Андрей Дашков
Двери паранойи
Посвящается невинным жертвам психиатрического террора, а также одиноким людям и бездомным собакам.
Комментарий посредника
Нижеприведенная рукопись попала ко мне при странных обстоятельствах. В русском языке слова «странный» и «страшный» очень похожи – должно быть, это не случайно. Разница в одну букву иногда соответствует неуловимому изменению в ощущениях. Потом изменяется настроение, окружение, восприятие, в конце концов, вся жизнь. Около года я балансировал на грани между странным и страшным – и через равные промежутки времени получал письма… якобы от героя романа «Умри или исчезни!». На самом деле его трудно назвать героем. Лучше так: от персонажа, оказавшегося живее всех живых.
Первое письмо пришло спустя четыре месяца после выхода книги. Конверт был самодельным, склеенным из листа писчей бумаги далеко не высшего качества. На нем рваным почерком был выведен адрес издательства и моя фамилия. Письмо предназначалось для передачи. В углу конверта имелась едва заметная подпись отправителя: «Макс». Удивительно, но какой-то добрый (или злой? – теперь уже не знаю, что и думать) ангел, занимавшийся перепиской, честно выполнил свою работу – и письмо все-таки попало ко мне.
Не буду пересказывать его содержание. Некто (тогда я был абсолютно уверен в том, что это чья-то придурковатая хохма) пытался убедить меня в существовании человека, которого я сам же и придумал. Более того: из письма следовало, что этот человек находится там, где я оставил его в эпилоге своей книги, – в месте, прямо скажем, непривлекательном.
В первом письме еще не было ни слова о помощи. Только описания больничного быта, каких-то болезненных состояний, психоделических видений, иллюзорных посещений и т.д., и т.п. Ну и немного упреков. Немного невнятных угроз. Совсем чуть-чуть… Я выбросил то письмо и теперь уже не могу доказать даже самому себе, что все это мне не приснилось. Вот всего лишь несколько характерных отрывков из него (привожу по памяти, смягчая текст):
...
«Привет, земляк, мать твою! Спасибо, конечно, за то, что упрятал меня в психушку, но лучше бы ты этого не делал, а дал Виктору пристрелить нас с Иркой! Хорошее убежище, ласковые санитары (я называю их доберманами), с бабами, правда, напряженка – поэтому большинство наших сами трахают себя в туалете. Ну, это те, кто и все остальное может делать самостоятельно.
Есть и такие, которые не могут, – это мясо для доберманов. Санитаров они сильно раздражают, но вся штука в том, что те любят мясо. Желательно с кровью.
А еще эти твари любят власть – пусть даже над олигофренами! Зайдет такая жирная морда, зубами клацает, ручищи волосатые, из пасти дух, как из помойного ведра… Ну и начинается. Самые добрые обходятся щелчками и подзатыльниками. Это у них дружеское обращение. Про речь я уже не говорю – можно энциклопедию нетрадиционного секса написать. И ведь их можно понять – действительно неприятно за кем-то дерьмо убирать. Ненавидят наши доберы эту работу, но приходят. Снова и снова. Несколько раз в день. В общем «песня остается прежней»… Власть! Это вам, ребята, не шутки. Это покруче всякого секса. Особенно если у тебя уже не стоит.
Впрочем, как-то раз во время избиения младенцев я наблюдал эрекцию у одного из доберманов. Возбудился, мразь, от избытка чувств. Так кто же из нас больной?!.
Ладно, земляк, извини – выговориться хочется, а потрепаться не с кем. Соседи по камере (то есть палате) не в счет; с ними у меня неписаный договор о нераспространении. Хочешь знать, чего? Всего того дерьма, что скапливается в голове. Секунда за секундой. Минута за минутой. Час за часом. День за днем. Непрекращающийся дождь из дерьма… И так четыре года. Говорят, это немного. Не знаю. Я уже забыл, как пахнет весенний воздух, и вижу солнечный свет только через грязное стекло. Не помню вкус портвейна, не говоря уже о женских ласках. Недавно мне снился сон… Нет, об этом в другой раз.
…Лучше бы ты спрятался. Скоро они найдут меня. А когда найдут, захотят узнать, откуда тебе стало известно про мои дела. И про Ирку. И про Клейна. И про слепоглухонемого мальчика. И, конечно, про НЕГО. Тс-с-с! Молчу, молчу, молчу. Лучше мне помолчать об этом. Иначе однажды ночью…»
И дальше в том же духе. В рукописи все это изложено гораздо подробнее. Я привожу ее в первозданном виде, не изменив ни единой строчки. Простим бедняге экстремизм суждений и грубость выражений – для психа он еще довольно деликатен. Кстати, теперь я вовсе не уверен в том, что он действительно псих.
Потом письма стали приходить с дивной регулярностью – по одному в месяц. Двенадцать писем за год. Тем, кто интересуется астрологией, могу как-нибудь показать уцелевшие одиннадцать – возможно, тут есть какая-то связь (во всяком случае, упоминания о Зодиаке в них имеются). Мне было не до того.
Уже второе письмо содержало такие подробности о моем интиме и воображаемом интиме самого Макса, что я понял: кто-то добрался до моих печенок. Конечно, не тот парень с копытами в лакированных туфлях, торгующий в розницу на перекрестках. И не герцог из «Умри или исчезни!». Мне еще не было страшно. Знаете, как это начинается: легкий холодок, пробежавший по спине, пара-тройка ночных кошмаров… Цветочки по сравнению с тем, что пришлось пережить позже.
Третье, четвертое, пятое письмо. Тогда я еще работал. Выражаясь техническим языком, «сохранял работоспособность». Способность-то я сохранял, но вот писать (ударение на втором слоге) становилось все труднее. А главное, незачем. Охота, начавшаяся на страницах книги, продолжалась наяву. Рассказывать об этом бессмысленно. Дальнейшее будет ясно из рукописи Макса, в том числе и то, как она оказалась у меня.
Еще одно замечание: описываемой Голиковым больницы, по-видимому, не существует. Во всяком случае, я навел справки и не обнаружил в Харькове ничего подобного. В рукописи имеются явные нестыковки с окружающей меня действительностью. Возможно, Макс находится в другой, искаженной реальности – и тогда это последняя шутка, которую сыграл с ним таинственный «препарат» Клейна.
Я стараюсь забыть о неразрешимых пока вопросах. Например, о письмах. Кто на самом деле писал их, и как они попадали ко мне?.. Поэтому, пытаясь сохранить остатки здравого смысла и упорядоченности (пусть даже кому-то покажется, что это просто еще одна мистификация), я добросовестно пронумеровал страницы, продублировал каждую на «ксероксе», не поленился дать сноски, чтобы прояснить, откуда этот псевдо-Макс «черпал вдохновение». Короче говоря, облагородил пачку, часть которой представляет собой нарезанные из рулона и коряво исписанные листы туалетной бумаги. Общее название тоже я придумал – конечно, немного претенциозное, но что поделаешь: все мы, писаки, такие – любим пустить пыль в глаза…
Я заканчиваю эту, в сущности, бесполезную работу и упаковываю рукопись в большой конверт для отправки. Кому? Не знаю… Может быть, лучше сжечь? Кое-кто утверждает, что рукописи не горят, – самое время проверить это.
Пока я вожусь с бумагой, слушаю «Дорз». Моррисон орет: «Беги со мной!» Все, пора бежать. Макс, где ты?!. Ребята, если вы еще не поняли, повторяю: ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ПОРА БЕЖАТЬ!
* * *
КОРОТКАЯ СПРАВКА: Голиков Максим Александрович, 1963 года рождения, холост, детей нет, без определенных занятий. Диагноз при поступлении: агорафобия[1], онейроидная кататония[2], императивное искажение восприятия с трансформацией галлюцинаторного синдрома в реактивный параноидный[3]. В настоящее время имеет место ярко выраженный амнестический синдром[4] с устойчивыми конфабуляциями[5].
Часть первая
Пациент
1
Привет вам, свободные!
Окончательно впал в маразм и начал подыскивать эпиграф для своей писанины. Книг у меня всего две, да и те оказались здесь случайно. Читать нам не разрешают – наверное, хотят, чтобы мы реализовали Дзен. Поэтому бесплодные интеллектуальные упражнения мне ни к чему. Прямой вред для моей кристально чистой души.
На самом деле доберманы добросовестно перерыли мое белье и тумбочку (должно быть, искали «колеса» или жратву), забрали пачку «дирола», которую мне подарил Морозов, но книги почему-то оставили. Поржали, конечно, над дураком, но оставили. Плохо бдят, сволочи. А ведь я слышал, что убить человека можно и уголком конверта, если знать, куда ударить. Между прочим, у моего Эдгара Ли Мастерса такие твердые острые уголки…
Ладно, не туда меня понесло. Начнем сначала. Эпиграф:
...
…И когда меня выпустили,
Я вдруг понял, что жизнь – тюрьма,
И лучшее, на что можно надеяться, –
Это умный и добрый сосед по камере[6].
Привет еще раз!
Моих соседей по палате трудно назвать умными и добрыми. Себя к таковым тоже не причисляю. Достаточно почитать мою историю болезни и список моих «добрых» дел – все сразу же станет ясно.
Кстати, один из соседей теперь мой коллега. Художник пера, мать его… Дописался. По-моему, совершенно нормальный мужик, только зациклен на пресловутой «национальной идее». Общаться с ним можно, покуда разговор не коснется этой самой «идеи». Тогда он выходит из себя. В буквальном смысле. Был человек – и нету. Куда-то вышел. Ждите, будет позже.
С остальными еще хуже. У двери обычно покоится Шура Морозов, бывший сторож. Словарный запас соответствующий. Пятьдесят восемь лет. Неженатый – уже. Прикончил топором своих детей. Вроде некоего Делберта Грейди в «Сиянии» Стивена Кинга. Читали? Фильм Стэнли Кубрика видели? Вот-вот: девочки кровавые в глазах, и все такое… Правда, Шура, сволочь эдакая, не стал стреляться, как Грейди, а включил дурака, да так удачно, что по сей день считается чуть ли не ходячим пособием по психопатологии. Доберы его почти не трогают, а бабульки из столовой откровенно побаиваются (до сих пор не понимаю, где ему удалось «дирол» раздобыть – не иначе пожалел кто-то). Но сдвинулся он серьезно, иначе бы его здесь не держали. Абсолютно безопасен. Активности – ноль. Агрессивности тоже. Дед Мороз, да и только. Жалко, что без Снегурочки… Разговаривает ласково так, тихо. Со мной любит мягко побеседовать, детство свое деревенское, босоногое вспоминает… Мне-то что, поговорить я, конечно, не против, но как представлю себе деток изрубленных – мороз по коже и омерзение такое, что до чистых и гладких Шуриных лапок дотронуться не могу…
Четверо ребят из «Менструального цикла» – это продукты маниакального рок-н-ролла, кондового гранжа. Причем без дураков. Группа у них такая была там, на воле, а сами они до недавних пор являлись стопроцентно отвязанными придурками. Законченными нигилистами и антиобщественниками. Из тех, которых хлебом не корми – дай покричать «фак офф!» по любому поводу. Тормозов у них, конечно, маловато, но самый главный остался: пожить еще хотят. На этом их и подловили.
Сюда они, по-моему, из-за наркоты попали. Сами ничего не рассказывают, молчат. Кто-то ребятишек крепко напугал или на крючке держит. Никакие они не психи – обыкновенная болезнь левизны. Тяжелая подростковая форма. Но излечимая. В психушку их упрятали, это ясно как день. В общем, похоже, им самим тут спокойнее. Дурашки – думают, что дольше проживут! Наивные, однако и я такой же. Клевые ребята. Нравятся мне они. Нравились бы еще больше, если бы им здесь рога не пообламывали. А так – все, сдулись, уже не кричат. И свободу, оказывается, меньше жизни любят. Правильно, своя шкура дороже.
Один из них, Эдик, по кличке Потный, недавно заявил: «Мы пойдем другим путем!» Я его слушал, но думал вот о чем: впервые за два года он произнес четыре слова подряд и среди них – ни одного матерного! Для него это было поистине выдающееся достижение. Зато потом Потный отвязался на всех. Долго говорил. Что-то там о траханном государстве, траханных борзописцах (это он про нашего «Достоевского»), траханных лесорубах (это про Морозова), траханном гранже и своей траханной голове, в которой уже ничего не держится…
Вся «МЦ» чуть не подохла со смеху. Мы с барабанщиком Карлушей смеялись так громко, что Шуру разбудили. Тот на нас посмотрел с легонькой укоризной. Будто печальная собака, ей-Богу! Ну как его обидишь? Пришлось заткнуться, пока Шура доберманов не позвал…
Закончу о придурках. Они и сейчас, можно сказать, играют и поют. В основном стучат оставшимися зубами, хлопают ушами и временами покрикивают от боли. Задницы тоже в концертах участвуют. А все вот почему: доберы очень не любят деятелей из «МЦ» и частенько их бьют. Называют длинноволосыми дебилами, хотя длинных волос нет и в помине. Но такая уж у них, у доберманов, психология. Ненавидят все непонятное. И кидаются.
Поэтому я стараюсь мыслишки свои скудные не афишировать, любви к рок-н-роллу не обнаруживать. Иногда по ночам тихонько треплемся с непримиримыми «менструаторщиками» про «Лимонные головы», «Дыру», «Девятидюймовые гвозди». Однако делаем это, когда Шура спит. Есть подозрение, что он, собака мерзкая, постукивает. Правильный сын своего народа. В чем-то лечение пошло ему на пользу – все-таки вернулся на путь истинный…
Но вообще-то я, как Штирлиц, больше стариков люблю и их стариковскую музыку. По мне, если совсем хреново, то уж лучше «Студжиз» послушать. Мусор из головы выгрузить. Такой драйв прет! Такой мрак! Такой суицид!.. Жаль, давно не слушал. Клейн, сволочь, всего лишил. Как говорится, обездолил и сгинул. А мне что теперь делать? Без волшебного леденца Клейна, мать его так?!.
Ладно, надо взять себя в руки. Отчаяние очень близко. Остался один маленький шажок – и уже не выплыву. Не выплыву, ребята. Никто меня не спасет…
Надо думать о хорошем. Знаете, как в песне: «Думай о хорошем, я могу исполнить!» А кто же исполнит? Ты, что ли? Это называется «прочти и помоги!» Ага, сейчас, разбежались… Макс, Максуля, прошу тебя: думай о хорошем! Думай, дорогой, у меня же, кроме тебя, никого нет!..
Медитировать, что ли? Так, чтобы обходиться вообще без мыслей… Пробую снова и снова. Пока не получается. Может быть, лет через двадцать обрету просветление. Перед тем, как сдохнуть. Правда, если верить всем этим святым ребятам, я воспарю вне времени, и для меня близость смерти уже не будет иметь никакого значения. Итак, есть за что бороться. Имею шанс получить свободу и вечность впридачу. Но вся штука в том, что эта сволочь Виктор найдет меня раньше.
Я из тех, кто опоздал.
Навсегда.
2
Утро. За окном светит солнце, и распускаются первые листья. Небо пронзительное, как крик новорожденного, а я задыхаюсь в непробиваемом панцире своей тоски, будто глубоководная рыба.
Я лежу, глядя на синий бездонный треугольник, и во мне еще бродит ночной сон. Сон напугал меня, но результат пробуждения пугает сильнее. Наверное, это страх перед пустотой. Не думал, что могу бояться чего-то в этой клетке.
«Менструаторщик» по кличке Самурай повернулся ко мне и спрашивает:
– Макс, ты чего ночью орал, как петух гамбургский?
Что я ему отвечу? Пожал плечами: не помню, мол. На самом деле помню прекрасно – такое не скоро забудешь…
Сегодня воскресенье, и доберманы не торопятся. Первый появляется около десяти по моим солнечным часам. Моя койка стоит возле стены, и солнечный луч ползет по этой стене с рассвета до полудня. Я сделал едва заметные отметины на голубой краске. Исходил из того, что завтрак начинается в девять, а Сенбернар обычно является ровно в двенадцать. Ну а дальше как в школе: дети, разбейте сектор на три части… Точность небольшая, зимой и летом расхождения, наверное, огромные, но час сюда, час туда – для меня не имеет никакого значения. Резиновое время; безразмерные дни и ночи; секунды тянутся, годы летят… От вечного тиканья, раздающегося между ушами, можно свихнуться. Кто бы сломал проклятый маятник в моем черепке? Все это хрень и баловство!
Кстати, о Сенбернаре. Так я прозвал главного врача этой тюремной психушки за величественный вид и отвислые щеки. Кажется, он профессор, и при этом сволочь редчайшая. Гораздо более утонченная, чем его сторожевые псы. Доберы шефа втайне ненавидят, как и любого кадра с десятиклассным образованием, не говоря уже о высшем. Но вынуждены подчиняться – жрать-то хочется. Сенбернар, в свою очередь, их презирает и при разговоре брезгливо оттопыривает нижнюю губу. Глазки у него слезятся, а веки красноватые и припухлые.
Он слишком солиден и занят собой, чтобы приходить часто, однако, когда это все же случается, мы имеем дело с явлением почти божественного масштаба. Еще бы: в его руках ключи нашей жизни и смерти. Ну, свободы уж точно. От него зависит, выпустят нас отсюда через некоторое время или оставят гнить навечно… Он решает, здоров ты или болен, опасен или безопасен, человек ты или просто кусок мяса. Он – последняя инстанция. Поэтому в его присутствии даже отвязанные придурки из «МЦ» засовывают свои грязные языки в свои грязные задницы и ведут себя как хорошие мальчики.
Но вряд ли это существенно повлияет на их судьбу. Сенбернар неумолим и лишен эмоций, точно дохлая корова. Он даже игнорирует наши вопросы. Мы для него вроде белых мышей – издаваемый нами писк ничего не значит. Так себе – реакция на раздражитель…
Он изучает наше поведение, глубину нашей деградации – белый идол, преисполненный чувства собственного превосходства. Хотя о каком поведении может идти речь в этой клетке? Вполне вероятно, что маньяк окажется примерным заключенным, а нормальный человек перегрызет себе вены от безысходности. Не каждый из нас Боэций, и не каждому дадут написать «Утешение философией». У нас бы тебе отбили почки, Боэций, и всякую охоту философствовать.
* * *
Одиночество сводит с ума быстрее, чем что-либо другое. Вы не знали? Одиночество опустошает, от него воют на луну, оно убивает способность радоваться простым вещам и замечать страшные перемены. Когда-то я знал одинокую женщину – она была некрасива, и никто не хотел даже спать с нею. Я, кстати, тоже. По ее словам, ей снилось кое-что. «Кое-что» было почти приятным. Она пила успокоительное, но это не помогало. В конце концов сны довели ее до ненамыленной веревки.
Одиночество среди людей, в обществе которых я вынужден постоянно находиться против своей воли, еще хуже, потому что такое положение противоестественно. Оно разрушает последнее, что у меня осталось – хрупкие стенки моей личности. В городах это происходит сплошь и рядом, поэтому вокруг столько алкоголиков и психопатов, столько эксгибиционизма, столько обнаженной агрессии, столько распадающейся человеческой ткани. Пауки, посаженные в банку, начинают поедать друг друга…
Опять я не о том. Нельзя разбрасываться, иначе не хватит ни времени, ни бумаги. Буду описывать только реальное. То, что нельзя изменить. Все непоправимое и неотвратимое. Но я не могу изменить самого себя – значит, я реален? – и не могу изменить свои мысли – значит, они тоже реальны? О если бы самые черные из моих мыслей превратились в червей, змей, белых бультерьеров (черт, откуда эта блажь?!) – это была бы маленькая армия генералиссимуса Макса, и эта армия проложила бы мне дорогу к свободе!..
* * *
Сенбернар появился в палате со свитой из двух жлобов, немного попыхтел, приказал Шуре зачем-то открыть рот, едва скользнул по мне взглядом, указующим перстом обозначил очередную жертву и увел с собой Карлушу. На спецобработку. Не знаю точно, что это такое, но после процедуры каждый из «менструаторщиков» становится очень тихим. Примерно на неделю. По-моему, кто-то все же передает им наркоту…
Мои догадки лучше держать при себе. Тем более что скоро меня поведут на воскресную прогулку. «Прогулка» – это одно только название и вместе с тем особо изощренное издевательство. Гуляю я по глухому бетонному коридору длиной никак не меньше двухсот метров. Не знаю, куда он ведет, должно быть, прямиком в ад. Дежурному доберу даже лень за мной следить, и он оставляет меня здесь одного на час.
Бежать некуда, если вы не веселое привидение Каспер и не умеете проходить сквозь стены. За дверью – комната санитаров, где они режутся в деберц, пьют спирт, а по ночам трахают пациенток. В основном тех, которые не могут пожаловаться Святому Бернару, или тех, которые сами хотят. Насколько мне известно, ни одна еще не проговорилась.
Прогулки эти я ненавидел, хотя понимал, что двигаться надо. Четыре года в психушке – слишком долгий срок, чтобы действительно не сойти с ума. Но время – иллюзия, и рассудок иногда возвращается, как бродяга-зомби в свою разрытую могилу.
Хуже было то, что я превратился в скелет, обтянутый кожей. По правде говоря, я здесь совсем зачах. Иногда я шепчу себе: «Слушай, кретин, если ты собираешься когда-нибудь выйти отсюда или сбежать, тебе нужны силы». Для побега нужны силы, даже для надежды нужны силы, но откуда им взяться? Я пытался отжиматься от пола и подтягиваться на оконной решетке. Однажды за этим занятием меня застал ретивый доберман. В течение двух недель я не мог ничего делать руками. Даже жрал с трудом. Вилку держал в кулаке, как трехлетний. А теперь представь меня в туалете. Представил? Отдыхай…
Потом я пробовал снова – и слишком шумно пыхтел по ночам. Дали еще раз – понял, что Шура Морозов не дремлет. Прикончил бы тварь, да сил нету. Мышцы дряблые, ноги дрожат, в голове постоянный шум. Недолго мне осталось, люди…
Так вот, о прогулках. Не знаю почему, но выводят меня одного. Никто другой в нашей палате подобной привилегией не пользуется… С некоторых пор в комнате у доберманов появился приемник. Гулять стало чуть веселее. Сегодня услышал одну из новых музыкальных станций. И надо же – повезло! «Full Tilt Boogie Band» как раз играли «Заживо похороненный в блюзе». Верно сказано, без балды. Заживо похороненный – это я и есть. Чуть не завыл. И такая меня тоска взяла – хоть головой об стену!
Ну нет, думаю, суки, – не дождетесь! Собирал себя по крупицам, по кусочкам. О маме вспомнил, о тебе, Ирочка, стерва (ты-то хоть жива еще? как я тебя хочу!), об этом кретине Клейне, который втравил меня в это дерьмо, ну и, понятно, о тебе, господин писатель, раззвонивший обо всем в своей дурацкой книжонке! Спасибо еще раз, удружил! Теперь ничего не стоит меня вычислить. Надеюсь только на то, что Виктор книг не читает, или на то, что я для него – пустое место. Шлак. Живой труп. Смешная, конечно, надежда, но пока еще живу…
Кстати, надо будет письмо накалякать писателю, предупредить беднягу. А то ведь грохнут ни за что, и станет мне совсем одиноко. Все, решено – напишу письмо. Только как его отправить? Доберы злобствуют, а из наших вряд ли кого в обозримом будущем выпустят.
Кое-кто полагает, что у меня паранойя. Я всех своих соседей по палате задолбал – почти все время торчу возле окна. Наблюдаю. Странный я чувак – сбежать отсюда все равно невозможно. Да и некуда мне бежать. Но наблюдаю. Жду машину. Или вертолет. Или еще что покруче – ОНИ способны на все.
Вообще-то соседи правы – свет я им, конечно, заслоняю. Хотя какой тут, к чертям собачьим, свет?! Писателишка не ошибся – стекла грязные, мухами засиженные, и оттого кажется, что весь мир дерьмом облит. А когда кажется, значит, так оно и есть. Такой вот незрелый буддизм…
Пейзаж, между прочим, тоже невеселый. Решетки, чахлые деревья, грязно-красный кирпич. Ирку я, правда, ни разу не видел – тут писатель наврал. Впрочем, прощаю. Я же понимаю – художественный вымысел.
3
Только что написал цифру «3», но тут-то и завертелась карусель, тут-то все и началось.
До этого я не жил, а тихо гнил, коптил не небо даже – потолок.
Все изменилось за какую-нибудь пару месяцев. Спасибо тебе, неизвестный благодетель, кто бы ты ни был и где бы ты ни находился! Спасибо. Проси, что хочешь, – все отдам, все сделаю. Скажешь идти куда-нибудь – пойду. Если завтра попросишь душу – отдам и душу.
Только жизнь мою не проси. Ради жизни я и помощь твою принял. Если найду Ирку, не проси ее у меня – не отдам. Ну не такая же ты сволочь, чтобы Ирку у меня забирать, правда? Зачем тебе женщина? А Ирка всего лишь женщина, куколка моя любимая – две руки, две ноги, теплая влажная щель между ног (черт, так и до рукоблудия недалеко!) и килограммов примерно под шестьдесят тщеславия. Соблазнительная штучка. Еще одна потенциальная жертва. Только это нас и сблизило, когда она наложницей Виктора была. Шлюха продажная, но не могу без нее!..
Что сказать о первом появлении старика? Обычная была ночь, необычные сны. Описывать бесполезно. Девки, само собой, снились, только на самом интересном месте все хорошее внезапно заканчивалось. Меня бесполезно суккубами пугать – я оказывался в аду еще до полового акта.
Не знаю, как можно терзать нечто бесплотное, но именно это происходило в кошмарах. Плоти нет, и нет боли. Зато есть кое-что похуже. Распад личности. Осознание того, что уже не существуешь. Черные птицы по кусочку склевывают мозг, гигантский каток раскатывает его в лист бесконечно малой толщины, и штамп с твоим именем выбивает в нем черные дыры, пожирающие остатки света…
Той ночью я проснулся после очередного кошмара. Мне приснилось, что, поджаривая яичницу, я нашел на сковородке Иркины глаза.
* * *
…За окном висела половинка луны – знаете, такая кисло-желтая, печальная, голая. Я вытер пот со лба, отдышался, прислушался.
Морозов деликатно сопел в свои две дырки; Потный во сне постанывал, один раз даже ручонку вскинул. Остальные, включая господина писателя, пускали слюни в объятиях Морфея. Должно быть, объятия были ласковые, а руки у Морфея – пухленькие, как у той бабы, с которой мы в девяносто втором в вагончике канатной дороги…
Стоп. Это к делу не подошьешь. Итак, я прислушался, а затем и пригляделся. Свет луны был мглистый и рассеянный, словом, дорогу в туалет найти можно. Я ее, правда, давно отучился по ночам искать. Доберманов с подобной чепухой беспокоить нельзя. Не для того у них ночные дежурства, чтобы сопровождать в сортир каждого придурка, которому отлить захочется. Поэтому выбора у нас нет. Даже Самурай предпочитает терпеть, а у него недержание конкретное.
В общем, никакую дорогу я не искал. Просто смотрел на лунную нашу палату и потихонечку осознавал: что-то не так. Потом вспомнил, и мне стало не по себе. Казалось бы, глупо, но кое-чего я еще боюсь. У меня даже руки похолодели. Карлуша-то с процедуры не вернулся…
Я как-то сразу понял, что все: нет больше нашего Карлуши. Загнулся бедняга. Или загнули, но ему это уже без разницы. Остались «менструаторщики» без барабанщика.
Я себе мало доверяю. Почти совсем не доверяю. Однако на этот раз был уверен в том, что не ошибся. Еще труднее было спорить с тем, что я увидел на прибранной Карлушиной коечке.
Она стояла в углу, справа от моей. На ней лежал старик, повернувшись ко мне лицом. Его глаза под густыми бровями были открыты и, не мигая, смотрели на меня. Длинная черная борода свисала до пола, а седые волосы почти полностью покрывали подушку. Лицо казалось изможденным, как у заключенного из «Дахау», но во взгляде была безумная сила.
Понятное дело, я тут же захотел вонзить себе ногти в брюхо. Для проверки. Поскольку моя левая рука находилась в этот момент чуть пониже (ведь девки мне все-таки снились), то боль была такая, что я чуть не подскочил и даже сдавленно завыл. Чуткий наш Шура заворочался, почмокал губами, но не проснулся.
Старик продолжал по-прежнему спокойно смотреть на меня. В то, что его поселили в палату ночью, а я ничего не слышал, поверить было трудно. Вернее, невозможно, но рассудок еще цеплялся за какие-то рациональные объяснения.
Новый пациент был облачен в живописные лохмотья. До меня стало доходить, что если это и сон, то из тех, Клейновских, которые не отличишь от реальности, пока не перенесешься куда-нибудь еще…
И вдруг старик поманил меня к себе пальцем. Я еще не совсем очухался и никак не отреагировал. Тогда он бесшумно встал, бесшумно подошел и бесшумно присел на краешек моей кровати. Я отодвинулся, но недалеко. На гомика он был мало похож, а на убийцу тем более. Хотя последняя фраза есть еще одно свидетельство моей безмерной наивности.
Короче говоря, прятаться от него под матрас или устраивать родео в палате было бессмысленно. «Кончай меня, дедушка!» – подумал я наполовину в шутку, наполовину всерьез.
И тут он, будто в ответ, дал мне пощечину.
Я охренел. Ладонь у него была маленькая, холодная и твердая; глаза сияли, как у пророка, а губы кривились в брезгливой гримасе.
– А вот это уже хамство… – начал я вполголоса и протянул руку, чтобы пересчитать дедушкины вставные зубы. И что вы думаете – я не сумел его ударить! Понимаю, что надо, а не могу. Могу, но не хочу. Кстати, это почти одно и то же.
Я сразу вспомнил Харьков, свою старую квартирку. Тогда подобный фокус мне показывал Клейн. Однако масон, надо отдать ему должное, обошелся без рукоприкладства. Наверное, положение мое в те денечки было не такое паршивое. Вам судить – в книжке об этом эпизоде почти правда написана…
Невероятные глаза старика видели меня насквозь. Они препарировали душу с той же безжалостностью, с какой скальпель вскрывает тело. Вся моя несостоятельность, несовершенство, смехотворность моих самооправданий оказались как на ладони. Самому себе я представлялся вывернутым наизнанку. И в течение минуты не смел пошевелиться. Лучи, падавшие из чужих зрачков, пришпилили меня к месту, словно булавки бабочку. Зрачки светились, будто фосфоресцирующие шкалы приборов, а приборы эти показывали приближающуюся катастрофу.
– Пошел ты! – сказал я, злобно скрипя зубами.
Никогда, ни на одну минуту не хотел я признавать над собой чьей-нибудь личной власти. Если кто-то пытался давить на меня, я либо вступал в борьбу, либо уходил в сторону. Никому не лизал задницу. И не стучал лбом в стену. Кое-кто считает, что я много потерял. И не сделал карьеру. И остался никем. И у меня нет так называемых «друзей». Но это мнение придурков, которые регулярно упражняют свой язык.
Однако есть еще власть общества и системы. Эта власть безлика и размыта. Ее давление неизбежно, удушающе и неумолимо. День за днем система лепит из тебя то, что ей нужно. Деталь. Всего лишь одну из миллионов. Лепит в точном соответствии с шаблоном. И в конце концов вылепит, можешь не сомневаться… Необитаемые острова, полинезийский рай, тибетское вольное молчание – лишь призраки, образы-тени, окаменелости на зыбком дне твоего запуганного, раздавленного «я». Ты – стертая «индивидуальность», ограненная дешевка. Поэтому ты никуда не убежишь, а я буду слушать твои жалобы до самой смерти. И смеяться.