересующую его тему. Сначала он бурно восхищается действиями французской армии в Италии, затем упоминает о маршале Петэне: "Я отнюдь не желаю, чтобы его расстреляли, но с радостью увидел бы, как его торжественно разжалуют и предадут позору". Черчилль напоминает мне, что зол на маршала еще с 1940 года, когда французские правительство и командование затребовали у него двадцать пять эскадрилий истребителей, в то время как сами вели переговоры о перемирии. Филип Рид молчал и внимательно слушал. Я знал, что он близок к президенту Рузвельту и является его посланцем, но мне не было известно, что он один из крупнейших представителей американского капитализма председатель правления "Дженерал электрик" и ста других компаний. Рид бросил дела и стал правой рукой Гарримана, а затем председателем, в звании министра, ПУБ (Public War Board) - всесильной организации экономической войны на Западе. Я мог только догадываться о причине его присутствия: Черчилль, представлявший британское правительство, брал в свидетели американское правительство. Я предчувствовал, что услышу много неприятного. Мне предстояло еще заставить их внять голосу побежденной нации, которую правительство и парламент предоставили самой себе. Нацию эту представлял за рубежом вдохновенный безумец, то признаваемый, то не признаваемый Англией и Америкой. И все же он обладал силой - силой Сопротивления, которое они игнорировали, но которое являлось лучшим залогом его суверенных прав. Я догадывался, что спор будет яростным. Он начался с самого неприятного: с обсуждения предательства и его необходимого следствия чистки. Привожу основное содержание беседы, взятое из телеграмм, которые я тогда посылал в Алжир. "Д'Астье указывает лричины, по которым французы рассматривают правительство Виши как правительство предателей. Он добавляет, что отсутствие понимания в этом вопросе со стороны союзных правительств - одна из причин, вызвавших замешательство в общественном мнении Франции. Черчилль возражает, указывая на то, что правительство Виши имеет видимость правомочного, и напоминает о голосовании в Национальной ассамблее. Он добавляет, что ему вполне понятна позиция Сопротивления, однако нельзя не считаться с тем, что значительная часть французского народа как будто признала и поддержала правительство Виши в первые месяцы его существования. После этого мы подходим к неизбежному вопросу о чистке и о трех лицах (Фландене, Пейрутоне, Буассоне), которыми интересуются сам Черчилль и Рузвельт. Премьер-министр еще раз напоминает об услугах, якобы оказанных Фланденом, когда тот воспротивился отправке военной экспедиции против Французской Свободной Африки, на чем настаивал адмирал Дарлан. Черчилль признает, что перед войной Фланден допустил "ошибки". Он называет это "ошибками", а не предательством; очевидно, господин Невиль Чемберлен тоже допускал "ошибки". Черчилль напоминает, что в 1936 году Фланден приезжал в Лондон повидать его и с его помощью заручиться поддержкой Великобритании. Но тогда правительство и общественное мнение были настроены против Черчилля. Он рассказывает, как во время своей поездки Фланден был принят премьер-министром Болдуином и пытался договориться о главном - о поддержке Франции в ее борьбе против Германии. Однако Болдуину удалось избежать обсуждения вопроса по существу: в продолжение сорока пяти минут он показывал Фландену альбомы с фотографиями и заставлял его любоваться розами и орхидеями. Д'Астье замечает, что это самая жестокая критика в адрес Фландена и в то же время урок на будущее, ибо тогда французы могли сами покончить с гитлеризмом, не обращаясь за помощью к Англии и Америке. Больше того, если бы мы это сделали, мы бы оказали тем самым значительную услугу двум этим державам (одобрение обоих собеседников). Переходим к обсуждению вопроса о Пейрутоне и Буассоне. Д'Астье указывает, что в данном случае сталкиваются две различные точки зрения: союзники не прощают преступлений, совершенных против них или против их коалиции, тогда как французы, естественно, скорее склонны не прощать преступления, совершенные против Франции и против французов. Именно обоим вышеупомянутым лицам были вверены, как считали французы, их жизни. Разве Пейрутон, например, не несет ответственность за то, что один из больших друзей Черчилля, господин Мандель, подвергается в настоящий момент опасности? Тогда Черчилль отвечает (дословно): "Господин Рузвельт и американское правительство взяли на себя определенные обязательства в отношении Буассона и Пейрутона. В этом вопросе я полностью разделяю и буду разделять позицию президента Рузвельта. Мы хотели сберечь жизнь двадцати или сорока тысячам американцев во время их высадки во Французской Западной Африке. Благодаря содействию Буассона нам это удалось".
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|