— Закон природы, — равнодушно ответил папа.
Ответ Соню не устроил. Она приставала ко всем взрослым, которых считала более или менее разумными, и только один сумел кое-что объяснить.
— Поздравляю, — сказал папин друг Бим, Борис Иванович Мельник, биолог, — ты, Сонечка, мыслишь как Гален. Во втором веке нашей эры этот великий римский философ и врач тоже заинтересовался осенним листопадом и сделал вывод, что живые деревья сбрасывают листья нарочно, чтобы не сломались ветки под тяжестью снега. То есть в самом дереве заложена такая программа.
— Убивать свои собственные листья?
— Ну да. Именно. Есть даже специальный биологический термин: апоптоз, «листопад» по-гречески. Так поступают почти все живые существа. Головастик избавляется от хвоста и становится лягушонком. Маленький человечек, пока сидит в животе у мамы, сначала имеет множество дополнительных запчастей, например жабры, хвост, потом все ненужное отмирает.
— А он может раздумать? — спросила Соня.
— Кто?
— Ну человечек. Вдруг он захочет оставить себе жабры или хвост, на всякий случай? Если он, допустим, потом решит заниматься подводным плаванием, ему все это очень пригодится.
— Ты имеешь в виду, есть ли у него выбор? Нет. Выбора нет.
— Почему?
Следующие десять лет Соня изводила Бима вопросами при всяком удобном и неудобном случае. Сразу после десятого класса она поступила в университет на биофак. В аспирантуре Бим, профессор Мельник, стал её научным руководителем, взял к себе в лабораторию.
Соня занималась апоптозом, запрограммированной смертью, вернее, самоубийством живой клетки. Тема эта стала страшно модной в последние годы, поскольку была связана с проблемами старения и продления жизни.
Миллиарды клеток в любом живом организме ежеминутно умирают и рождаются, но с каждой минутой соотношение это едва заметно сдвигается в сторону смерти. Из всего живого на планете бессмертны только амёбы, бактерии и раковые клетки. Они могут жить вечно. Они жрут и делятся, делятся и жрут.
«Значит, у них есть, чему поучиться», — сказал в одной из своих лекций, ещё в 1909 году, профессор Михаил Владимирович Свешников.
В 2002-м трое учёных, два англичанина и американец, получили Нобелевскую премию за открытие генетически запрограммированной клеточной гибели. Они наблюдали под микроскопом, как рождается, живёт и умирает глист нематода, существо длиной в миллиметр, и выделили гены, в которых запрограммирован суицид клетки. А потом доказали, что точно такие же гены есть в геноме человека и выполняют они те же функции. Открытие теоретически давало потрясающие перспективы в лечении СПИДа, рака, инфаркта миокарда. Многие биологи заговорили о возможности изменять геном человека, задавать программу добровольного суицида раковым клеткам, и наоборот, отключать программу, когда кончают с собой клетки тканей сердца при инфаркте. На исследования выделялись огромные деньги, находились добровольцы, готовые все испытать на себе, открывались клиники, где малоизученные методы применялись в медицинской практике, Интернет, газеты, журналы пестрели рекламами универсальных генетических методов лечения всех человеческих недугов, включая старость и смерть.
На этом свихнулся Борис Иванович Мельник.
Бим в течение многих лет изучал ту же крошку нематоду, с той же целью, что два англичанина и американец, и самое обидное, пришёл к тем же выводам, что и они, на год раньше. Но Бим работал в маленьком, нищем, Богом забытом НИИ гистологии, не имел ни оборудования, ни денег, получал копейки, бился головой о вечную стену тупости, трусости и жадности российских чиновников от науки. Чужая Нобелевская премия 2002 года его доконала. Он бросился давать интервью, кричать на всех углах, что работает над новыми способами продления жизни. Ему, доктору биологических наук, несложно было придумать вполне стройную теорию о том, что современная биология в обнимку с генетикой способна отменить старость и смерть. Биму верили, как верили языческим шаманам, средневековым колдунам, алхимикам, авантюристам всех времён и народов, просто потому, что очень хотели верить. Но это бы ещё ничего. Настал момент, когда Бим сам поверил той пафосной ахинее, которой пичкал журналистов и профанов на интернетских форумах.
Бим стал знаменитостью. Он привык, что Соня, верный его ассистент, всегда с ним и за него, он приглашал её с собой на телеэфиры. Она придумывала уважительные причины, чтобы не пойти. Ей было стыдно и страшно сказать ему правду. Она не собиралась уходить из лаборатории, но её научный руководитель сошёл с ума. Она решила уйти, но было некуда. Проблема её заключалась в том, что она хотела заниматься наукой, а не бессовестной коммерцией под личиной науки. Ей казалось, что сейчас такую возможность может предоставить только одна структура — «Биология завтра». И вот, как будто по мановению волшебной палочки, появился этот Кулик.
«Надо принять жаропонижающее и просто поспать, — думала Соня. — Слишком много вопросов на одну больную горячую голову, у которой ещё и в ухе стреляет. У меня не голова, а головешка. Кулик пройдоха и жулик, никакой не учёный, впрочем, для административной работы — в самый раз. Если он там стал исполнительным директором, значит, ворочает деньгами, фондами, грантами. Лично его вряд ли могли заинтересовать мои исследования, ему это по фигу. Но кто-то ведь там разбирается в научных вопросах, и Кулику поручили выйти на меня. Почему вдруг? И каким образом среди этих фотографий в папином портфеле оказался великий Свешников? Может быть, одно с другим как-то связано? Нет. Ерунда. Это температура, это бред. Господи, как знобит. Где же Нолик?»
Она чуть не свалилась с тахты, когда Нолик шлёпнул ей на лицо мокрое, пахнущее водкой полотенце.
— Горе, ты бы хоть отжал его! — простонала Соня.
Москва, 1916
Гости разъехались. Михаил Владимирович и Агапкин удалились в кабинет профессора.
— Не обижайтесь, Федор, — сказал Свешников, усаживаясь в кресло и отстригая кончик сигары толстыми кривыми ножницами, — я знаю, как легко вы загораетесь, как остро переживаете разочарования. Я не хотел волновать вас по пустякам.
— Ничего себе пустяки! — Агапкин прищурился и оскалил крупные белые зубы. — Вы хотя бы отдаёте себе отчёт в том, что произошло? Впервые за всю историю мировой медицины, со времён Гиппократа, опыт омоложения живого организма закончился удачей!
Профессор весело рассмеялся:
— О, Господи, Федор, и вы туда же! Я понимаю, когда об этом говорят горничные, романтические барышни и нервные дамы, но вы всё-таки врач, образованный человек.
Лицо Агапкина оставалось серьёзным. Он достал папиросу из своего серебряного портсигара.
— Михаил Владимирович, вы в последние две недели не пускали меня в лабораторию, вы все делали один, — произнёс он хриплым шёпотом, — разрешите мне хотя бы взглянуть на него.
— На кого? — все ещё продолжая посмеиваться, профессор зажёг спичку и дал Агапкину прикурить.
— На Гришку Третьего, конечно.
— Пожалуйста, идите и смотрите, сколько душе угодно. Только не вздумайте открывать клетку. А в лабораторию не я вас не пускал. Вы же сами просили дать вам короткий отпуск до Таниных именин, у вас, насколько я помню, возникли некие таинственные личные обстоятельства.
— Ну да, да, простите. Но я же не знал, что вы начали серию новых опытов! Если бы я только мог предположить, я бы все эти личные обстоятельства послал к чёрту! — Агапкин жадно затянулся папиросой и тут же загасил её.
— Федор, вам не совестно? — Профессор покачал головой. — Если я правильно понял, речь шла о вашей невесте. Как же можно — к чёрту?
— А, всё разладилось. — Агапкин поморщился и махнул рукой. — Не будем об этом. Так вы покажете мне крысу?
— И покажу, и расскажу, не волнуйтесь. Но только давайте сразу условимся, что об омоложении мы говорить не станем. То, что произошло с Григорием Третьим, — всего лишь случайное совпадение, ну, в крайнем случае, неожиданной побочный эффект. Я не ставил перед собой никаких глобальных задач, я слишком устаю сейчас в лазарете, у меня совсем не остаётся сил и времени на занятия серьёзной наукой. В лаборатории я только отдыхаю, развлекаюсь, тёшу своё любопытство. Я вовсе не собирался омолаживать крысу. Кажется, я говорил вам, что меня многие годы занимает загадка эпифиза. Вот уже двадцатый век на дворе, а до сих пор никто точно не знает, зачем нужна эта маленькая штучка, шишковидная железа.
— Современная наука считает эпифиз бессмысленным, рудиментарным органом, — быстро произнёс Агапкин.
— Глупости. В организме нет ничего бессмысленного и лишнего. Эпифиз — геометрический центр мозга, но частью мозга не является. Его изображение есть на египетских папирусах. Древние индусы считали, что это третий глаз, орган ясновидения. Рене Декарт полагал, что именно в эпифизе обитает бессмертная душа. У некоторых позвоночных эта железка имеет форму и строение глаза, и у всех, вплоть до человека, она чувствительна к свету. Я вскрыл мозг старой крысы, не стал ничего удалять и пересаживать, менять старую железку на молодую. Я это проделывал много раз, и все безрезультатно. Животные дохли. Я просто ввёл свежий экстракт эпифиза молодой крысы.
Михаил Владимирович говорил спокойно и задумчиво, как будто с самим собой.
— И все? — Глаза Агапкина выкатились из орбит, как при базедовой болезни.
— Все. Потом я наложил швы, как положено при завершении подобных операций.
— Вам удалось все это проделать in vivo? — спросил Агапкин, глухо кашлянув.
— Да, впервые за мою многолетнюю практику крыса не погибла, хотя, конечно, должна была погибнуть. Знаете, в тот вечер все не ладилось. Дважды выключали электричество, разбилась склянка с эфиром, у меня заслезились глаза, запотели очки.
Из гостиной слышались приглушённые голоса. Играла музыка.
— Там, кажется, продолжают веселиться, — пробормотал профессор и взглянул на часы, — Андрюше пора бы в постель.
В гостиной правда было весело. Володя опять завёл граммофон и предложил играть в жмурки. Таня смеялась, когда Андрюша завязывал ей глаза черным шёлковым шарфом под шелестящий граммофонный голос Плевицкой. Андрюша вдруг прошептал на ухо:
— Знаешь, почему папа поперхнулся, когда за завтраком сказал слово «любовь»?
— Потому что ростбиф не прожевал, перед тем как произносить речь, — сквозь смех ответила Таня.
— При чём здесь ростбиф? Вчера вечером, когда мы с тобой были в театре, полковник Данилов заходил к папе и говорил с ним о тебе.
— Данилов? — Таня стала икать от смеха. — Этот старенький, седенький обо мне? Какая чушь!
— Он имел наглость просить твоей руки. Я случайно услышал, как Марина сплетничала об этом с няней.
— Подслушивал? Ты подслушивал болтовню прислуги? — зло прошипела Таня.
— Ну вот ещё! — Андрюша мстительно туго стянул узел, прихватил и дёрнул прядь волос. — Нянька глухая, они обе орали на всю квартиру.
— Эй, больно! — взвизгнула Таня.
— Если его не убьют на войне, я вызову его на дуэль! Стреляться станем с десяти шагов. Он стреляет лучше, прикончит меня мгновенно, и ты будешь виновата, — заявил Андрюша и раскрутил Таню за плечи, как будто она была игрушечным волчком.
— Дурак! — Таня чуть не упала, неестественным, слишком детским движением оттолкнула брата, на ощупь вытянула прядь из узла, при этом ещё безнадёжней запутав волосы, и застыла посреди гостиной в полнейшей, бархатной темноте, которая стала быстро наполняться запахами и звуками. Они казались ярче и значительней, чем в обычной, зрячей, жизни.
«Он решился. Он сошёл сума. Его могут убить на войне. Жена! Какая, к чёрту, из меня жена?» — думала Таня, слепо щупая и нюхая тёплый воздух гостиной.
Ноздри её трепетали, перед глазами во мраке плавали радужные круги.
Сквозь высокий голос Плевицкой и сухой треск граммофонной иглы Таня услышала, как выразительно сопит старая нянька в бархатном кресле и как от неё пахнет ванильными сухарями. Слева, из буфетной, донёсся музыкальный звон посуды, густо потянуло одеколоном «Гвоздика». Лакей Степа поливался им каждое утро. Из отцовского кабинета приплыл мягкий медовый дым сигары. Таня сделала несколько неверных шагов в неизвестность. Раздался тихий фальшивый Андрюшин смех, отрешённый художественный свист Володи. Её вдруг обдало сухим жаром. Она испугалась, что сейчас налетит на печь, и тут же врезалась во что-то большое, тёплое, шершавое.
— Танечка, — пробормотал полковник Данилов, — Танечка.
Ничего больше он сказать не мог. Он только что вошёл в гостиную, столкнулся с незрячей Таней. Они обнялись, нечаянно, неловко, и так застыли. Она успела услышать, как быстро у него бьётся сердце. Он успел прикоснуться губами к её макушке, к белой тончайшей линии пробора.
Таня оттолкнула Данилова, содрала с глаз чёрную повязку и пыталась распутать волосы.
— Павел Николаевич, ну, помогите же мне! — собственный голос показался ей противным, визгливым.
У полковника слегка дрожали руки, когда он выпутывал пряди её волос, застрявшие в узле. Тане хотелось его ударить и поцеловать, хотелось, чтобы он ушёл сию минуту и чтобы не уходил никогда. Она наконец могла видеть. Он стоял перед ней, комкая в руках чёрный шарф. Она чувствовала, как у неё пылают щеки.
Когда Таня называла полковника Данилова стареньким и седеньким, она, конечно, лгала, прежде всего самой себе. Полковнику было тридцать семь лет. Невысокий, крепкий, сероглазый, он стал седым на фронте, ещё на японской войне. Тане он снился чуть ли не каждую ночь. Сны были совершенно неприличные. Она злилась и при встрече боялась взглянуть ему в глаза, как будто и вправду уже произошло между ними все то стыдное, жаркое, жуткое, отчего второй год подряд она просыпалась среди ночи, жадно пила воду и бежала глядеться в зеркало в зыбком свете уличного фонаря, льющегося в окно спальни.
Утром на первых двух уроках в гимназии Таня зевала, жмурилась, грызла кончик своей длинной светлой косы. Потом про сон забывала, жила, как обычно, вплоть до следующей ночи.
Володя язвил, что сестра влюбилась в старого монархиста, ретрограда, мракобеса, и теперь ей только остаётся повесить у себя в комнате семейный портрет Романовых, венчаться с полковником, рожать ему детей, толстеть, тупеть и вышивать крестиком.
Андрюша мрачно, выразительно ревновал. Ему едва исполнилось двенадцать. Мама умерла родами, когда он появился на свет. Таня была похожа на маму, много возилась с маленьким братом. Няня внушила Андрюше, что маменька стала ангелом и смотрит на него с неба. Андрюша внушил самому себе, что Таня — полноправный земной представитель ангела маменьки и потому должна прилежно выполнять все ангельские обязанности.
К Таниным поклонникам он относился снисходительно, презирал их и даже иногда жалел. Только полковника Данилова ненавидел, тихо и серьёзно.
«Ерунда. Андрюшка все выдумал», — решила Таня, подошла к этажерке, принялась перебирать граммофонные пластинки.
Андрюша встал рядом, спиной к гостю, картинно приклонил голову сестре на плечо. Они были почти одного роста, и стоять ему так, с вывернутой шеей, было ужасно неудобно. Полковник остался один посреди гостиной. Подождав минуту, он кашлянул и тихо произнёс:
— Татьяна Михайловна, поздравляю вас с именинами, тут вот подарок. — Он вытащил из кармана маленький ювелирный футляр и протянул Тане.
Таня вдруг испугалась. Она поняла, что это не ерунда, что Данилов действительно говорил с её отцом о ней, а отец настолько занят своими пробирками и крысами, что не взял на себя труд предупредить Таню.
Золотой замочек не открывался. Таня сломала ноготь.
— Давайте, я попробую, — подал голос Володя, который до этой минуты сидел в кресле, рассеянно листая журнал.
В первую секунду Тане показалось, что на синем бархате сидит живой светлячок. Володя присвистнул. Андрюша презрительно фыркнул и пробормотал: «Подумаешь, стекляшка!» Данилов надел Тане на безымянный палец кольцо из белого металла с небольшим, удивительно ярким прозрачным камнем. Кольцо оказалось впору.
— Его носила ещё моя прабабушка, — сказал полковник, — потом бабушка, мать. У меня нет никого, кроме вас, Татьяна Михайловна. Отпуск кончается, завтра я возвращаюсь на фронт. Ждать меня некому. Простите. — Он поцеловал Тане руку и быстро вышел.
— Бедненький, — прошипел из угла Андрюша.
— Ну, что же ты застыла? — усмехнулся Володя. — Беги, догони, заплачь, скажи: милый, ах, я твоя!
— Вы, два идиота, заткнитесь! — крикнула Таня почему-то по-английски и побежала догонять Данилова.
— Дети, что случилось? Танечка куда помчалась? Где Мишенька? — прошуршал ей вслед испуганный голос няни.
В прихожей полковник надевал шинель.
— Завтра? — глухо спросила Таня.
Плохо понимая, что делает, она ухватилась за лацканы его шинели, притянула к себе, уткнулась лицом ему в грудь и забормотала:
— Нет, нет, я замуж за вас не выйду ни за что. Я слишком люблю вас, а семейная жизнь пошлость, скука. И запомните. Если вас там убьют, я жить не стану.
Он погладил её по голове, поцеловал в лоб.
— Будете ждать меня, Танечка, так и не убьют. Я вернусь, мы обвенчаемся. Михаил Владимирович сказал, это вам решать. Он никаких преград не видит. Разве что война, так она кончится, надеюсь, что скоро.
Москва, 2006
Соня проснулась среди ночи от странного звука, как будто за стеной кто-то пытался завести мотоцикл. Несколько минут она лежала, ничего не понимая, смотрела в потолок. Было холодно, на улице мела метель. Следовало встать, закрыть форточку, посмотреть, что там, за стеной, происходит.
На экране мобильника высветилось время — половина четвёртого. Спать больше не хотелось. Температура упала. Соня поняла наконец, что уснула в папиной комнате, на его тахте, а за стеной храпит Нолик.
Напротив окна качался фонарь, тени на потолке и на стенах двигались. Соне вдруг показалось, что папина комната живёт своей таинственной ночной жизнью и она, Соня, здесь лишняя. Никто не должен видеть, как трагически сгорбилась настольная лампа, как дрожат занавески, как блестит подёрнутый слёзной влагой огромный прямоугольный глаз, зеркало платяного шкафа. Стоило шевельнуться, и тахта заскрипела.
— Лежишь? — послышалось Соне. — А ты не думаешь, что твоего любимого папочку могли убить?
— Кто? Почему? — испуганно вскрикнула Соня и от звука собственного голоса окончательно проснулась, включила свет.
Диагноз, который поставил врач «скорой», ни у кого не вызвал сомнений: острая сердечная недостаточность. Соня была в тот день как сомнамбула, механически отвечала на вопросы, под диктовку врача и милиционера заполнила разлинованный бланк.
«Я, Лукьянова Софья Дмитриевна, 1976 года рождения, проживающая по такому-то адресу. Такого-то числа, в таком-то часу я зашла в комнату своего отца, Лукьянова Дмитрия Николаевича, 1939 года рождения. Он лежал на кровати, на спине, накрытый одеялом. Дыхание отсутствовало, пульс не прощупывался, кожа на ощупь была холодной…»
Она упрямо повторяла, что её папа был здоров и на сердце никогда не жаловался, как будто хотела доказать им и себе, что смерть — недоразумение, сейчас он откроет глаза, встанет.
— Шестьдесят семь лет, к тому же Москва. Кошмарная экология, постоянные стрессы, — объяснял врач.
Он был пожилой и вежливый. Он сказал, что о такой смерти можно только мечтать. Человек не мучился, умер во сне, в своей постели. Да, наверное, мог бы прожить ещё лет десять-пятнадцать, но сейчас молодые мрут как мухи, а тут старик.
Все хлопоты, расходы на похороны и поминки взял на себя институт. Кира Геннадьевна, жена Бима, постоянно находилась рядом с Соней, кормила её успокоительными таблетками, но у Сони были сильные спазмы в горле, она с трудом сумела проглотить только одну капсулу, а потом началась неудержимая рвота, и пока все сидели за поминальным столом, Соню в ванной выворачивало наизнанку.
На следующий день после похорон и поминок у Сони поднялась температура. Она не подходила к городскому телефону. Мобильный отключили за неуплату.
Вчера кто-то положил деньги, и мобильный заработал.
— Если постоянно думать об этом, можно сойти с ума, — сказала себе Соня, — ведь никому, ни единому человеку такое в голову не пришло.
Соня сжала виски и заплакала.
Между тем храп прекратился. За стеной послышалась возня, скрип, кашель, шарканье. Нолик в пледе, как в римской тоге, возник в дверном проёме.
— Ты чего? — спросил он сквозь зевоту.
Соня продолжала плакать и не могла сказать ни слова. Нолик сходил на кухню, вернулся с чашкой холодного чая. Она пила, и зубы стучали о край чашки.
— А температура упала, — сказал Нолик, пощупав её лоб, — будешь рыдать, опять поднимется.
— Иди спать, — сказала Соня.
— Ну ты даёшь! — возмутился Нолик. — Ты бы на моём месте ушла? Заснула бы? Слушай, ты так и не рассказала, о чём вчера вы говорили с этим Беркутом? Что в итоге он тебе предложил?
— С Куликом. — Соня всхлипнула. — Он назначил встречу на завтра. Там какой-то грандиозный международный проект, создание биоэлектронного гибрида. Морфогенез in vitro, под контролем компьютера.
— Не понял. — Нолик нахмурился и покрутил головой.
— Они хотят не просто выращивать ткани в пробирках, но руководить этим процессом, командовать клеткой, — объяснила Соня и вытерла слёзы. — Конечно, теоретически это имеет отношение к моей теме, но всё-таки странно, почему вдруг они проявили такую активность. Кулик даже не стал ждать моего звонка, позвонил сам. Это совершенно на него не похоже.
— У тебя, Софи, заниженная самооценка. Встряхнись, приди в себя. Смотри, сколько всего хорошего случилось. Остаётся только вылечить твоё ухо.
— И оживить папу, — пробормотала Соня.
— Всё, хватит! — Нолик повысил голос, встал, прошёлся по комнате. — Когда умирают родители, это больно, тяжело. Но, Софи, это нормально. Дети не должны тормозить на полном ходу, понимаешь? Если я не сопьюсь окончательно и всё-таки найдётся женщина, которая решится родить от меня ребёнка, я буду заранее готовить его к этому, приучать к простой мысли, что родители уходят первыми. Да, Дмитрий Николаевич умер, горе огромное, но твоя жизнь продолжается.
— А если его убили? — вдруг спросила Соня.
Нолик застыл с открытым ртом, закашлялся, схватил бумажный платок, распотрошил трясущимися руками всю пачку, вытер мокрый лоб.
— Есть яды, которые не оставляют никаких следов в организме и своим действием имитируют картину естественной смерти, например от острой сердечной недостаточности, — чужим, механическим голосом продолжала Соня. — Что-то происходило в жизни папы в последние два месяца. Он сильно изменился. Кто-то давил на него, от него чего-то хотели. В ресторане, в последний вечер, у него состоялся с кем-то очень тяжёлый разговор. Я никогда не видела его в таком состоянии, пожалуй, только когда мама уехала, и то он держался лучше.
— Так может, у него просто болело сердце, и он тебе ничего не говорил? — спросил Нолик, немного успокоившись. — Дмитрий Николаевич всегда был здоровым, привык к этому. И тут — как гром среди ясного неба. Боли в сердце, плохое самочувствие. Он мог ходить на какие-то обследования, пытался лечиться и не хотел тебя грузить. Возможно, и в Германию он летал, чтобы проконсультироваться с врачами, пройти курс лечения. Болезнь на него давила, Софи, какая-то тяжёлая и сложная болезнь сердца, от которой он в итоге умер. Не накручивай себя, не выдумывай злодеев с ядом в ресторане.
— Логично, — Соня вздохнула, — да, пожалуй, ты прав. Ну, а портфель? Фотографии?
— Да! Насчёт фотографий! — крикнул Нолик и по своей дурацкой театральной привычке хлопнул себя по лбу. Иногда он не рассчитывал силы, и на лбу оставались красные полосы. — Я понял, кого мне напоминает девочка с косой! Странно, что ты не узнала её!
Нолик оглядел комнату, подошёл к книжным полкам. Там, за стеклом, стояло несколько снимков. На самом большом и старом, взятом в рамку, была запечатлена строгая и очень красивая девушка. Волосы казались темней, чем на фотографиях из папиного портфеля. Коса не видна, убрана в пучок на затылке. Сонина бабушка, папина мама, Вера Евгеньевна Лукьянова, совсем юная.
Москва, 1916
Пехотный унтер Самохин жаловался, что правая рука у него затекает, пальцы пухнут и чешутся. На указательном врос ноготь, хорошо бы вырезать.
— Я, барышня, играю на гитаре и должен беречь пальцы.
Таня откинула одеяло и увидела забинтованную культю. Правая рука унтера была ампутирована до предплечья. Таня поправила ему подушку, погладила бритую голову и произнесла, подражая двум старым сёстрам-монахиням, работавшим тут же, в послеоперационной палате:
— Голубчик, миленький, потерпи.
Койка в другом конце палаты скрипела, сиплый голос тихо напевал:
— Царь на троне, вошь в окопе. У германца пуля в жопе.
На подушке возлежала большая розовая голова, бритая, как у всех раненых. Длинные руки были подняты вверх, пальцы сжимались, разжимались, кисти совершали странные круговые движения. Под одеялом угадывалось короткое тело. Плоский холм размером с туловище, а дальше ничего.
— Руки упражняю, — объяснил солдат, — теперь они у меня заместо ног. Ноги я, видишь, французу одолжил, в навечное пользование, Верден ихний от германцев отбивал. И на кой леший, спрашивается, мне ихний французский Верден сдался? Что я там забыл? Небось, они за мою деревню Канавки воевать не прибегут.
— Чешутся, чешутся пальцы-то, — повторил унтер.
— Ничего, не волнуйтесь, это скоро пройдёт, — сказала Таня.
Сухие губы унтера растянулись, сверкнул стальной клык.
— Что пройдёт? Что? Новая рука вырастет?
— А говорят, доктор Свешников такие опыты делает, чтоб у человека отрастали руки, ноги, как, к примеру, хвост у ящерицы, — громко произнёс безногий.
— Сказки все это, — сказала Таня и почувствовала, что краснеет, — никаких таких опытов профессор Свешников не делает.
— Ты почём знаешь, барышня? — глухо спросил молодой солдат, сосед унтера.
У него была забинтована вся голова. Виднелся только рот. Его ранило в лицо шрапнелью, он лишился глаз и носа.
Безногий прекратил свои упражнения, в палате стало тихо.
— Я знаю. — Таня растерянно оглядела палату. — Я знаю потому, что человек не саламандра!
— Волосы отрежешь — растут. И борода растёт, и ногти, даже у покойника, — весело произнёс ещё один безногий, на койке у окошка, — и кожа новая вырастает на месте раны. Почему бы тогда не вырасти, скажем, целой ноге или руке?
— У младенца как молочные зубки выпадут, так новые-то вылезают, — поддержал безногого унтер.
— Это совсем другое. Зачатки постоянных зубов существуют заранее, — стала объяснять Таня, — волосы и ногти состоят из особых клеток, роговых. А новая кожа образуется только на небольших повреждённых участках, этот процесс называется регенерацией тканей, но если повреждена значительная часть кожного покрова, организм с этим справиться не может.
Палата молчала и слушала. Раненые смотрели на Таню. Казалось, даже безглазый смотрит. Тане стало совестно. Что-то фальшивое почудилось в собственном бодром снисходительном тоне.
«Зачем им мои научные лекции? — подумала она. — Им нужны их живые руки, ноги, глаза или хотя бы вера в невозможное».
— Косьма и Дамиан, святые праведники, от мертвеца ногу отпилили, к живому пришили, помолились, и ничего, все срослось. Ходил человек, нога прижилась, как родная, только была она чёрная, потому как покойник африканец, а этот, кому пришили, сам-то белый, — громко сообщил безногий и позвал Таню: — А ну, красавица, помоги. Мне по малой нужде надо.
На спинке кровати Таня прочитала: «Иван Карась, 1867 г.р., рядовой…»
— Фамилия у вас интересная, — улыбнулась Таня, вытаскивая из-под кровати эмалированную утку.
— Хорошая фамилия, не жалуюсь. Карась — рыбка полезная. Подсоби, или вот что, лучше старуху монашку покличь, я тяжёлый.
— Ничего, — Таня старалась не морщиться от запаха, хлынувшего из-под солдатского одеяла.
Иван Карась был весь мокрый. Видно, не дотерпел и не почувствовал.
«Перчатки, — испуганно подумала Таня, — папа сказал, это надо делать только в перчатках…»
Но отойти она уже не могла. Ей было неловко брезговать солдатом, звать на помощь полную, астматическую матушку Арину, которая только что легла поспать в сестринской комнате.
— У меня младшая, Дуняша, на тебя похожа, — сказал солдат, — такая же голубоглазая, шустрая. В горничных она, в Самаре, у купцов Рындиных. Ничего, люди не злые, платят честно, к каждому празднику подарочек. Старшая моя, Зинка, тоже стала городская, на модистку обучилась. Сыновья оба воюют. Тут это, маманя моя приехала из деревни, у снохи живёт на Пресне, успеть бы повидать её. И за батюшкой надо бы послать кого-нибудь, причаститься мне. Я ж сегодня ночью вроде как помру. Бог на небе, кони в мыле, а солдатушки в могиле.
Таня чуть не выронила утку. Безногий говорил спокойно, рассудительно, губы его не переставали улыбаться. Только теперь Таня заметила, что он пылает и сквозь бинты на культях сочится кровь.
— Подождите, миленький, я сейчас, — она бросилась вон из палаты.
Два часа назад привезли новую партию раненых, все врачи были заняты. Михаил Владимирович проводил срочную операцию и отойти не мог. К Ивану Карасю явился молодой хирург Потапенко вместе с фельдшером и двумя сёстрами.
— Плохо дело. Гнойное воспаление обеих культёй, вот-вот начнётся гангрена, а резать дальше некуда, — сказал Потапенко.
Повязки сняли, раны промыли, но с лихорадкой справиться не сумели. Явился батюшка. Карась долго тихо исповедался в палате. Дьякон читал молитву. Запах ладана успокаивал, усыплял. Таня впервые за эти дни почувствовала долгожданную животную усталость, без всяких мыслей, без замирания сердца и горячего комка в горле.
Это была её третья ночь в госпитале. Отец отговаривал, она не послушала. Она всё равно не могла спать, с начала Великого поста пребывала в лихорадочном возбуждении. Ей хотелось действовать, преодолевать трудности, нестись, спасать кого-то.
В середине марта от полковника Данилова пришло короткое письмо. Его передал молодой толстый поручик. Данилов писал, что жив, из-за весенней распутицы чувствует себя болотной лягушкой, мечтает о трёх вещах: увидеть Таню, выспаться и послушать хорошую музыку. На Пасху надеется получить отпуск, но загадывать не стоит.