И далее письмо обрывается, предложение осталось незаконченным, последнее слово смазано, как если бы Стивена что-то отвлекло, он встал из-за стола, оставив лист бумаги недописанным и пустым, ожидающим чего-то. Прочла ли Люси это письмо? Адреса на нем не было, как ни вертела я его перед зеркалом. Как же оно к ней попало? И о чем она думала, читая, как он любит Каталину? Может быть, она тоже любила Стивена и надеялась… Думала ли она о том, что будущее может измениться – ее будущее и будущее Стивена, которое стало прошлым для Керси?
Прошедшая ночь тоже уже стала прошлым для Керси, как, впрочем, и для меня. И она тоже отпечаталась в камне. Это похоже на то, как открывается затвор фотоаппарата, и это мгновение – игра света и тени, черного и белого – попадает через линзу объектива на серебро, навечно гравируя пленку. Интересно, сохранится ли здесь моя тень? Я почти уверена, что образ Стивена до сих пор незримо присутствует здесь. Он живет где-то в полумраке, в золотистых тенях, в ярком свете, в бледном и прозрачном ничто, заполняющем промежутки между временами.
В комнату вошла Пенни и обнаружила меня сидящей на кровати.
– Все улажено. Ты готова? Я поговорила с Реем, так что мы можем ехать.
Я сложила все письма Стивена и сунула их в сумочку.
– Наверное, да.
На верхней площадке лестницы стоял Рей. Лицо у него осунулось и посерело, на подбородке отросла щетина, и от него разило перегаром.
– Анна…
Против своей воли я остановилась. Спиной я ощущала теплое, дружеское присутствие Пенни.
– Мне очень жаль. Я знал, какая она, что она собой представляет, но надеялся, что смогу позаботиться о нем… А потом она… И я… Но я никогда не думал, что…
– Все нормально, – сказала я.
– Нэнси все объяснит. Я надеюсь. Я попросил ее позаботиться о Сесиле.
Я словно оцепенела. Я ни на что не реагировала, просто стояла и смотрела на него. Он молчал, и тогда наконец я пробормотала:
– Ну что же, хорошо. До свидания, Рей! – И зашагала вниз. Пенни последовала за мной.
Потом мы вышли через заднюю дверь и уложили в машину мои сумки и вещи Сесила. Я мельком подумала: «А заметит ли дом мое отсутствие?»
Пенни открыла дверцу со стороны водителя.
– Ты все забрала?
– Да, – ответила я и села рядом с ней. – Ну вот и все, правда? Все… все кончено. Финиш. А для Сесила все только начинается.
– С ним все будет в порядке, – сказала Пенни, заводя мотор. – Мы позаботимся о нем. Дело даже не в том, что это наша работа. У тебя хватает своих проблем. – Мы выехали на подъездную дорожку. – Ты только посмотри на этих ласточек на телеграфных проводах. Должно быть, они тоже мечтают улететь отсюда.
Когда мы вернулись в конюшню, Сесил играл снаружи, осторожно швыряя камешки в старый цветочный горшок и считая попадания.
Эва сидела на бревне, курила и читала газету. Завидев нас, она поднялась на ноги и спросила:
– Вы нашли все, что нужно?
– Думаю, да. – Пенни помахала Сесилу: – Пойдем, Сие, поищем Сюзанну.
Он бросил камешек на землю и подбежал к нам. Потом он сунул ладошку в мою руку.
– Пойдем, Анна.
Итак, я уезжала. Сейчас. Это был конец. Пенни увозила меня отсюда, увозила от Тео, от всего остального. Еще одна машина, набитая сумками и чемоданами, еще одно новое место, в котором я буду жить, потому что это все, что мне осталось после того, как жизнь других людей дала трещину и они тоже вынуждены уезжать. Никто не пытается проявить черствость, никто не хочет намеренно сделать мне больно. Всего лишь «Пойдем, Анна», потому что в противном случае я останусь позади, одна. У меня был выбор: или уехать с ними, или остаться ни с кем и ни с чем. Или уехать с ними, или потеряться.
– Анна, это твой фотоаппарат Ф-2 лежит на большом столе наверху? – внезапно спросила Эва.
– Вообще-то это ваш, – ответила я.
– Нет, он твой, – медленно сказала она, глядя на меня. – Мы отдали его тебе. Если его там нет, значит, он в фотолаборатории. Смотри, не забудь его.
Пенни сказала:
– Может быть, вы будете настолько любезны, что просто отправите его почтой, как и все остальное, если найдете что-нибудь? Мне действительно нужно быть дома к шести.
Эва положила руку Пенни на плечо.
– Отпусти ее, пусть она сходит сама.
Я подошла к двери и взбежала наверх. Фотоаппарат лежал на столе, но Тео нигде не было видно. Потом я вспомнила, что, поднимаясь по лестнице, слышала, как работает вентилятор в фотолаборатории. Хотя, может быть, он просто забыл его выключить.
Я постучала в закрытую дверь фотолаборатории.
– Одну минутку, пожалуйста, – послышался голос Тео. И спустя мгновение: – Хорошо, входите. Можно.
Я вошла.
– Анна! – воскликнул он, словно невероятно удивился моему приходу.
В красном свете лампы я не могла рассмотреть выражение его лица.
– Я пришла попрощаться.
А потом я просто бросилась в его объятия, потому что мне оставалось или сделать это, или расплакаться посреди фотолаборатории.
Тео прижал меня к себе и поцеловал в лоб.
– Ох, милая моя Анна… – прошептал он.
– Когда я снова увижу вас?
– Не знаю, – растерянно ответил он. – В галерее, может быть…
И тут я поняла, что дело не только в Эве, но и в нем тоже. От понимания этого мне стало ужасно больно. Тело мое словно разваливалось на части, и я не могла ни пошевелиться, ни вздохнуть. Но он обнимал меня так же, как и всегда, когда я думала, что все будет в порядке. Вот только теперь я знала, что это не так. Он не принадлежал мне: я больше никогда не услышу его голос, не почувствую тепло его тела, и никогда мне больше не будет казаться, что он знает все-все на свете и может объяснить это так, чтобы я поняла. Без него я пропала.
– Не надо плакать, – сказал он, бережно взял у меня из рук фотоаппарат и положил его на рабочий стол. – Тебе станет только хуже.
– А что я могу поделать, если так сильно люблю вас? Я ведь больше никогда не увижу вас. Во всяком случае не так, как мы с вами виделись раньше. Я знаю, что вы меня не любите. Вы меня даже не хотите. Или хотите, но недостаточно.
Меня снова охватило пронзительное ощущение утраты. Жалость к самой себе оказалась настолько острой, что я покачнулась и едва устояла на ногах. Тео прижал меня к себе и принялся гладить по голове.
Боль утихла, и я с трудом выпрямилась. Он смотрел на меня сверху вниз, и глаза его были полны грусти.
– Похоже, я всегда плачу у вас на груди, – пробормотала я, пытаясь улыбнуться.
Он понял и тоже улыбнулся, криво, как и я. И вдруг, как если бы эта улыбка смяла все его защитные барьеры, он наклонился ко мне, я подняла к нему лицо, наши губы встретились, и я еще успела подумать, что слезы могут быть сладкими на вкус.
Прошло много времени, прежде чем он отпустил меня, а потом поцеловал в мокрые и холодные веки.
– Анна, я буду очень скучать по тебе, – прошептал он, и голос его прозвучал хрипло и надтреснуто. – Я не хотел, чтобы все так получилось. Я знал, что это неправильно… что этого не должно было случиться. Я не хотел… но ты была такой милой и красивой… и ты стала мне небезразлична. Ты стала… – Он оборвал себя на полуслове.
У меня перехватило дыхание. Руки его жгли мне спину. Целую вечность мы стояли обнявшись, у меня кружилась голова, перед глазами все плыло, и я знала, что мы можем заняться любовью прямо здесь, на полу фотолаборатории. И он не сможет – и не захочет – остановиться и удержаться, сейчас или потом, когда нам захочется, потому что то, что он едва не сказал, было правдой. Он испытывал ко мне нечто похожее на любовь, пусть совсем немного, но мне этого было достаточно. Если я останусь здесь, Тео не сможет сдержаться. И он по-прежнему мог принадлежать мне, хотя и не полностью.
Конечно, этого было мало, но я уже давно усвоила, что не стоит желать слишком многого.
Он гладил меня по щеке, и в глазах его было смешанное выражение любви, счастья и жалости. Руки у него дрожали.
– В чем дело, милочка?
Так он называл Эву.
Что-то внутри меня зашипело и заискрилось.
Но эта искра стала вдруг ярким, кроваво-красным пламенем, которое безжалостно высветило мне все, что он знал. Это было похоже на ленту фильма, прокручиваемую в обратном направлении: люди смеются, люди умирают, взгляд солдата, сошедшего с ума на войне. Гигантская статуя рушится с пьедестала, осколки разбитой вдребезги жизни политического эмигранта, мешки с зерном, выгружаемые из самолета, миндаль и абрикосы в саду в Севилье.
Теперь я видела все это его глазами. Отныне я всегда буду видеть эти образы, но от этого они не станут моими. Это была жизнь Тео и Эвы. Это было то, из чего они были сделаны, что сделало их такими, изувечило их и соединило вместе. Они переходили из одного кадра в другой, а я не могла присоединиться к ним. Каким бы мечтам я ни предавалась, как бы мы ни скрывали наши отношения, в них нет места для меня. Я была лишь бледным промежутком, ничем, втиснутым в тонкую полоску между их жизнями. А этого мне было недостаточно. Теперь я это понимала.
Я отчаянно обняла его и поцеловала долгим поцелуем. Потом отстранилась.
– Прощайте, Тео. Не думаю, что мы когда-нибудь увидимся. – Я взяла со стола фотоаппарат и направилась к двери. – Спасибо вам за… за все.
– Анна…
Мне показалось, что он протянул ко мне руку, но я постаралась не заметить его жеста. Вместо этого я пыталась думать о Стивене, который повернулся спиной к Каталине и ушел от нее, потому что больше ничего не мог сделать для них обоих.
Я отворила дверь фотолаборатории и вышла наружу, а она медленно закрылась за моей спиной.
Я возвращался в «Эль-Моро» по улицам, людей на которых стало значительно меньше. И было очень хорошо, что улицы опустели, поскольку мысли мои пребывали в беспорядке, а в душе царил хаос. Меня ждала Люси, верная своему слову. Вне всякого сомнения, она все еще оставалась в гостинице, но при этом отдалилась от меня настолько, как если бы уже находилась на борту корабля, плывущего в Англию. Позади осталась Идоя, ребенок Каталины, и мой ребенок тоже. Она осталась где-то внутри большого серого здания, за высокими каменными стенами. Еще одна белая накидка и платьишко среди сотен ей подобных. Она не голодала, не мерзла от холода, ее не запирали в чулане с крысами, но при этом она была столь же одинока и потеряна для любви, как и сам я, плоть от плоти моей, зачатая в любви и рожденная в печали.
Я постучал в дверь комнаты Люси, получил разрешение и вошел, едва не споткнувшись о стоявшие у входа саквояжи, сложенные и перевязанные веревками. Она сидела у окна и рисовала.
Она подняла голову и встала.
– Вы видели ее? С ней все в порядке? Она счастлива?
– С ней все в порядке. Что касается счастья… Заведение содержится очень хорошо. Она сказала, что счастлива.
– Но вы не уверены в этом?
«Идоя всего лишь ограничилась кивком», – подумал я, сложив руки на коленях. Я покачал головой.
– Откуда мне знать? Что я вообще знаю о маленьких девочках? А мои собственные воспоминания… Мне не с чем сравнить свои впечатления о ее жизни.
Она подошла ко мне.
– Я не подумала об этом. Вы никогда не рассказывали о тех временах.
– Нечего рассказывать.
Но не успели эти слова сорваться у меня с языка, как я понял, что это неправда. Действительно, я никогда не заговаривал об этом, поскольку у меня не было желания вновь возвращаться в те далекие годы и рассказывать о них, да почти никто и никогда не спрашивал меня об этом. Но при виде Идои память о тех годах ожила во мне под более поздними воспоминаниями о любви, горести и предательстве. Эта память не была чужой для меня, поскольку жила в моей душе, но тяжесть ее была столь велика, что она скрывалась в самых потаенных уголках моего сердца. И эта память стала частью меня, настолько неотъемлемой, что я даже не мог назвать ее воспоминаниями. Это были хорошо знакомые мне ощущения, с которыми я жил каждый день.
– Мне бы не хотелось ворошить прошлое.
Люси по-прежнему не сводила с меня глаз, но я знал, что она покидает меня. Мне даже не стоило удивляться, поскольку давным-давно я усвоил, что не следует ждать от жизни слишком многого. Мне была уготована такая судьба, и я оказался глупцом, что на протяжении последних нескольких дней и часов осмелился мечтать о том, что Люси войдет в мою жизнь и станет ее частью.
Она с преувеличенным вниманием рассматривала карандаш, крутя его в пальцах. Наконец с трудом выговорила:
– Теперь я понимаю… Я поняла, что…
Она умолкла, подошла к окну и выглянула наружу, хотя я мог бы поклясться, что при этом она смотрела внутрь себя, а не на улицу.
Потом она повернулась к окну спиной, глубоко и печально вздохнула и облокотилась о подоконник. Падавший из окна свет окружил ее фигуру ярким ореолом.
– Стивен, я была несправедлива к вам. Я должна быть благодарна за вашу заботу, пусть даже я не нуждаюсь в ней и пусть даже она вызывает во мне недовольство и досаду. – Она коротко и неуверенно рассмеялась. – Я ведь не слепая и вижу, как часто вам приходилось сдерживать себя, тогда как большинство мужчин на вашем месте настояли бы на том, чтобы помочь мне.
Саквояжи ее были упакованы и стояли возле двери, она была одета в дорожное платье, ее шляпка и перчатки лежали на столе, ожидая, пока она возьмет их. Я должен был найти такие слова, чтобы она поняла, прежде чем уйдет от меня навсегда. Если мне удастся задержать ее хотя бы еще на мгновение, заставить понять мои чувства… И если после этого она предпочтет уйти, я не стану ее задерживать.
Я медленно сказал, тщательно подбирая слова, все еще надеясь на чудо:
– Думаю, я научился принимать ваше мнение, когда речь идет только о вашем благополучии. Но сегодня утром… я боялся лишь того, что… Любовь моя, я не в силах изменить этот мир, не в силах заставить его думать по-иному. Это все равно что надеяться, будто один-единственный солдат сумеет убедить противника отступить с занимаемых позиций, чтобы облегчить ему победу. Как бы я хотел, чтобы это было не так! Как бы я хотел, чтобы мы с вами обладали свободой, которой вы так жаждете! Как бы я хотел покарать всех сплетников! Но…
Я умолк, потому что как я мог объяснить ей, что пожертвовал бы всем, даже ее свободой – и даже долгожданной честностью, к которой она так стремилась, – если бы при этом опасности не подверглись те, кто мне дорог, как стал мне дорог ребенок Каталины?
Люси пристально смотрела на меня. Казалось, она вслушивается в мои слова, пытаясь одновременно проникнуть и в мои мысли. Глядя на нее, я чувствовал себя так, словно к горлу моему приставили нож. Наконец она сказала:
– Полагаю… хотя я и вправе совершать поступки, которые вызовут всеобщее неодобрение, но не могу руководствоваться только своими соображениями, когда на карту поставлено счастье других людей. Ваше, Идои…
По моему телу пробежала дрожь. Я спросил:
– Можете ли вы простить меня за то, что я посмел подумать так о вас? За то, что оскорбил вас… причинил вам боль… желая защитить вас?
Она улыбнулась.
– Я как-то уже говорила вам, что рыцарское поведение в данном случае неуместно. И я по-прежнему так думаю. Но когда оно идет рука об руку со здравым смыслом и любовью к другим, как я могу не принять его? Это достойные уважения понятия. И как я могу хотя бы не попытаться найти среди них место и для себя?
– Так вы прощаете меня? – прошептал я, но выражение ее лица, еще до того, как она заговорила, внушило мне такую надежду, что я оторвался от двери и пересек комнату, остановившись перед ней.
И вдруг она улыбнулась. Ее улыбка своим светом озарила нас обоих. И она коротко ответила:
– Да.
Я испытал невероятное облегчение, шагнул к ней, и страсть моя шла за мною по пятам. Возможность снова обнять ее, после тех страхов, которые я пережил, представлялась мне неслыханным счастьем, но я не осмеливался. Я чувствовал, что прощение далось Люси нелегко. Она приняла очень важное для себя решение, и я боялся своей настойчивостью заставить ее пожалеть об этом. Однако я был к ней несправедлив. Если уж Люси делала что-то, то делала от всего сердца, и я с радостным изумлением осознал, что и она, оказывается, была не свободна от страхов и сомнений, о которых я до настоящего времени не подозревал. Но настолько сильным было наше обоюдное желание утвердить то, что мы только что подвергли нешуточной опасности, что мы удовлетворили его самым быстрым способом. И даже если кому-нибудь из нас и пришло в голову, что платье Люси при этом безнадежно помнется, ни у кого не хватило духу это сказать. Вскоре я забылся коротким, но глубоким и освежающим сном, чего со мной не случалось уже очень давно.
Мы поужинали в гостинице и, когда наступил час вечернего променада, отправились осмотреть Бильбао. На улицы, такое впечатление, вышел весь город, приветствуя соседей, демонстрируя новые наряды, совещаясь с друзьями и сватая дочерей. Улочки старого города под высоким арочным мостом произвели на Люси неизгладимое впечатление, и мне приходилось останавливаться снова и снова, прислонившись к стене, и смотреть, как она доставала альбом и торопливо делала в нем несколько штрихов. Под ее умелыми руками на бумаге оживали очертания стрельчатых готических окон, испещренные морщинами ладони старика, кованая филигранная решетка балкона, платок, повязанный на темноволосой голове девушки. Закончив рисовать, она поднимала голову, отрываясь от бумаги, и, смеясь, возвращалась ко мне. Вот так мы бродили по городу, и наши впечатления нашли отражение и обрели вторую жизнь в альбоме Люси, одно за другим, страница за страницей, и время между ними исчезало, переставая существовать с легким шорохом переворачиваемых листов бумаги. Мы дошли до конца улицы Калле-дель-Перро. – Вот это и есть приютный дом Санта-Агуеда, – сказал я. Люси обвела взглядом высокие серые стены, в которых высоко над землей были прорублены крохотные окошки-бойницы.
– Ты снова собираешься навестить ее?
– Да. Неужели я забыл сказать тебе об этом?
– Мы говорили о других вещах, – с чопорным видом заявила она, но глаза ее смеялись.
– Действительно. Неужели мы просто обречены на подобные разногласия?
– Да, – ответила она. – Мое нетерпение и твоя забота – это как вода и масло. И поэтому очень кстати, что мы с тобой соединяемся так часто. – Видя, что я несколько ошарашен подобным публичным заявлением, она звонко рассмеялась, а потом поинтересовалась: – И как ты намереваешься поступить с Идоей?
Мы шли по улице в тени стен приютного дома, и передо мной вновь возник образ дочери, стоящей в одиночестве, может быть, за этой самой стеной. А потом внезапно, безо всякой видимой причины, я вдруг вспомнил о мальчишке, на которого наткнулись Титус и Нелл, как он прижался спиной к изгороди, когда бежать ему было некуда. И вдруг издалека всплыли воспоминания о моем собственном детстве: дверь, запертая за мною на замок; лицо Пирса, когда он проваливался в беспамятство; мой беспомощный плач, когда я узнал о прибытии почты. Воспоминания эти были смутными и беглыми, подобно рисункам в альбоме Люси, тем не менее они следовали одно за другим в строгом порядке, складываясь в логический вывод: Идоя не должна оставаться в приюте Санта-Агуеда. Я вдруг понял, что по-настоящему отыщу ее только тогда, когда она обретет крышу над головой, заботу и любовь, а не просто христианскую благотворительность.
Люси остановилась в пятне желтого света от уличного фонаря.
– Стивен?
– Прошу прощения. Я раздумывал над тем, как мне следует поступить. Помимо выделения ей содержания и приданого, я имею в виду.
– Идое? Если у тебя появились подобные мысли, ты, насколько я понимаю, не намерен оставлять ее там, где она пребывает сейчас.
– Нет, не намерен, – согласился я и добавил: – Она не захотела взять портрет матери. Она долго смотрела на него, но потом сказала, что ей не разрешат его оставить, поэтому вернула рисунок мне.
– Ох, бедный ребенок! – воскликнула Люси. – Быть может, ты подыщешь приличную женщину в городе, заботам которой ее можно будет поручить?
– Нет! – взорвался я. – Только не это! Ни за что!
Она выглядела озадаченной и даже испуганной. Но потом довольно спокойно сказала:
– Прости меня. Думаю, что понимаю тебя.
Больше она не произнесла ни слова, но я почувствовал, как в ее молчании уходит моя душевная боль, а вместе с ней и мои воспоминания.
При свете фонаря я увидел, как она вздохнула, отчего грудь ее поднялась, и медленно сказала:
– А ты не хотел бы… Ты не думал о том, чтобы взять ее с собою в Керси?
– Но ведь она будет не только со мной. Она будет с нами, поэтому это решение я не могу принять в одиночку.
Люси долго молчала. И хотя она, прищурившись, смотрела куда-то вдаль, мне казалось, что думает она отнюдь не о пейзаже, простирающемся перед нами. Наконец она спросила:
– Какая она, Идоя?
– Смуглая и темноволосая, – ответил я. – И невысокая, как… как ее мать. Очень спокойная, как мне показалось. Но, вероятно, в данных обстоятельствах было бы трудно ожидать от нее чего-то другого. – Я вспомнил Эстефанию. – У нее есть кукла, тряпичная. Идоя сказала, что, когда ей исполнится семь, она должна будет отдать ее детям бедняков.
– Бедняжка! – воскликнула Люси. – Мы не можем оставить ее там, одну!
– Ты имеешь в виду, что…
– Да, мы должны спасти ее, дать ей кров и дом, в котором у нее не отнимут то, что она любит.
Я улыбаюсь, чтобы скрыть облегчение.
– Любовь моя, ты уверена?
– Да, – твердо ответила она, но продолжила уже не столь уверенно: – Стивен, твоя любовь придает мне сил и дарит такое счастье, что мне нелегко признавать, что когда-то она предназначалась другой женщине.
– Я понимаю тебя, – медленно сказал я. – И мне бы хотелось, чтобы ты забыла об этом.
– Ты так долго жил с этой любовью в сердце. А теперь ее воплощение мы будем видеть перед собой каждый день.
Перед моим взором возник образ Идои, рассматривающей портрет своей матери, и я не мог отрицать очевидного. Люси вдруг улыбнулась.
– Но и тебе иногда будет нелегко жить со мной во плоти.
– Напротив… – Я чувствовал себя обязанным запротестовать.
– Даже твое рыцарское поведение, Стивен, не помешает искать во мне добродетели, обладать которыми полагается супруге. – Прежде чем я успел возразить, она продолжила: – И Идоя – не идеальный образ, а маленькая девочка, и я надеюсь, что она будет столь же непослушной, как и остальные дети. То есть доставит тебе не меньше хлопот, чем любой другой ребенок на ее месте, как только она окажется там, где ее подлинная натура сможет обрести свое выражение.
Эти слова заставили меня улыбнуться, и я взял ее под руку.
– Ну что же, тогда, быть может, ты пойдешь со мной завтра в приют? – спросил я и добавил: – В качестве моей сестры, нареченной или кого угодно, по твоему выбору. Мы найдем Идою вместе, а потом отвезем ее домой, в Керси.
Я проплакала почти всю дорогу до дома Пенни. Слезы ручьем текли у меня по лицу, и вскоре я перестала скрывать их, хотя мне и удалось не хлюпать носом слишком громко. Я села на заднее сиденье, чтобы побыть с Сесилом, как я объяснила Пенни, и она не стала возражать. Сесил прижался ко мне, и мне приходилось все время отворачиваться, чтобы слезы не капали на него. Но чувствовать его у себя под боком было приятно, несмотря на гипс, все еще украшавший его руку. У меня появилось чувство, что есть кто-то – маленький, теплый и настоящий, – кто не даст мне раствориться в небытии. Мы ехали по тем же улочкам и дорогам, по которым я ездила с Тео. Над головой у нас пронзительно кричали стрижи, в воздухе чувствовалась прохлада, чего давно уже не случалось, и горьковатый дым сожженной соломы.
Сюзанна ждала нас, стоя в дверях дома Пенни, и не успела машина остановиться, как Сесил выскочил наружу и побежал к ней. Внезапно на меня навалилась невероятная усталость. Казалось, все тело у меня болит и ноет.
Мы оставили Сесила с Сюзанной. Он смеялся и с гордостью демонстрировал ей свой гипс. «А я и не знала, что он умеет смеяться», – подумала я, чувствуя, что на глаза снова наворачиваются слезы. Пенни проводила меня наверх, в свободную комнату.
– Криспин приедет немного погодя. Почему бы тебе не принять душ и не прилечь? Прошлой ночью тебе пришлось поспать совсем мало, к тому же ты пережила ужасный стресс.
Я кивнула и отстраненно подумала: «Интересно, знает она обо мне и Тео?» Но я слишком устала, чтобы ломать голову над тем, имеет ли это какое-то значение, и, когда она показала мне, где находится ванная, и спустилась вниз, я задернула занавески, разделась и залезла под одеяло. Оно было лоскутным, вроде тех, что используют на континенте, и оно окутало меня, как облако. Из бесконечной скорби я мгновенно провалилась в глубокий сон, и мне снился Тео.
Когда я проснулась, было уже поздно. Я определила это по тому, что сквозь занавески не пробивались лучики света. Я откинула одеяло, и ко мне сразу же вернулась боль, которая лежала, свернувшись, как змея, в моей груди. Она показалась мне привычной, как если бы уже нашла подходящее место для себя. «Вот так оно теперь и будет, – сказала я себе. – Всегда».
Послышался негромкий стук в дверь – как раз такой, который не разбудил бы меня, если бы я еще спала. Вошла Сюзанна, держа в руках мою аккуратно сложенную стопочкой одежду, а за ней Сесил с подносом в своих полутора руках – из-за гипса. На подносе стояли чайник и чашка, и он умудрился пролить совсем немного на тарелочку с печеньем.
– Мама передает, что на ужин к нам приехал Криспин, – заметила Сюзанна. – И если ты, когда будешь готова, захочешь сойти вниз, чтобы присоединиться к нам, то это будет замечательно. Мы ужинаем в девять. И еще мама выстирала твою одежду, правда, высохла не вся.
Когда они ушли, я отправилась в ванную, быстренько приняла душ и вымыла голову, а вернувшись назад, торопливо выпила чай. На тумбочке у кровати лежали глянцевые журналы и книги, на туалетном столике в китайской вазочке обнаружились ватные палочки. Чай был горячим, он обжег мне внутренности и заставил окончательно проснуться. Я уловила цветочный аромат нагретого солнцем подоконника, ощутила тяжеловесную бархатистость полотенец, обнимавших мое обнаженное тело, хрустящую чистоту выстиранной и выглаженной одежды. Когда я распахнула дверь своей спальни, снизу донесся слабый голос диктора – по радио передавали последние известия. Среди прочих промелькнуло сообщение и о том, что часы Биг-Бена вновь пошли после кратковременной остановки. «Интересно, что нужно было сделать, чтобы запустить часы такого размера?» – мимоходом подумала я.
Криспин сидел в патио, в котором синий вечер смешивался с желтым светом, падавшим из окна гостиной. Он увидел, что я неуверенно остановилась у двери, и одним гибким движением поднялся со стула.
– Анна, дорогая моя! Как я рад вас видеть! Надеюсь, вы хорошо отдохнули. Приношу вам свои соболезнования. Очень жаль, что с вашей бабушкой случилось несчастье. – Он подошел ближе и взял меня за руки, а потом расцеловал в обе щеки. – Пенни заканчивает последние приготовления к ужину, Сюзанна ей помогает, так что спускайтесь на террасу и позвольте предложить вам что-нибудь выпить.
«На этот раз вино нравится мне по-настоящему», – решила я, пока мы неторопливо потягивали его, разговаривая о погоде и галерее. Но я чувствовала, что Криспин всячески избегает упоминания Тео. Вдруг он потянулся за портфелем, который стоял рядом с его стулом.
– Я подумал, что, быть может, вы захотите взять это с собой, – сказал он. – Я нашел это на распродаже в Ипсвиче. Она не является частью архива Керси, и я хотел бы подарить ее вам.
Это была шкатулка, похожая на те, в которых лежат на витринах шикарные ожерелья, только эта была старой и потертой.
– Откройте ее, – попросил он.
Защелка открылась с трудом. Я откинула крышку, и внутри оказалась фотография Холла. Я поняла, что снимок очень старый, потому что Холл выглядел новым и чистым, но фотография отнюдь не была потускневшей и выцветшей, как можно было ожидать. Во-первых, это было стекло, а не бумага, и каждая дымовая труба, и лист, и стебелек травы были видны четко, словно вырезанные гравировальной иглой. Во-вторых, чтобы разглядеть все детали, стекло приходилось наклонять, и тогда по нему начинали гулять световые блики, особенно заметные на фоне черного бархата. Стало видно заходящее солнце, лучи которого отражались от окон и пробивались сквозь листву. Входная дверь была приоткрыта, внутри царила манящая прохлада, и в полутьме неясно виднелась женская фигура. У нее были темные волосы и длинное платье со светлой юбкой.
– Тот, кто создал это произведение, наверняка был мастером своего дела. Изготовление дагерротипов всегда было очень сложным и трудоемким процессом. – Криспин подался вперед и коснулся моей руки. – Взгляните на карточку.
В шелковом кармашке под крышкой притаилась небольшая карточка, отпечатанная на плотной бумаге кремового цвета. Почерк был мне незнаком: буквы были толстенькими, летящими и крупнее тех, что выходили из-под руки Стивена.
Идоя Джоселин, урожденная Идоя Маура, Керси, 1841 год. Я в недоумении уставилась на карточку, пытаясь сообразить, что же именно держу в руках. Он улыбнулся мне.
– Честно говоря, это Тео посоветовал отдать шкатулку вам. Он сказал, что ваше второе имя – Джоселин.
– Так оно и есть, – пробормотала я, и в ушах у меня зашумело. – А Идоя упоминается в письмах Стивена. Должно быть, она моя… Я никогда особенно не интересовалась своими родственниками. Но Тео, наверное…
Внезапно я поняла, что не могу говорить и дышать, меня душили слезы. Я закрыла крышку шкатулки и почувствовала, как Криспин ласково и бережно взял ее у меня. Перед глазами у меня потемнело. Спустя некоторое время он вложил мне в руки носовой платок. Он был большим, от него пахло утюгом, лавандой и пчелиным воском. И вкупе с заботой, проявленной обо мне Пенни, он помог мне так, как я и подумать не могла. Здесь, рядом со мной, были люди, которые знали о нас, видели нас, но не осуждали. Они не пытались вмешаться и что-то изменить. Они были просто друзьями.