Мне довелось жить во многих квартирах, но ни одна из них не была и вполовину такой большой. Кроме того, тут было не так паршиво, как раньше. Не было лифтов, в которых пахнет мочой, никто не трахался за гаражами и не торговал наркотиками в вестибюле, ступеньки лестницы не были испачканы собачьим дерьмом, а стены не дрожали от звуков гитары Джими Хендрикса. Я, в общем-то, ничего не имею против Джими Хендрикса, он крутой музыкант и слушать его приятно. Но никак не в три часа утра, когда я только что заснула, потому что мать явилась домой в полночь и битых три часа рыдала у меня на груди, умоляя меня не становиться взрослой, потому как жизнь – отвратительная штука, которая заканчивается смертью.
Словом, ничего этого не было и в помине, но тем не менее Холл оставался чертовски странным и даже жутковатым местом. Когда-то, должно быть, здесь обитало богатое семейство, и у них наверняка была куча слуг, которые сновали по лестницам вверх и вниз, спускались в подвал, поднимались на чердак, стараясь не слишком раздражать хозяев своим видом и присутствием. Какими они были, все эти давно исчезнувшие люди? А теперь здесь осталась одна только пустота. У меня помимо воли возникало ощущение, что пустота ждет чего-то, вдыхает воздух, поднимается по лестничным пролетам. Пустота, которая раньше была людьми, которых теперь здесь уже почти и не было, но они оставались где-то совсем рядом, их можно было услышать, если внимательно прислушаться, где-то настолько близко, что мельчайшая пыль, поднятая их присутствием, едва-едва успела осесть.
Я тихонько двинулась босиком по коридору. Навстречу мне по ступенькам очень медленно поднималась Белль, цепляясь за перила и тяжело дыша. Лицо у нее было пунцовым как помидор.
На верхней площадке она остановилась.
– О, – пробормотала она, отдуваясь, – привет. А ты совсем не похожа на свою мать.
От нее разило спиртным. Джином, решила я.
– Я знаю. – Вообще-то я намеревалась произнести эти слова небрежно-равнодушным тоном, но у меня почему-то получилось очень громко. – Я похожа на своего отца.
– Понимаешь, она не захотела оставаться. А ведь я ее не выгоняла. В конце концов я ее мать, так что разрешила бы ей остаться. Я знаю, каково это – быть… Разумеется, я бы никогда не сделала ничего подобного. Я вовсе не такая мать. Даже после того как она сообщила нам, что уехала и что у нее неприятности. Вот только она не пожелала остаться. Что она тебе говорила?
– Ничего особенного.
Мне почему-то не хотелось спускаться вниз, хотя стоять на ступеньках и выслушивать ее тоже было не особенно приятно. Впрочем, я сказала ей правду: мать и в самом деле ничего мне не рассказывала. Ничего о своем замужестве, или о моем отце, или о том, почему они расстались. Его имя даже не было указано в моем свидетельстве о рождении. Я заметила это, когда мать подавала заявление на получение паспортов. Анна Джоселин Вэар – я не возражаю против «Анна», но она никогда не говорила мне о том, что заставило ее выбрать для меня имя «Джоселин». Отец: неизвестен. Мать: Нэнси Аннабель Вэар, урожденная Хольман, не замужем. Мне, в общем-то, не нужны были подробности. Надежда в этом случае всегда служит лишь дополнительным источником печали. Я всегда знала, что мечты сбываются только в кино. Вот почему я повторила:
– Она ничего мне не рассказывала.
– Полагаю, что так. – Белль с трудом выпрямилась и уставилась на меня. Она определенно была пьяна. – Но ведь это не имеет никакого значения, верно? Мы с Реем переехали из Бери-Сент-Эдмундса, а… потом он вернулся в Саффолк, купил здесь деловое предприятие, и я приехала… Он начал все сначала, с нуля, а теперь и я могу так поступить. Ничего еще не кончилось только потому, что школа закрылась. – Свободная рука, которой она не держалась за перила, неуклюже протянулась ко мне. – Теперь мы можем… можем начать заново, с тобой вместе. Нам здесь вовсе не нужна Нэнси, верно? Мы и без нее будем семьей. Только мы. Тебе ведь это нравится, правда?
Мне так сильно хотелось ответить ей «да», что у меня перехватило горло. Пусть даже она была старой, пьяной и не знала, когда у меня день рождения. Мне хотелось протянуть к ней руки, хотелось найти и обрести ее, ведь она была моей бабушкой. Мне хотелось, чтобы и она нашла и обрела меня. Я даже оторвала руку от перил.
Но все это были пустые мечты с привкусом горечи, потому как нельзя создать семью с тем, кого даже не знаешь.
В конце концов я пробормотала:
– Мне надо идти, – спустилась на пару ступенек и, когда она ничего не ответила, пошла дальше. Я услышала, как она с трудом ковыляет вверх по лестнице выше, туда, где они жили с Реем.
Ступеньки тоже были обиты линолеумом, причем на краях он утолщался, якобы для того, чтобы не поскользнуться, хотя на самом деле об эти выступы можно было запросто споткнуться и упасть. Но босиком я двигалась чрезвычайно уверенно и спокойно. Я могла пойти куда угодно.
Везде по-прежнему стояли парты, стулья и кровати, школьные доски и парочка мусорных баков, доверху забитых скомканной бумагой и рваными книжками. Все они выглядели какими-то потерянными, не на своем месте, как если бы комнаты и классы просто разрешили им ненадолго задержаться здесь, смирились с их временным присутствием, подобно тому как смирились с облезлой серой краской, пожарными выходами и номерами на дверях. Дети ушли отсюда, и теперь здание приходило в упадок. Так всегда бывает. Остается только пустота, ожидающая очередного начала.
На кухне дядя Рей помешивал равиоли в кастрюле. Малыш Сесил лежал на животе, сосредоточенно ковыряя в дыре в линолеуме. Глубоко в самой дыре виднелась щепка с нарисованными на ней глазами и ртом.
Когда я вошла, дядя Рей поднял на меня глаза.
– Привет, Анна. Устроилась? Подожди минуточку. – Он поставил кастрюлю на стол над головой Сесила. – Готово, Сие, но имей в виду, они горячие.
Сесил поднялся с пола и заглянул в кастрюлю. У него было треугольное личико с большим выпуклым лбом, на щеке красовалась царапина. Он взял деревянную ложку и принялся выхватывать ею равиоли из кастрюли и отправлять в рот. Ложка была такая большая, что он едва управлялся с ней. Создавалось впечатление, что он ест с большой неохотой, хотя челюсти его работали так, словно он умирал с голоду.
– Ну вот, малыш накормлен, – заметил дядя Рей. – Ничего, если ты сама приготовишь себе что-нибудь? – Он махнул рукой в сторону кладовки. – Там много всего.
Там действительно было много всего, если вам нравится консервированный картофель, или горчичный порошок, или галлонные бутылки растительного масла. Мне лично они не нравятся, но после того как я произвела ревизию наличных припасов в кладовке и холодильнике, мне удалось отыскать крошечную баночку говяжьей тушенки и несколько твердых кислых помидоров. Я выложила все это богатство на тарелку, и у меня получилось нечто вроде ужина. Я не люблю и не умею готовить, и мать тоже. Впрочем, при желании она способна на скорую руку сварганить обед, но и тогда приготовленные ею блюда не отличаются разнообразием. Кроме того, она прогоняет меня из кухни, потому что, дескать, я мешаю ей, да и вообще мне полагается сидеть рядом с ее новым ухажером и развлекать его, стараясь произвести на него благоприятное впечатление. В завершение всего я должна быть готова по первому знаку уйти из дома, чтобы не мешать уже ему.
– Знаешь, я думаю, что здесь ты должна быть довольна своей независимостью, – заявил дядя Рей.
Он мыл кастрюлю и одновременно прихлебывал виски, но в мусорном ведре валялась пустая бутылка из-под джина. Я заметила ее, когда выбрасывала в ведро банку из-под тушенки. Сесил вернулся назад под стол. Теперь он запихивал в дыру пыль и грязь с пола, поверх разрисованной щепки.
– Мне… нам нравится, что ты здесь, с нами. Жаль, что не могу показать тебе окрестности, у меня еще очень много работы в школе. Может быть, через несколько недель… – Он криво улыбнулся. – Пожалуй, мне лучше заняться делами. Кроме того, компания таких стариков, как мы, быстро бы тебе наскучила. А Белль очень устает.
Вежливого ответа на подобное заявление попросту не существовало.
– Я не могу устроиться на работу, пока мне не исполнится шестнадцать, – сказала я. Говяжья тушенка была холодной и жирной. – Но можно хотя бы попытаться.
– Здесь это не так легко, как в Лондоне. И я не знаю, как ты будешь ездить на работу, даже если найдешь ее. Разумеется, я с радостью подвезу тебя, если смогу. Но железная дорога в Бичинг больше не действует, а автобус ходит всего раз в неделю, в базарный день. Боюсь, может показаться, что ты попала в настоящий медвежий угол – ни канализации, ни газа, и электричество тоже иногда отключают.
Но я не собиралась сдаваться так легко.
– Тогда мне придется ходить пешком.
– Знаешь, а почему бы тебе просто не отдохнуть для начала? Ты ведь сдавала экзамены, разве нет?
– В общем-то, почти все я сдала автоматом, так что особенно волноваться было не о чем.
– Но даже в этом случае, я уверен, ты заслужила отдых. Если у тебя нет денег, я могу подбросить кое-что. – Он сунул руку в задний карман брюк и извлек на свет потрепанный, но дорогой бумажник. – Вот, возьми пять фунтов. Тебе ведь хватит этого на первое время?
Я должна была испытывать благодарность, наверное. Мне очень хотелось, чтобы он поступил от чистого сердца. И очевидно, так оно и было на самом деле. Но я чувствовала себя так, когда мать давала мне несколько пенни на сладости, чтобы я перестала плакать, или когда Дэйв и другие ее ухажеры совали мне фунт стерлингов, чтобы я свалила в кино и не путалась у них под ногами. Когда это случилось в последний раз, у меня в гостях была Таня, и раз уж мы не могли оставаться у меня в комнате, красить друг другу ногти, слушать музыку «ТиРекс» и болтать о сексе, то нанесли друг другу боевую раскраску и отправились в ближайший бар. Там мы изрядно набрались, попытались найти в музыкальном автомате что-нибудь получше «АББА» и отвели душу, разглагольствуя о сексе. И едва не занялись им с двумя парнями, которые подсели к нам за столик и принялись развлекать. Но подобный секс меня не привлекал – я занималась им достаточно часто, чтобы усвоить это. В такой спешке парень просто вынимает свой член из тебя и уходит, даже не поинтересовавшись, понравилось ли тебе или нет. Кроме того, если заниматься этим стоя, парни всегда уверяют, что таким способом залететь невозможно, ну решительно невозможно, хотя ты прекрасно знаешь, что на самом деле им просто не хочется надевать презерватив. А Таня не стала бы заниматься сексом в машине, даже если бы она и была у этих мальчишек. Она говорит, что единственное, что может быть хуже журнала «Плейбой» у него под кроватью, – это журнал «Автоэкспресс» у тебя под ягодицами на заднем сиденье.
Дядя Рей по-прежнему держал пятерку в протянутой руке, поэтому я отогнала ненужные мысли и взяла ее у него.
– Спасибо, дядя Рей. Я верну вам деньги, как только смогу. Он похлопал меня по плечу.
– Не спеши, в этом нет необходимости. Можешь считать, что это карманные деньги. И как насчет того, чтобы не называть меня «дядей»? Оставим формальности. Ты как, не против? – С этими словами он направился к двери. – Ну, если тебе больше ничего не нужно, пойду взгляну, как там Белль. Знаешь, погода сказывается на ее самочувствии.
Я выпалила:
– Да, я заметила, – не успев даже сообразить, что лучше бы промолчать.
Он остановился и медленно сказал:
– Я знаю, ты не ожидала встретить ее здесь. Я… словом, для меня тоже стало сюрпризом, что ей пришлось… Но она очень рада видеть тебя здесь. Видишь ли, ей пришлось нелегко в жизни. Она пережила эвакуацию. Война. И то… как с ними обращались. Иногда… Но она очень рада, можешь мне поверить. Как и я, впрочем. Кстати, хорошо, что вспомнил. Завтра приедет фургон, чтобы забрать школьное оборудование, парты, кровати и тому подобное. Конечно, не те, которыми ты пользуешься. Так что если тебе нужно что-нибудь еще – стол, что угодно, – достаточно сказать мне об этом. Просто шепни мне словечко, и дело в шляпе. – Он улыбнулся. Зубы у него были такого же желтоватого цвета, как и волосы. – Я очень рад, что ты приехала, правда. Я… мы хотим, чтобы ты была счастлива теперь, когда мы тебя нашли.
Я лишь кивнула в ответ, потому что боялась, что не удержусь и заплачу. Он вышел из кухни, я сунула пятерку в карман джинсов и вымыла свою тарелку и стакан. Потом я поднялась наверх, надела сандалии и вышла в жаркий и душный сумрак.
Моя дорогая мисс Дурвард!
Боюсь, что описание армейских будней в мирное время покажется вам несколько неподходящим для того, чтобы воодушевить, наставить или хотя бы просто позабавить вашу аудиторию.
Разве что она, аудитория, получает удовольствие от непривычных рассказов о том, как следует полировать зубным порошком металлические пуговицы, бляхи, нашивки и прочие детали формы или просматривать подряды на поставку фуража для лошадей. Но мне приятно представлять, как вы читаете мои отчеты вслух по вечерам, и еще более приятно надеяться, что вы прикалываете их к стене у себя над столом, как следует из ваших собственных слов, чтобы лучше претворить мои бледные описания в ваши яркие картины.
Мы – те, кто лучше всех познал ужасы и лишения войны,– оказались в некотором смысле после возвращения в Англию разочарованы и даже испуганы мирным договором, заключенным в апреле 1814 года. Тяготы остались позади, а что нам сулило будущее? Мой 95-й полк возвратился в Англию, был расквартирован в Дувре, и предоставленный отпуск я проводил в обществе своих армейских приятелей. Если мы замечали, что прискучили своим молодым супругам разговорами о битвах и стратегиях, то старались выдумывать, если только вечер не подходил к концу, более или менее правдивые истории, которые казались нам наиболее подходящими для дамских ушей. Другие же рассказы, как вы легко можете догадаться, приберегались до того времени, когда леди покидали наше общество. Ведь армия состоит исключительно из мужчин, а мужчины, в свою очередь, состоят из плоти и крови. В самом деле, ежедневный риск и опасности, которым они подвергают свою жизнь, заставляют солдат острее, нежели штатских лиц, чувствовать и ощущать свои естественные желания, придавая им, быть может, некоторую нетерпеливость в стремлении осуществить их как можно скорее, особенно в унылые будни гарнизонной жизни в таком городке, как Дувр.
Что до остального, то мое времяпрепровождение можно было назвать даже приятным, но пребывание в Англии после семи лет, проведенных в Испании, научило меня двум вещам. Во-первых, тому, что мир – это бесценное сокровище, которым мужчины зачастую пренебрегают, распоряжаясь им крайне неумело, и, во-вторых, что для меня он не подходит.
Как и у многих моих армейских приятелей и наших солдат, состояние моего здоровья подвержено приступам лихорадки Вальхерена, которую я подхватил во время злополучной кампании на одноименном острове в 1809 году. Сырой воздух и прохпадное английское лето усугубили мое заболевание, и я более не мог справляться с ним так же успешно, как это было в Испании. Кроме того, стоило нам собраться вместе, как мы особенно остро ощущали отсутствие товарищей, которых нам пришлось похоронить в земле Испании.
Временами казалось, что английские туманы проникли в мой мозг. Я не мог пожать руку приятелю и порадоваться его доброму здоровью без того, чтобы не вспомнить, что радость моя была куда больше, когда здоровье обоих из нас подвергалось опасности. Я не мог раскинуться на зеленом английском лугу, вдыхая аромат нагретых солнцем кустов жимолости, образующих живую изгородь, без того, чтобы в памяти у меня не всплыли покрытые пылью низкорослые заросли розмарина и олеандра. Или жара, которая иссушала кожу, отчего та покрывалась волдырями, горы, реки и снега, которые я видел там, в другой своей жизни. Казалось, в Испании опасность и постоянное присутствие смерти обострили мои чувства и восприятие. Тогда как в Англии я более не мог видеть или чувствовать с той же силой и напряженностью, с той же страстью и восторгом, к которым я привык там. Пусть эта привычка и объяснялась скорбными и горестными причинами.
Так что вы легко можете себе представить, с какими смешанными чувствами воспринял я известие о бегстве Бонапарта с острова Эльба. В дуврских казармах внезапно поднялась суета, начались приготовления. Но рассказу о последнем акте трагедии, каковой может считаться война с Бонапартом, и моем в нем участии придется подождать более благоприятного случая. Дело в том, что я намерен лично отвезти это письмо в Бери-Сент-Эдмундс, чтобы успеть к отправлению почтового дилижанса, а поспешность при езде по нашим мощенным булыжником дорогам способна привести к катастрофе. В качестве армейского командира меня учили никогда не подвергать самого себя или своих солдат ненужному риску. Кроме того, человек, потерявший одну ногу, начинает трепетно относиться к состоянию другой.
Празднование Рождества и Нового года в Керси отличалось торжествами, которые, как я узнал, можно было назвать типичными. По этому поводу я устроил Стеббингу настоящий допрос с пристрастием, дабы не разочаровать своих арендаторов и соседей, упустив из виду какое-либо торжество, которого они с нетерпением ожидали. Единственным, что омрачало наше праздничное настроение, был бесконечный и надоедливый дождь. Поскольку я был вынужден проводить больше времени в доме, то получил возможность лучше узнать своих домочадцев, а они, в свою очередь, меня. И теперь даже посудомойку больше не смущало мое дружеское приветствие, и она отвечала мне с разумным спокойствием и сдержанностью, которым отныне не мешали страх или застенчивость. Я познакомился и с маленьким мальчуганом, которого иногда видел на сеновале и который изредка тенью скользил по дому в спокойные дни, когда никого не было поблизости. Я не стал наводить подробные справки о его происхождении, дабы не ставить Стеббинга перед выбором: или солгать хозяину, или опозорить какую-либо бедную девушку. Поэтому когда во время обеда, который я устроил для своих арендаторов и домашних в День святого Стефана, я не обнаружил мальчишку за столом, то понял, что моя сдержанность принесла свои плоды. Остальные детишки шумели так, что можно было подумать, будто их собралось несметное множество, за что их непрестанно и с любовью укоряли родители и за чем я наблюдал с неизменным интересом, однако мальчика в их компании так и не обнаружил.
Снега выпало немного, но погода стояла сырая и холодная, так что развлечения на свежем воздухе, за исключением охоты и стрельбы, выглядели намного менее привлекательными по сравнению с морозным ноябрем. Но к этому времени мои укрытия для стрельбы по дичи были приведены в должный вид, а местные сквайры произвели на меня благоприятное впечатление своим умением наилучшим образом пользоваться преимуществами нашей спокойной, открытой местности. Поэтому я с чистой совестью пригласил парочку армейских приятелей поохотиться и погостить у меня с недельку в конце января.
– Выходит, ни одной из испанских красоток не удалось соблазнить вас настолько, чтобы поймать в брачные узы, когда вы вернулись в Сан-Себастьян после войны? – поинтересовался Уэлфорд, помешивая пунш и с видом знатока принюхиваясь к его аромату, прежде чем добавить бренди.
– Вы правы, – ответил я, выжимая лимон, который он протянул мне, в чашу с вином. – Почему-то в отсутствие маршала Сульта, который вечно наступал нам на пятки, их прелести выглядели не такими уж и привлекательными.
– Ну, я не могу винить вас за то, что вы их любите, но покидаете, – раздался голос Бакли с софы, на которой он вытянулся.
Мы провели на воздухе целый день, гоняя по лесам в сопровождении всего лишь пары егерей и своры собак. Вернувшись в поместье, мы ограничились тем, что сбросили забрызганные грязью плащи и сапоги, а потом приступили к позднему ужину. И вот теперь мы сидели в гостиной, ощущая приятную усталость в натруженных мышцах и внутреннее удовлетворение от того, что наши ягдташи оказались набиты дичью. Две собаки и Титус, мой спаниель, вытянулись у камина с почти тем же выражением на умных мордах, каковое легко читалось на лице Бакли.
А он продолжал витийствовать:
– Я ни за что не женюсь, даже если бы мог позволить себе подобную роскошь. Ведь женщину, когда она тебе нужна, отыскать очень легко. Кому захочется торчать в гостиной, в которой полно сплетничающих дам, когда можно приятно провести вот такой вечер, как сейчас? Кстати, вы не слышали, господа, о том, что Фрейзер таки попался? Ее папаша настаивает на женитьбе, в противном случае – только не спрашивайте, кто рассказал мне об этом, – он грозится пойти к полковнику. Уж лучше он, чем я.
– Слышали, слышали, – откликнулся Уэлфорд. – Хотя выглядит она очень аппетитно. Вы же не станете возражать, Фэрхерст, что опасность попасться реально существует и что ее следует всячески избегать? – Он покачал в ладонях чашу с пуншем, и вино слабо колыхнулось подобно расплавленному золоту. – Хотя, должен признаться, вы никогда не производили на меня впечатления законченного холостяка. Кроме того, здесь слишком много места, чтобы жить одному. Кочерга готова?
– Да, она уже достаточно нагрелась.
Я вынул ее из камина, где она уже некоторое время поджаривалась на угольях. Кончик ее раскалился до ярко-белого цвета, который постепенно, по мере приближения к рукоятке, переходил в тускло-оранжевый. Держа в одной руке чашу с пуншем, другой я сунул в нее кочергу. Раздалось громкое шипение и треск, чаша вздрогнула у меня в руках, когда в нее низвергнулась струя жара. Запах вина, гвоздики, лимона и корицы с такой силой ударил мне в ноздри, как будто я погрузил лицо в кроваво-красные глубины напитка.
Подняв голову, я увидел, что друзья с любопытством смотрят на меня.
В этот момент я как никогда был близок к тому, чтобы рассказать им о своей любви, и перед моим внутренним взором встали воспоминания, которые, оказывается, нисколько не потускнели со временем, оставаясь такими же свежими и яркими, как и вино, которое я держал в руках. Но я сдержался, потому что реплики друзей и тон, которым они были произнесены, не способствовали душевным излияниям. Если бы я все-таки рискнул и облек свою память в слова, то рассказ мой ничем не отличался бы от тех, которые ходили в нашей среде, вызывая гнев и раздражение. Да и не мог я поделиться с ними своей болью и рискнуть приоткрыть хотя бы малую толику того, что случилось со мной в Бера, а потом и позже, в Сан-Себастьяне.
Пунш по-прежнему исходил паром. Я погрузил в него черпак и по очереди наполнил каждую кружку. Мы выпили за короля, за наш полк, а потом за отсутствующих друзей.
Воцарилась привычная тишина, мы погрузились в воспоминания. Затем Уэлфорд вновь наполнил наши кружки и поднял свою, салютуя портрету, который я с неохотой повесил над камином, после чего обернулся ко мне:
– А теперь тост за вас, Фэрхерст, за то, что вы наконец обрели свою гавань. Желаю вам хорошего здоровья, долгих лет жизни и счастья новому сквайру Керси. Не знаю другого человека, который заслуживал бы этого больше вас.
Я отпил вина, обнялся по очереди с друзьями и спустя мгновение пришел в себя настолько, что смог поинтересоваться у Бакли новостями из Лондона.
Утром мы проснулись рано. Слуги разбудили нас по моему приказанию, поскольку уже в десять часов мы должны были быть в Кэвендише. Мы выехали из поместья с первыми лучами солнца – впервые за последние несколько недель его не закрывали тяжелые дождевые тучи – и втроем ехали в ряд, а сзади скакали мои грумы.
– Я вижу, вы по-прежнему ездите на Доре, – сказал Бакли. – Но ведь она наверняка уже слишком стара и не годится для быстрой ходьбы под седлом.
Я промолчал, и за меня ответил Уэлфорд:
– Я всегда говорил, что в лошади молодость не может считаться равноценной заменой уму, равно как силой не заменишь опыт и мудрость.
Я потрепал Дору по шее.
– Я не сажусь на нее, если день обещает быть тяжелым. Конечно, для скачек она уже не годится, но вполне подходит для того, что нам сегодня предстоит.
На месте сбора я познакомил друзей с остальными участниками охоты, несколькими дамами, которые предпочли бросить вызов холоду и неодобрению своих соседей-пуритан, и парой местных фермеров. Не успели лошади остыть, как главный егерь подал знак к началу охоты. Загонщики заняли свои места, и мы рысцой тронулись по просеке.
Гончие быстро взяли след. Местность была неровной, но золотистая дымка, подсвеченная лучами солнца, не мешала собакам и лошадям, которые были настолько свежими, что мне даже пришлось придержать свою невозмутимую старушку Дору, которая в таких случаях имела обыкновение поддаваться общему порыву. Как прекрасно знал Уэлфорд, имея полторы ноги, я не мог достойно управляться даже с ней. Мы перепрыгивали канавы, переходили в галоп, продирались сквозь живые изгороди, Бакли скакал впереди, а Уэлфорд шел замыкающим. Вскоре мы вспотели, но, прищурив глаза, стремились вперед. Нас охватило напряжение, как когда-то на поле боя, и мы не обращали внимания на сучья, шипы и грязь. На войне нам приходилось опасаться снайперов противника или засады; теперь мы рисковали своими шеями, подвергаясь, вполне возможно, еще большей опасности, которой грозили нам низко нависшие над головой ветви деревьев, спрятавшиеся в траве камни или кроличьи норы.
Загонщики заметили лису, раздалось громкое улюлюканье, и мы помчались по пропитанной влагой земле. Гончие и всадники на лошадях равно распластались в беге, вниз по склону, потом наверх, и лошади тяжко приседали на задние ноги.
Внезапный хруст донесся до меня снизу и сзади, и я еще успел высвободить ногу из стремени и спрыгнул в сторону. Мимо промчалась кавалькада, и нам повезло уже хотя бы в том, что мы не оказались под копытами лошадей. Дора перевернулась на бок и застыла в неподвижности, потом с трудом поднялась на ноги, неловко отставив в сторону левое заднее копыто. Попытавшись сделать шаг, она тяжело завалилась на передние ноги и жалобно заржала. Когда я встал с земли и подошел к ней, то заметил окровавленный острый осколок кости, который торчал у нее из бедра.
Уэлфорд придержал своего коня и вернулся назад. Слова нам были не нужны, мы и так видели, что сделать уже ничего нельзя. Оглядевшись по сторонам, мы заметили вдалеке среди деревьев фермерский дом.
– Я съезжу туда, – вызвался Уэлфорд, вновь вскакивая в седло.
– По-моему, хозяина зовут Гостлинг, – крикнул я вслед, и он, отъезжая, поднял руку в знак того, что понял меня.
Я расстегнул на Доре подпругу, и она немного приподнялась, чтобы я смог вытащить ремни у нее из-под брюха и снять седло. Потом я опустился на землю рядом с ее головой. Она прекратила бороться и просто смотрела на меня, время от времени помаргивая темным глазом. Я погладил ее по морде, пропустил между пальцев мягкие упругие уши, как делал на позициях в Испании или в ее стойле в Керси. Она досталась мне от австрийского капитана, которого я взял в плен под стенами Виттории; лошадь является единственным военным трофеем, который офицер может оставить себе на законных основаниях. Австриец на ломаном французском сообщил мне, что Дора – кобыла ирландских кровей, пятилетка и что он очень любит ее. Сидя в грязи Саффолка, я вспомнил, как Дора вышагивала по пыльным дорогам Эстремадуры, ступала по утрамбованному снегу у моего плеча, когда мы задыхались в разреженном воздухе пиренейских ущелий. Самыми сладкими были мои воспоминания о том, как она стояла на страже у амбара в Бера, нежно и бережно обнюхивая густую зеленую траву, словно благословляя наше счастье своим дыханием. Отправляясь в Брюссель, я продал ее своему приятелю, а потом, вернувшись в Керси, без колебаний выкупил ее обратно. Она помнила меня, как это обычно бывает у лошадей, и восторженно заржала, когда я взял ее под уздцы. Она была гнедой масти, несколько светлее обыкновенного, с переливающейся роскошной черной гривой на выгнутой, как аргийский крест, шее. Сейчас она нервно била по земле обрезанным хвостом, обращенный ко мне бок вздымался и опадал, и я ощущал, как в руке у меня трепетали ее бархатные ноздри. «Если бы она была человеком, – думал я, – то мы могли вылечить ее ногу или даже сделать протез, как у меня».
Когда Уэлфорд вернулся со старинным кремневым ружьем, я решил, что сделаю это сам, потому что был уверен, что она понимает, что мы задумали, и не хотел, чтобы она покинула этот мир в одиночестве. Я зарядил ружье, приставил дуло ей ко лбу, и она взглянула на меня – устало и, как мне показалось, растерянно. Я нажал на курок, но ружье дало осечку. Мне пришлось вспомнить все ухищрения и уловки всадника, потому что Дора начала трясти головой и вновь попыталась встать на передние ноги. Уэлфорд вынужден был схватить ее за узду, чтобы успокоить. Наконец я освободил заевший курок, но она никак не могла успокоиться, и когда я выстрелил, то промахнулся. Обливаясь кровью, она жалобно стонала и мотала головой. Я судорожно перезарядил ружье и выстрелил снова. Тело ее задрожало, и наконец она замерла.
Решение мое никак нельзя было назвать спонтанным: в течение многих недель я говорил себе, что покидаю Керси вовсе не из-за глупого каприза, вызванного гибелью старой любимой лошади. За годы войны мне пришлось потерять нескольких скакунов, и я не мог допустить, чтобы обыденная и вполне естественная скорбь поставила под угрозу благополучие моих земель и людей. Тем не менее настроение оставляло желать лучшего, зимняя меланхолия оказала и на меня свое пагубное действие, так что даже первые подснежники, пробивающиеся сквозь прошлогоднюю листву, которая укрыла пропитанную влагой землю, не внушили мне бодрости духа.
Сидел ли я у камина, дрожа в лихорадке, окидывал ли взором пустые, вымершие поля или грязные проселки, видел ли перед собой одни и те же скучные добродушные лица челяди, сидящей за моим столом или смиренно выстроившейся в церкви вместе со своими наряженными и непослушными отпрысками, в памяти снова и снова оживали дни, проведенные в Испании. Но я видел не Испанию пыльных оливковых рощ и скалистых гор, вздымающихся ввысь в воздухе, дрожащем от веса собственной жары. Это была не Испания черных монахов, тореадоров в раззолоченных одеждах и женщин, бросающих к их ногам цветы.