– Вы имеете в виду, в Египте?
– Да. Это был заказ и командировка, где-то лежит счет на твердую сумму гонорара, по-моему, для журналов «Тайм» и «Лайф». Как бы то ни было, «лейки» можно ремонтировать, слава богу. Итак, на чем я остановилась?
Я вернулась к стопке квитанций. Там значились и адреса учреждений, расположенных несколько ближе, но и они вызывали у меня восторженный трепет. Например, надпись «Британский музей», квитанция на доставку от Фортнума и Мэйсона, на которой значилось «шоколадные конфеты для Андрея Сахарова». Я узнала почерк Эвы. Имя показалось мне смутно знакомым.
В конце концов передо мной осталось несколько квитанций, с которыми я не знала, что делать. Поэтому мне пришлось подождать, пока Эва освободится, тем более что она снова говорила по телефону.
А потом я услышала треск спички и негромкое «пу-ууф», которое издают люди, делая первую затяжку. В комнату с сигаретой во рту вошел Тео, щурясь и помаргивая после яркого солнечного света на улице. Вокруг него витал запах закрепителя, который перебивал аромат сигаретного дыма.
– Ты ведь останешься пообедать с нами, правда? – спросил он как о чем-то само собой разумеющемся.
И я ответила:
– Да, конечно.
И снова готовил Тео.
Мы уже почти покончили с обедом, когда я наконец набралась храбрости и спросила:
– Я буду вам нужна сегодня после обеда?
Я надеялась, что они не заметят, как сильно мне хотелось, чтобы они ответили утвердительно. Я взяла еще один кусочек рассыпчатого черного хлеба, кисловатого, отдающего дымом и какого-то живого, и поняла, что мне очень-очень не хочется возвращаться – я не могла заставить себя сказать «домой» – назад в Холл. А куда еще я могла пойти, если не буду нужна Тео и Эве?
– Тео, ты, по-моему, собирался показать Анне, как проявлять снимки?
Он взглянул на меня.
– Собирался, но, боюсь, я уже все проявил.
Вооружившись кусочком французской булочки, Эва тщательно выбрала мякотью остатки салатной приправы прямо из миски, а потом отправила ломтик в рот.
– Вот что я тебе скажу, Тео. Если мы дадим ей «Ф-второй» и катушку НР-4, она сможет отщелкать собственные кадры. Она научится намного быстрее и лучше, если будет работать со своими снимками, а не смотреть, как ты это делаешь.
– Хорошая мысль, – согласился Тео. – Анна, что скажешь?
– Что такое «Ф-второй»?
– «Никон». Это такой фотоаппарат, – ответила Эва. – А НР-4 – хорошая любительская пленка, вполне приемлемая. Иногда я сама пользуюсь ею. Даже Тео вынужден был согласиться, что она совсем неплохая, особенно когда в Калькутте не смог достать ничего другого и оказался перед выбором – воспользоваться ею или умереть с голоду.
– Черно-белая? – поинтересовалась я с умным видом, откинувшись на спинку стула и стараясь, чтобы голос мой прозвучал так же небрежно профессионально, как и у них. В их словах и голосах мне чудился запах аэропланов, виски и пишущих машинок. Типа «Иметь или не иметь» и тому подобных фильмов.
– Да, – отозвалась Эва, и на мгновение напомнила мою учительницу истории мисс Хадсон, вот только я не думала, что Эва позволила бы мальчишкам довести себя до нервного срыва. – Разумеется, цвет играет важную роль. Никто этого не отрицает. Но только работая со светом, формой, тенью, текстурой и структурой, можно овладеть этой профессией. – Она пододвинула ко мне вазу с персиками. – Ну что, тебе интересно?
Пока Тео готовил кофе, она вложила мне в руки фотоаппарат. Он был большой и тяжелый, металл кое-где поцарапан, и черное воронение стерлось в тех местах, где его часто касались пальцами. А потом и я взялась за него руками в тех же самых местах, а когда поднесла к лицу, мне показалось, что я держу старого друга. Глядя в видоискатель, я ощутила исходящее от него и тепло, и холодок. Я даже уловила слабый запах дыма от сигарет Тео. Эва показала мне, как с ним обращаться. Это было не так просто, как с «Инстаматиком» матери – здесь нужно было крутить колесики и всякие штучки. Следовало также определиться, что должно выглядеть резким и четким, а что, наоборот, расплывчатым: то есть решить, что имеет значение в кадре, а что – нет. Все его части проворачивались тяжеловесно и солидно, как в «ягуаре» приятеля матери, которого он лишился, когда банк перекрыл краник, – сплошная натуральная кожа и двери, закрывающиеся с утробным гулким чавканьем. Приятель был одним из немногих мужчин, которые мне нравились; впрочем, насколько мне помнится, он не задержался надолго. Как правило, хороших людей всегда было мало. Я постоянно надеялась, что уж следующий точно им окажется, равно как и очередная квартира, которая окажется настолько хорошей, что мать захочет в ней остаться.
Эва повесила фотоаппарат мне на шею, похлопала по плечу и отступила в сторону.
– Готово! А теперь ступай и посмотри, что тебе понравится. После обеда мы уходим, но к ужину вернемся, и Тео покажет тебе, как обращаться с пленкой.
Я сразу направилась к одному месту, откуда, как мне помнилось, можно было увидеть Холл в обрамлении деревьев и забора, как на настоящей фотографии или даже картине. Я чувствовала, как фотоаппарат раскачивается у меня на шее, легонько касаясь груди.
Я сделала снимок дома, но никак не могла решить, что же мне сфотографировать еще. Я не знала, на что стоит расходовать пленку, а на что – нет. По словам Эвы, у меня было тридцать шесть кадров, и я отщелкала несколько просто так, чтобы посмотреть, что из этого получится. Странное ощущение, доложу я вам. Я взгромоздилась на забор, но оттуда Холл выглядел каким-то кукольным домиком. Потом я попробовала подойти поближе, чтобы в кадр с одной стороны попала колонна из шершавого, исцарапанного и пятнистого камня, похожего на старческую кожу, в которой не было ничего величественного. Но – вот оно! В оконном стекле отражались две другие колонны и стоящие вдалеке деревья, разрубленные на квадраты и слегка дрожащие в такт раскачиванию створки, но в остальном – то, что надо. Я сделала один снимок и покрутилась на месте, выискивая очередной сюжет, а заодно попыталась втиснуть в отражение в оконной раме и украшенное завитушками основание колонны.
И тут вдруг в одно из окон у входной двери кто-то забарабанил изнутри. Я настолько увлеклась своим занятием, так сосредоточилась на съемке, что едва не подпрыгнула на месте. Я всмотрелась в окно и увидела чью-то тень. Это оказалась Белль. Она глядела на меня с той стороны и стучала по стеклу. Я толкнула половину входной двери, от неожиданности по-прежнему ощущая тяжесть в руках и ногах.
– Что это ты делаешь? – задала она совершенно дурацкий вопрос, учитывая, что я держала в руках фотоаппарат.
– Фотографирую, – отозвалась я. «Отщелкиваю пленку», как выражались на этот счет Тео и Эва.
Дверь в кабинет была приоткрыта. Я не заглядывала туда с тех пор, как из школы вывезли мебель, и теперь оказалось, что там остался письменный стол с телефоном и двумя стульями. На полу валялись какие-то бумаги, а в камине лежала груда мусора.
– Для чего? – пожелала она узнать.
– Эва учит меня, как правильно снимать, – ответила я, – чтобы я могла помогать им.
– Но разве я говорила, что ты можешь заниматься этим здесь? Я удивилась. Мне почему-то казалось, что ее не особенно интересует, чем я занимаюсь.
– Я не знала, что должна спросить разрешения.
– Разумеется, ты должна была спросить разрешения. Здесь я глава семьи.
– Хорошо, я больше не буду фотографировать, если вам это не нравится.
– Дело не в этом, – заявила Белль. – Ты не спросила разрешения. Как же мы можем начать жизнь сначала, одной семьей, если ты упорно меня игнорируешь?
Мне казалось, что в тот момент, когда я смотрела в видоискатель и нажимала на спуск, мой разум оставался чистым и незамутненным. А сейчас ее слова запятнали и исказили эту чудесную чистоту. «Ну что же, – внезапно подумала я, – если в ее понимании семья должна быть такой, то я не желаю становиться ее частью. Мать тоже иногда напивается, но по крайней мере, пьяная или трезвая, она хотя бы меня обнимает и ласкает. И она помнит, когда у меня день рождения, пусть даже то, что она дарит мне в таких случаях, зависит от состоятельности ее нынешнего ухажера. И все равно тогда это была семья. А то, что мне предлагается сейчас, нет».
– Да, конечно, в этом все дело! – громко выкрикнула я, и голос мой эхом прокатился по пустым коридорам, как если бы я вновь оказалась в школе, как если бы вернулась домой, а двух последних дней здесь просто никогда не было. – Я не делаю ничего плохого, никому не причиняю вреда. Я не буду фотографировать вас, а если со своими снимками мне захочется сделать еще что-нибудь, кроме как просто смотреть на них, я спрошу Рея, потому что это его дом. Хорошо?
Она ничего не ответила. На ее щеках цвета непропеченного теста была видна паутина тонких красных прожилок. И внезапно я увидела, что она выглядит как человек, которого согнули годы и прожитая жизнь: несвежая, мятая хлопчатобумажная юбка, высохшие руки, похожие на птичьи лапки, с отвисшей кожей, растоптанные туфли с белыми разводами, как бывает, когда обувь промокает и высыхает нечищеной. Даже волосы у нее были спутанными и неприбранными. Под ногами и позади нее простирались акры черно-белой мраморной плитки, которой был выложен коридор, так что она казалась мне сотканной из морщин, впадин и трещин на фоне древних, строгих линий здания. Кое-где мрамор потрескался, но сохранил свою точность, сохранил линии, которые могли бы служить мерилом или мерой других вещей, людей например. Когда-то этот дом принадлежал Стивену. Он стоял на этом полу, поднимался по этим ступеням. В этих комнатах звучал его голос. «Вы знаете, как получилось так, что я вступил в армию», – написал он однажды мисс Дурвард. Должно быть, эти его слова прозвучали как вполне естественные, само собой разумеющиеся, успокаивающие и все объясняющие. А он, наверное, в тот момент сидел за столом, за большим старым столом в комнате, которую я видела из-за плеча Белль. Сидел и писал, как будто беседовал с мисс Дурвард, зная, что вскоре она прочтет его письмо. Наверное, над камином висел портрет, на котором он был изображен с письмом в руке. Своим письмом или ее? А книги и старая мебель пахли пчелиным воском, как в музее или в картинной галерее. Вечерами же он поднимался наверх, в спальню, и ложился в кровать с пологом на четырех столбиках. Вероятно, ему снились солдатские сны. Внезапно я вспомнила фотографии Тео.
Белль открыла рот, и я увидела, как позади ее, у подножия лестницы, качнулась вращающаяся дверь и в щелку просунулась мордочка Сесила. Он заметил меня и улыбнулся, но тут на глаза ему попалась Белль. Голова его исчезла, а дверь так же медленно закрылась.
– Очень хорошо, – проговорила она, и тут откуда-то сзади послышался приглушенный вопль. Орал Сесил, больше некому. Она повернулась и взвизгнула: – Мальчик! Перестань шуметь!
Я попыталась толкнуть вращающуюся дверь, но он вытянулся на полу прямо за ней, и мне едва удалось приоткрыть ее настолько, чтобы с трудом протиснуться в щель.
– Что случилось?
– Дверь прищемила мне палец на ноге! – взвыл он.
– Покажи. – Я присела на корточки, фотоаппарат качнулся и ударил меня по ногам.
– Не волнуйся! – прошипела Белль. Она была такой тощей, что просочилась в щель намного легче меня. – Вот что бывает с непослушными мальчиками, когда они не сидят там, где им сказано. Не слушай его, Анна, он вечно поднимает шум из-за пустяков. Он всего-навсего требует к себе внимания. Рей с ним слишком мягок, но ничего, скоро все будет по-другому.
– У меня идет кровь! – надрывался Сесил. Кровь и в самом деле текла, но совсем немного. У него была не рана, а небольшая царапина, и, насколько я могла видеть, ноготь не пострадал.
– Давай поищем для тебя пластырь, – предложила я.
– Д-да-а!
Белль развернулась и выскользнула за дверь, так что створка едва не ударила меня в лицо. Я толкнула ее в другую сторону и крикнула:
– Где можно найти пластырь?
– Не знаю, – ответила она и с грохотом захлопнула за собой дверь кабинета.
– По-моему, у меня должен быть пластырь, – сказала я. – Пойдем.
Сесил поднялся на ноги и взял меня за руку. Он ковылял вверх по лестнице, старательно изображая хромоту, и я поняла, что он притворяется. Если бы нога у него болела по-настоящему, он не бросал бы на меня взгляды исподтишка, чтобы понять, о чем я думаю. Белль не могла не слышать, как мы поднимаемся наверх, но не сделала попытки остановить нас.
На верхней площадке лестницы он таки споткнулся и действительно взвыл от боли.
– Сейчас болит еще сильнее! – крикнул он. – Мне отрежут ногу?
– Нет, конечно нет.
– А дядя Рей говорит, что отрежут, только он имеет в виду руки, когда я ставлю локти на стол.
– О, взрослые всегда так говорят, чтобы заставить тебя сделать то, что они хотят. Он совсем не имел этого в виду.
– Но ведь они и вправду отрезают ноги. Я слышал об этом. Берут и отпиливают, и при этом слышен запах горелого мяса. Больно до крика. И я слышал эти крики.
Мы поднялись на мой этаж.
– Тебе это приснилось?
– Я думаю так, – заявил он. – Сюзанна всегда говорила мне, приснилось мне что-то или нет. Но теперь она уехала. Она была моим другом.
В косметичке я нашла упаковку пластыря и антисептические салфетки. От антисептика он снова взвизгнул, и, как всегда, маленькие полоски пластыря закончились, но Сесил не возражал против большой, хотя по-прежнему выглядел очень бледным.
– Терпи, Долговязый Джон Сильвер, – подбодрила я его. Так всегда говорила мне мать, и тут я вспомнила еще кое-что, что она всегда делала. – Давай нарисуем рожицу?
– Да! – с радостью согласился он, и я принялась рыться в сумочке в поисках шариковой ручки. Я нарисовала на пластыре большую улыбающуюся рожицу. Сесил долго сидел на моей кровати и смотрел на свой палец. Он вертел им и так и сяк, и со стороны казалось, что это два человека разговаривают друг с другом.
Света достаточно? Пожалуй, да. Сесил обернулся, когда фотоаппарат Тео щелкнул во второй раз, и я сделала еще два снимка, пока он смотрел прямо на меня, широко раскрыв глаза. По его виду можно было предположить, что в голове у него крутятся самые разные мысли, вот только узнать, верна ли эта догадка, было нельзя.
Из коридора донеслось шарканье. В мгновение ока Сесил спрыгнул с кровати и забился в угол за платяным шкафом. В открытую дверь я видела, как по лестнице, держась за руки, медленно поднимаются Белль и Рей.
Как только они скрылись из виду, Сесил выскользнул из своего угла и исчез – совсем как маленькое, прозрачное привидение, – и сделал это так тихо, что я даже не заметила, когда и куда он удрал.
Я выдвинула ящик комода и спрятала туда пластырь, наткнувшись при этом на письма Стивена. Интересно, как там у него дела?
…Батюшка мой был третьим сыном четвертого сына некоего землевладельца, о котором в течение многих лет мне было известно лишь то, что он владел обширной собственностью в графстве Саффолк…
Почерк стал разборчивее, и читать мне тоже стало легче. Такое впечатление, что глаза привыкли к его манере письма, научив мой мозг улавливать смысл. Мозг же, в свою очередь, учил мои глаза воспринимать слова, которые он складывал в предложения. И вскоре я уже думала о том, как правильно прочесть их, не больше, чем вы думаете о том, как переставлять ноги во время ходьбы. Я просто читала. Такое впечатление, что он сидел рядом со мной в комнате и я вслушивалась в его голос. Должно быть, мисс Дурвард испытывала похожие ощущения, только для нее чтение ассоциировалось со слушанием, чтобы она могла рисовать свои картины.
…В моих воспоминаниях о 1808 годе сохранились лишь ужасы отступления нашей бригады легкой кавалерии к Виго, когда мы, усталые и измученные, брели сквозь метель и буран, играя роль наживки и стараясь отвлечь на себя как можно больше французских войск. Я помню и о том, какая скорбь охватила нас, когда мы узнали о гибели под Коруной благородного сэра Джона Мура…
Снаружи было очень тихо и жарко, но, когда я села на кровать и погрузилась в чтение, моя кожа вспомнила холод сегодняшнего утра, а потом и сон и мертвую лошадь, которую нарисовал Сесил.
…Очевидно, прочитав мой отчет о нашем продвижении через Францию после Тулузы, вы теперь спрашиваете, доволен ли я тем, что, образно говоря, променял свой меч на орало, или, если точнее, свою шпагу на плуг, и должен вам ответить со всей искренностью, что да, доволен. Притом что урожай собран и убран, я чувствую, что впервые в жизни сумел совершить нечто большее, чем изначально предопределила мне судьба, а именно: сделал добро из зла…
…Я объезжаю зеленые и мирные просторы на моей доброй старушке Доре, которой довелось повидать не меньше ужасов войны, чем мне, и которая, как мне иногда кажется, кивает головой в знак согласия со мной. По вечерам мне случается сиживать перед камином в библиотеке со стаканом вина в руке, причем вино это намного превосходит то, какое мне удавалось достать на Пиренейском полуострове, если не считать того времени, что я провел в Порту. Я отдаю себе отчет в том, что теперь мне наконец-то удалось извлечь пользу из того, что попало ко мне в руки.
Следующая страница представляла собой рисунок. Похоже, линии были нанесены карандашом, и на складках и текстуре настоящей бумаги они, наверное, выглядели бы серебристыми. Но свет фотокопировального автомата на мгновение ослепил и иссушил их, и теперь они казались нитями выцветшей черной паутины, разбросанной по тонкой бумаге. Тем не менее в их переплетении легко угадывались двое мужчин в шляпах, бриджах до колен, неуклюжих сапогах из мягкой кожи и куртках с большими пуговицами. У обоих были густые усы и что-то вроде одеяла на плечах, типа мексиканского пончо, каким его показывают в кино, и один из них держал в руках двух упитанных куриц, о которых писал Стивен. Рисунок был плох, откровенно говоря, и недаром он сделал к нему приписку: «…приношу извинения за свои художества, пребывая в уверенности, что ваш талант с лихвой возместит мое неумение». Его рука была не в состоянии воспроизвести и отобразить то, что видели его глаза, впрочем, так же как и я никогда не была сильна в искусстве, особенно изобразительном. А вот мисс Дурвард, похоже, обладала такими способностями и, подобно Эве, могла показать то, что видела. Внезапно я вспомнила о своих фотографиях, которые лежали, свернувшись клубочком, в фотоаппарате. Интересно, а покажут ли они то, что видела я?
Фотокопировальный автомат высветил и строчки, которые Стивен написал на обороте страницы, но при этом, естественно, буквы следовало читать наоборот, чего я не умела. Впрочем, судя по расположению слов, это был всего лишь адрес. Должно быть, он не пользовался конвертами – скорее всего, их тогда еще не изобрели. Вероятно, он просто складывал листы текстом внутрь, после чего запечатывал их – пчелиным воском, как в кино, решила я – и писал адрес на внешней стороне.
Внезапно я поняла, что больше не хочу и не буду пытаться разобрать, что Стивен писал этой мисс Дурвард. Сначала надо было постараться узнать о ней хоть что-нибудь. Я взяла страницу с рисунком и подошла к зеркалу. Тусклый свет из окна упал на обратную сторону листа, и, глядя на отражение в зеркале, я все-таки смогла разобрать слова, пусть даже они были написаны шиворот-навыворот.
Мисс Люси Дурвард, Фаллоувилд Хаус, Дидсбэри, Ланкашир.
Итак, кто такая эта Люси Дурвард и почему она пожелала узнать о вещах, о которых он писал ей, – о кавалерийских полках, об армии вообще, а теперь еще и об этих похищенных курах? Должно быть, у нее имелась на то веская причина, в противном случае он бы не писал ей, верно? Она рисовала картины или что-то в этом роде, но зачем? Может, она была кем-то вроде фотожурналиста, как Тео, с учетом того, что в те времена фотографии еще не изобрели, правильно? Или, быть может, им просто нужен был повод, чтобы писать друг другу? Но ведь он сам сказал: «Мне нравится представлять, как вы читаете мои маленькие истории по вечерам», так что, вероятно, она читала их и другим людям, мастеру Тому и… Как бишь ее звали? Миссис Гриншоу? Я перелистала несколько страниц и сообразила, что теперь разбираю его почерк достаточно легко. «Совершенно определенно, что увечье, подобное моему, не может не отталкивать молодую леди…» Кто… что… о чем вообще идет речь? Я вернулась к тому месту, откуда начала.
Дело в том, что я намерен лично отвезти это письмо в Бери-Сент-Эдмундс, чтобы успеть к отправлению почтового дилижанса, а поспешность при езде по нашим вымощенным булыжником дорогам способна привести к катастрофе. В качестве армейского командира меня учили никогда не подвергать самого себя или своих солдат ненужному риску. Кроме того, человек, потерявший одну ногу, начинает трепетно относиться к состоянию другой…
Я была так поражена, что едва не рассмеялась, уж очень вычурно изложил он свои мысли. Может, он хотел пошутить? Он шутил и относительно других вещей и событий, например захвата мельницы, хотя когда я перечитала этот эпизод заново, то он показался мне страшным, а совсем не смешным. Но иметь только одну ногу – в общем да, в этом есть нечто курьезное. Мне стало интересно, а считала ли Люси этот факт курьезным. Может быть, он старался обратить все в шутку, чтобы люди не смеялись над ним. И хотел выглядеть веселым и довольным жизнью, чтобы никто не смел жалеть его. Пусть даже он калека. Пусть даже он не знает, когда у него день рождения. Пусть у него нет и не было отца. И матери.
Значения некоторых слов я все равно не понимала, хотя и читала их теперь с легкостью. Кое-какие его высказывания о парламенте тоже представлялись мне бессмысленными, поскольку я ровным счетом ничего не помнила из истории, за исключением Ватерлоо, да и то не знала, где это. Да, и еще имя Бонапарт говорило мне о чем-то, особенно когда я вспомнила, что это то же самое, что и Наполеон, хотя Стивен написал его как-то необычно. Еще на одной странице была нарисована карта, на которой были отмечены окопы, траншеи, возвышенности, высоты, полки и цитадели. Почти везде красовались пометки и примечания, сделанные тем же самым аккуратным почерком, черные буковки выстраивались в ряд, сменяя друг друга, так что если я даже не понимала, что он имеет в виду, у меня все равно оставалось чувство, что он разговаривает только со мной.
…Сьюдад-Родриго… живые бомбы, балки, утыканные гвоздями, наконец, лес шпаг и палашей, способных рассечь на кусочки любого, кто рискнул бы приблизиться к ним. Снова и снова офицеры формировали отряды солдат и вели их вниз по лестницам в котлован, чтобы пробиться к бреши, и все это под постоянным и безжалостным обстрелом со стен. Снова и снова нас отбрасывали назад, мы оставляли своих людей убитыми и умирающими, стараясь вскарабкаться обратно по лестницам наверх…
…Каждый из нас понес свою личную утрату, переживая потерю друга, не желая обсуждать это с другими или напоминать себе о том, что, в сущности, в конце всех нас ждет подобная участь…
Я уже успела узнать, что пленка для фотоаппарата – не обязательно пластиковый цилиндрик, который мать вставляла в свой «Инстаматик». Моя пленка представляла собой металлический цилиндр немногим больше мизинца, и когда Тео показал мне, как открывать крышку камеры, то он выпал мне на ладонь и остался лежать там, толстенький и таинственный, как бомба.
И еще выяснилось, что пленке не годится безопасное освещение, как бумаге, с ней приходилось работать в полной темноте.
– Сейчас я заправлю пленку в катушку и помещу в бачок. Сначала тебе придется попрактиковаться на свету, – сообщил мне Тео, роясь в шкафу. Он достал коробку со всякими приспособлениями и продолжил: – Итак, мы можем приступать к проявке. Не могла бы ты выключить свет?
Казалось, что кто-то набросил мне на голову черное бархатное покрывало. Мне стало страшно, что я и дышать-то не смогу, но тут моя рука нащупала шнур выключателя, а из темноты донеслось звяканье химической посуды. Невидимый Тео насвистывал какой-то незнакомый мне мотив.
– Готово, – наконец соизволил сказать он, когда, как мне показалось, прошла целая вечность. – Теперь не засветится. Включи свет, пожалуйста.
Мы использовали те же самые химикаты, что и для печати фотографий, но температура, время экспонирования и даже то, как именно встряхивать бачок, имели намного большее значение. В общем-то, это было похоже на урок химии, только Тео объяснял все намного понятнее. Не так хорошо, как Эва, но, в принципе, я все понимала, и мне совсем не было скучно. И здесь не было мальчиков, которые норовили провести рукой по твоей груди, а девочки не заключали пари, кто первый сумеет заставить покраснеть мистера Хеллера.
– Пленку следует промывать в течение минимум получаса. На ней не должно остаться ничего – никакого неэкспонированного серебра, которое со временем потемнеет.
Когда мы поднялись наверх, я с удивлением заметила, что солнце светит в окна уже с другой стороны. Лучи его, мягкие и желтые, скользили к нам из-под огромных туч, в глубине которых посверкивали грозные лиловые отблески.
– Не удивлюсь, если скоро будет гроза, – заметил Тео. – И еще мне кажется, что сейчас самое время выпить, чтобы отпраздновать уик-энд. Что тебе налить, пива или бокал вина?
Я сказала, что предпочла бы бокал белого вина, потому что боялась, что от пива меня потянет в сон. Я стояла возле проектора, а Тео принес мне вино. Оно было белым, хотя и совсем не таким, как «либфрауэнмильх»,[40] которое по настоянию матери всегда покупали ей кавалеры. Это было крепче и острее, но все равно неплохое, с этаким смешанным букетом, который казался полузабытым, как если бы вы уже пробовали его раньше, а теперь вынуждены подольше держать на языке, чтобы почувствовать, что же изменилось во вкусе.
Тео включил проектор, и слайды, лежавшие на нем, показались мне маленькими окошками, подмигивающими в сумерках путнику.
– Поставь бокал и иди поближе, чтобы ничего не пропустить, – распорядился он. – Эву пригласили ненадолго слетать домой, прочесть лекцию в Мадриде, в одном очень престижном учебном заведении, так что она в спешке отбирала самое лучшее, что нужно взять с собой.
На многих слайдах красовались наклейки с надписями типа «Фентон, Роджер» и иностранные имена «Штейглиц, Альфред» и «Кертеш, Андрэ», но мне показалось, что некоторые принадлежат Эве. Рядом с проектором валялись несколько разрозненных фотографий. Сверху лежал снимок обнаженной женщины. Она лежала на животе, лица ее не было видно, только изящная линия спины на черном фоне, сужавшаяся к талии и вновь вздымавшаяся холмом на ягодицах, пышных и белых, похожих на плодородные поля по обе стороны от водораздела позвоночника.
– Это вы фотографировали?
– Нет, Эва.
– Ага.
– Что ты думаешь об этом снимке?
– Он… он красив, но немного странный, необычный… Она как будто глядит на…
– Как если бы ее снимал не фотограф-мужчина – ты это хочешь сказать?
– Да, наверное.
– Образ обнаженного тела не должен быть возбуждающим, во всяком случае, не в сексуальном смысле. И художник – пусть даже художник-мужчина, который смотрит на обнаженную модель-женщину – вовсе не должен при этом испытывать или провоцировать сексуальный интерес. В конце концов, кто-то может снимать войну для того, чтобы показать весь ужас или скуку какого-то определенного момента, а кто-то, напротив, для того, чтобы показать подлинный духовный героизм человека. То же самое относится и к человеческому телу. Речь может идти о сексе – дозволенном или греховном и запрещенном, – но в том, что касается человеческого разума, тело также выступает в роли мерила вещей.
Я не поняла ровным счетом ничего в его последних словах, но уже давно перестала думать, будто он старается смутить меня или поставить в неловкое положение. И еще я знала, что если спрошу у него о чем-то, то он действительно постарается объяснить, как если бы ему не все равно, понимаю я его или нет, и как если бы ему нравилось разговаривать со мной. Я решила вернуться немного назад.
– Так что, обнаженная натура – это не обязательно исключительно «Плейбой»?
– Нет, конечно. Кроме того, стоит помнить, что некоторые из лучших фотографов, работавших с обнаженной женской натурой, были – и остаются – гомосексуалистами. Что касается обратной ситуации, то я не располагаю достаточными свидетельскими показаниями.
– Показаниями о чем?
– О женщинах-гомосексуалистах, которые снимают обнаженных мужчин. Вне всякого сомнения, такие свидетельства существуют, но они спрятаны где-нибудь в сейфе, за семью замками. Наше общество еще не настолько беспристрастно и объективно.
– Вы имеете в виду, в отношении лесбиянок?
– Да, – ответил он. – Наверное, твоя пленка уже хорошо промылась. Взглянем на нее?
Когда мы спустились вниз, он заявил:
– Всегда существует возможность того, что что-то пошло не так и снимков на пленке нет. Я занимаюсь фотографией вот уже пятьдесят лет и по-прежнему чувствую это.
Внезапно по тому, как он говорил и прикоснулся к бачку, я поняла, что это правда, даже в отношении моей первой и наверняка пустяковой пленки. Он был слегка возбужден и нервничал, я же вообще не находила себе места от беспокойства. Сердце у меня ушло в пятки, как уже случалось давным-давно, когда наступало время сдачи экзамена, который был для меня очень важен, или когда в класс входил мальчик, к которому я была неравнодушна.
Тео отвернул крышку. Внутри, покрытая слоем воды, свернулась спиралью моя пленка. Он добавил туда щепотку порошка, который назвал увлажнителем, вытащил спираль и снял пленку, аккуратно придерживая ее пальцами за кромку, как будто разворачивал ленту в магазине. Потом он поднес пленку к свету, чтобы я могла взглянуть на то, что получилось.
Естественно, снимки были крошечными, как и все остальные негативы, которые я видела до сих пор. Но эти все-таки отличались от прочих, потому что оставались неразрезанными, на одной скручивающейся ленте, да еще и мокрые вдобавок. Четкие нежно-фиолетовые тени и черное небо, деревья, и колонны, и окна, и лица, запечатленные с каждым щелчком затвора, закручивающиеся спиралью и спрыгивающие с пленки один за другим, так что расстояние и время между ними спрессовалось в простые светлые мазки пустоты.