(Никогда не забуду: мусульмане поют что-то вроде поминальных песен по Дамьяне, христианской святой, очень трогательно; я слышал, как они завывали «Йа Ситт Йа Бинт Эль Вали» снова и снова. «О госпожа, жена наместника». Полный восторг.) Во тьме — хоть глаза коли — набрел я все-таки на компанию дервишей, в лужице света между двумя проломами в стене. Танец почти уже кончился, и они успели превратить одного из своих в живой подсвечник, облепленный со всех сторон горящими свечами; расплавленный воск тек по нему ручьями — буквально. В конце концов какой-то старикашка подошел к нему и проколол ему кинжалом обе щеки насквозь. На кончик лезвия и на рукоятку он водрузил по тяжелому подсвечнику с полдюжиной свечей на каждом. Преображенный в пылающее древо, юноша привстал на цыпочки и медленно закружился в танце. Когда он обернулся несколько раз вокруг себя и остановился наконец, кто-то просто-напросто выдернул кинжал из его лица, старик смочил слюной пальцы и дотронулся ими до ран. Через секунду юноша уже улыбался, и, судя по всему, ему было совсем не больно. И взгляд стал вполне осознанным.
А вместо задника — белая пустыня, где луна колдует над камнями, обращая их то в черепа, то в мельничные жернова. Грохнули разом барабаны и трубы, и промчались мимо всадники в конических шапках, в руках деревянные сабли, крики на высокой ноте, как женские. Дело шло к скачкам — на лошадях и верблюдах. Прекрасно, подумал я, пусть будут скачки; но, походив туда-сюда в поисках местечка получше, я наткнулся, сам того не желая, на гротескную сцену, которой бы охотно избежал, если б знал заранее. Резали Нарузовых верблюдов. Эти бедолаги лежали себе, как обычно, поджав под грудь передние ноги, как кошки, и вдруг откуда-то из темноты на них налетела целая орда — отблески луны на лезвиях секир. Кровь у меня словно колом встала в жилах, но я уже не мог оторваться от дикого этого зрелища. Животные не сделали ни единого движения, чтобы уйти из-под ударов, каждый удар — по рукоять. Ноги отрубали в несколько ударов, как будто бы совсем без боли, как будто ветви с дерева. Вокруг скакали дети в пятнах лунной светотени, подбирали с песка огромные куски сочащегося кровью мяса и убегали с ними в лагерь. Верблюды глядели вверх, на луну, запрокинув шеи, молча. Отрубленные ноги, выпавшие внутренности; наконец и головы упали, словно скульптуры, под ударами секир и легли на песок с открытыми все еще глазами. Люди с топорами кричали, перебрасывались шутками за работой. Тяжелый мягкий ковер черной крови расползался понемногу по песку, и мальчишки разносили кровь по округе, несли ее на подошвах ног дальше, к городу-призраку. У меня вдруг подкатила к горлу тошнота, и я вернулся туда, где был свет и можно было выпить; я сел на скамейку и стал глядеть на идущих мимо, просто чтобы успокоить нервы. Там-то и отыскал меня Нессим и повез в монастырь через ворота, потом мимо келий, построенных тесно, небольшими группами, — здесь их называют «соты». (Тебе не приходило в голову, что все ранние религии построены были по принципу пчелиных сот, в подражание Бог знает каким биологическим законам?..) А потом мы пришли наконец-то к церкви.
Великолепный иконостас, свечи старинной выделки с восковыми бородами, горящие на аналое, свет чуть приглушенный и от зерен ладана — цвета цветочной пыльцы; и могучие голоса, льющиеся, будто полноводная река по каменистому руслу литургии святого Василия. Мягкая смена темпа, повороты и паузы, звук спускается медленно, ступень за ступенью, чтобы всплеснуть, взлететь вдруг на невероятную высоту и в гортанях, и в душах этих темнокожих, с отблеском пламени на лицах людей. Хор проплыл перед нами, подобно стае лебедей, высокие алые шапочки-шлемы и белые одежды с нашитыми красными крестами. Как играли свечи с черными курчавыми их волосами, с каплями пота на лицах! Огромные глаза, словно на фресках, блестящие голубоватые белки. Господи, как молода Христианская церковь; каждый из этих молодых коптов в алых кардинальских шапочках был Рамзес Второй, ни больше и ни меньше. Огромные паникадила, клубы белоснежного благовонного дыма. Снаружи — улюлюканье всадников, скачки в разгаре, внутри — рокочущие раскаты Слова, и только.
Подвесные лампы на длинных цепях и под ними — страусовые яйца. (Почему? — всегда терзался любопытством.)
Мне показалось поначалу, что здесь и было место нашего назначения, но мы обогнули толпу верующих по краю и пошли по ступенькам вниз, в подземелье. Анфилада больших, чисто выбеленных известью комнат. В одной из них, освещенной также свечами, сидели на шатких деревянных скамьях люди и ждали нас. Нессим чуть сжал мне руку выше локтя и подтолкнул к скамье у самой стенки, сидевшие там мужчины, немолодые уже, подвинулись, чтобы дать мне место. «Сначала я сам поговорю с ними, — прошептал он, — а потом должен говорить Наруз — в первый раз». Младшего брата видно не было. Люди вокруг меня одеты были в халаты, но под халатами кое у кого угадывался европейский костюм. У некоторых на головах — арабского образца накидки. Судя по ухоженным ногтям и ладоням, рабочих здесь не было. Они беседовали между собой по-арабски, но очень тихо. Никто не курил.
Добрый наш Нессим вышел вперед и обратился к аудитории с привычной спокойной сноровкой человека, ведущего рутинное заседание совета директоров. Говорил он негромко и, насколько я понял, удовольствовался детальным отчетом об основных событиях за истекший период: того-то выбрали в такой-то комитет, проведены предварительные мероприятия по организации такого-то фонда и так далее. Очень было похоже, что обращается он к собранию акционеров банка. Они мрачно слушали. Несколько негромких вопросов, он отвечал сжато. Потом он сказал: «Но это еще не все, это детали. Вам хотелось бы, наверно, услышать кое-что о нашей нации, о нашей вере, о чем даже и священники наши чаще всего не имеют понятия. Мой брат Наруз, вы все его знаете, скажет сейчас несколько слов».
Какого еще черта, спросил я себя, ожидают они услышать от этого бабуина? Очень интересно. И вот из тьмы, из соседней залы, вышел Наруз, в белом халате, бледный как полотно. Волосы прилипли ко лбу, лохматый, дикий — ну, в общем, у шахтера выходной. Нет, пожалуй, еще больше on напоминал напуганного сельского викария в плохо выглаженном стихаре; тяжелые лапы стиснуты на груди, аж костяшки побелели. Он занял место за чем-то вроде деревянного аналоя с горящей одинокой свечой и с нескрываемым ужасом глянул на собравшихся в зале людей, непрерывно ворочая мускулами плеч и рук. На мгновение мне показалось: вот сейчас он грохнется в обморок. Он разжал судорожно стиснутые челюсти, но так и не издал ни звука — словно парализованный.
По залу пробежал шепоток, и я заметил, как Нессим посмотрел на него встревоженно, готовый, очевидно, прийти на помощь. Но Наруз застыл, как дротик, глядя прямо перед собой так, словно за белой стеной, за нашими спинами наблюдал жуткую какую-то сцену. Затем рот его дернулся, заходили конвульсивно челюсти, язык, мягкое нёбо, а потом он выкрикнул хрипло: «Медад! Медад!» То была просьба о помощи свыше, дервиши и проповедники кричат так, прежде чем войти в транс. Лицо его напряглось и застыло. И вдруг он переменился совершенно — как будто электрический ток подвели внезапно к его телу, к мускулам его и к чреслам. Он расслабился и медленно, запинаясь начал говорить, вращая изумительной красоты глазами, как будто потоком неостановимо льющихся слов он сам владел лишь отчасти, как будто и говорить ему было тяжело и больно… Зрелище было жутковатое, и с минуту, наверное, я ни слова не мог разобрать, говорил он очень невнятно. Затем поток прорвался, словно сдернули покров, и голос его тут же набрал силу, завибрировал в желтоватом от света воздухе, как мощный музыкальный инструмент.
«Наш Египет, любимая наша страна», — он тянул слова, как ириску, ворковал, пришептывал. Ясно было, что он ни слова не готовил заранее, — то была не речь, но импровизация, вдохновленная, ниспосланная свыше, такое случается иногда — великолепные, захватывающие дух экспромты пьяных, сказителей и профессиональных плакальщиц, что идут за здешними похоронными процессиями и выкрикивают стихи, прекрасные стихи, полные смерти и боли. Поток напряжения, могучий тихий ток волнами пошел от него и залил комнату под потолок; все мы словно бы подсоединились к этой же цепи, даже и я, со школьным моим арабским! Мелодия, мощь, скрытые, словно джинн в кувшине, яростностъ и нежность голоса его ударили в нас, швырнули нас наземь, как великая музыка. Даже и неважно было, понятны ли сами слова. Да и сейчас, в общем, неважно. Все равно пересказать, объяснить это невозможно. «Нил… зеленая река, текущая в душах наших, слышит детей своих. Они вернутся к Нилу. Потомки фараонов, дети Ра, ветви от ствола святого Марка. Они отыщут место, где родится свет». И так далее. По временам он закрывал глаза, давая словам волю течь свободно, поднимая последние шлюзы. А один раз запрокинул голову назад, улыбаясь, как пес, не открывая глаз, покуда свет не сверкнул на самых дальних его зубах, на зубах мудрости. И голос! Он жил отдельно от тела, поднимался до рыка и рева, падал до шелеста, едва слышного, дрожал, и ворковал, и выл. Он то откусывал слова с лязгом, как волчий капкан, то катал их тягуче и плавно, словно в меду. Мы все были в его власти до единого. Но видел бы ты, насколько ошарашен и встревожен был Нессим. Он явно ничего подобного не ждал — белый как мел, руки трясутся. Время от времени и его уносил поток Нарузовой речи, я видел, как он едва ли не с раздражением смахнул слезу.
Так продолжалось что-то около трех четвертей часа, потом вдруг, без всяких видимых причин, поток иссяк — как задули свечу. Наруз стоял перед нами и хватал воздух ртом — словно выброшенный приливной волной, нездешней музыки на берег, чужой и пустынный. Словно захлопнулся железный ставень — молчание невосполнимое. Его руки снова нашли друг друга, сцепились. Он испуганно выдохнул, едва ли не на стоне, и выбежал из залы как-то по-крабьи, боком. Воцарилась оглушительная тишина, такая бывает после гениального концерта — великого актера ли, оркестра, — та самая, насыщенная влагой жизни тишина, в которой слышишь, как лопаются, прорастают семена в человеческих душах и начинают искать путь к свету знания о самих себе. Я был совершенно счастлив и выжат, как лимон.
Наконец встал Нессим и сделал даже не жест, обрывок жеста. Он тоже был измочален и двигался как глубокий старик; взял меня за руку и вывел наверх, в церковь, где царил дикий гвалт цимбал и колокольчиков. Мы прошли сквозь густые клубы фимиама, которые вырывались откуда-то снизу, словно из центра земли, из населенного ангелами с демонами пополам пустого пространства в подножии нашего мира. Мы уже вышли наружу, в млечно-белый свет луны, а он все повторял без остановки: «Никогда бы не поверил, никогда бы 'не подумал па Наруза. Он проповедник. Ятолько-то и просил его поговорить о нашей истории, а он…» Он никак не мог найти нужных слов. Никто, казалось, и не подозревал, что в их среде возможен этакий маг, способный зачаровать их всех, подчинить себе, — человек с кнутом. «Он мог бы встать во главе большого религиозного движения», — помню, подумал я. Нессим шагал со мною рядом, в пятнистой тени пальм, устало и задумчиво. «Нет, он и в самом деле милостию Божьей проповедник, — сказал он опять удивленно. — Вот почему он ездит к Таор». И тут же объяснил: Наруз ездит, и часто, в пустыню навестить знаменитую местную святую (кстати, говорят, у нее три груди) — она живет в крошечной нише в скале недалеко от Вади Натруна; она целительница и творит настоящие чудеса, но в люди никогда не выходит. «Когда его нет, — сказал Нессим, — значит, он либо уехал на остров охотиться на рыбу с новым своим гарпунным ружьем, либо же к Таор. Третьего не дано».
Когда мы вернулись назад, к палатке, новоявленный пророк лежал, завернувшись в одеяло, и хрипло всхлипывал, как раненая верблюдица. Мы вошли, и он замолчал, только дрожал еще некоторое время крупной дрожью. Мы оба не знали, что и сказать — ему или друг другу, — и улеглись в тот вечер спать молча, как будто рассорились вдрызг. Вот уж воистину вовек не забуду!
Я еще долго не мог заснуть, все прокручивал про себя события дня ушедшего. Наутро мы поднялись чуть свет (чертовски холодно для мая месяца — брезент просто колом стоял, промерз насквозь) и на заре были уже в седлах. Наруз оправился совершенно. Он забавлялся с кнутом и донимал понемногу слуг, этак по-барски добродушно, короче, был в прекраснейшем из настроений. Нессим же все думал о чем-то, весь в себе. Снова долгая, утомительная поездка и нескрываемая радость при виде пальм на горизонте, взъерошенных надменно. Мы передохнули и остались в Карм Абу Гирге еще на одну ночь. Мать семейства поначалу % нам не вышла, и нам пообещали рандеву с ней позже, вечером. Вечером-то и произошла еще одна странная сцена, к которой Нессим оказался, судя по всему, готов не более моего. Едва мы подошли — через розовый сад — к ее маленькому летнему домику, она появилась в дверном проеме с фонарем в руке и спросила: «Ну, дети мои, как все произошло?» И тут Наруз падает вдруг на колени и протягивает руки к ней. Нессим и я не знали, куда глаза девать. Она же совершенно невозмутимо шагнула вперед и обняла обеими руками этого клохчущего, трясущегося в рыданиях феллаха, одновременно — молча, жестом лишь — повелев нам уйти. Надо сказать, я был весьма признателен Нессиму, когда он скользнул наконец первым назад, меж розовых кустов, и подал мне пример, как вести себя в ситуации столь странной.
«Нет, это совсем другой Наруз, — повторял он тихо, с совершенно искренним изумлением. — Я и знать не знал, что он на такое способен».
Чуть позже Наруз вернулся в дом счастливый, окрыленный, мы играли допоздна в карты и пили арак. Он показал мне, лучась от гордости, ружье, сделанное для него по спецзаказу в Мюнхене. Оно стреляет под водой тяжеленным таким дротиком и работает на сжатом воздухе. Развлечение, судя по рассказам, то еще, и я был удостоен приглашения съездить как-нибудь с ним на пару, в выходные, на любимый его островок и набить там кучу рыбы. Пророк исчез бесследно и вернулся младший сын, простак и деревенщина.
Уф! Не хочется упускать характерных деталей, тебе они могут сгодиться позже, когда меня уже здесь не будет. Извини, если надоел. На обратном пути в Город имел долгую беседу с Нессимом, и в голове у меня наконец все встало на свои места. Мне показалось, что с политической точки зрения коптская община может нам еще сгодиться весьма и весьма; и я был уверен — при соответствующей подаче материала даже и Маскелин будет в состоянии все это проглотить. Мечты, мечты!
Итак, я примчался, трепеща крылышками, обратно в Каир, чтобы расставить там шахматишки на новый лад. Первым делом пошел к Маскелину и поселился с ним хорошими новостями. К полному моему недоумению, он вдруг буквально побелел от ярости, ноздри втянул, даже уши вытянулись в струнку, как у гончей. «Вы хотите сказать, что пытались дополнить секретные разведданные и консультировались с этой целью у объекта наблюдения? Это противоречит элементарнейшим правилам разведдеятельности. И как вы могли поверить хотя бы слову — это же очевидная легенда. Никогда не слыхал ни о чем подобном. Вы самовольно блокируете документ, идущий по линии Минобороны, бросаете тень на мою агентуру, обвиняете нас в том, что мы не знаем своего дела, и т. д. . ..» Остальное дострой себе сам. Я начал понемногу закипать. А он знай себе читает мне лекцию дальше: «Я занимаюсь этим вот уже пятнадцать лет. Я говорю вам, здесь пахнет оружием, подрывной деятельностью. Вы не доверяете моей интуиции разведчика, я, в свою очередь, считаю ваши методы более чем странными. Почему бы нам в таком случае не передать его египтянам —и пусть они разберутся сами?» Конечно, этого я как раз и не мог допустить, и он о том прекрасно знал. Следом он поставил меня в известность, что просил МО нажать в Лондоне на необходимые рычаги и к Эрролу писал о том, что нужно «поменять лошадей». Как, собственно, и следовало ожидать. Но тут я решил зайти с другой стороны. «Послушайте, — сказал я Видел я ваши источники. Они арабы, все до одного, и, как таковые, доверия не заслуживают. Как насчет джентльменского соглашения? Спешки никакой нет — мы можем изучать себе этих Хознани сколько душе угодно, но как насчет того, чтобы опираться на иные источники — на английские? Если ваши выводы подтвердятся, клянусь вам, я сдамся и устрою публичное покаяние по полной программе, в противном случае я буду драться до конца».
«Какого рода источники вы имеете в виду?»
«Скажем, в египетской полиции работает довольно много англичан. Они говорят по-арабски и знают всех, о ком идет речь. Почему бы кое-кого из них не использовать?»
Он долго смотрел на меня.
«Но они все насквозь продажны, они не лучше арабов. Нимрод продаетпрессе досье. «Глоб» платит ему двадцать фунтов в месяц за конфиденциальную информацию».
«Должны быть и другого рода люди».
«Вот уж чего хватает! Вы бы их видели!»
«Есть еще Дарли, который ходит на те вечеринки, которые вас так тревожат. Почему бы не попросить его помочь нам?»
«Я не стану ставить под удар свою сеть, привлекая подобных типов. Дело того не стоит. Это небезопасно».
«Почему бы не создать в таком случае отдельную сеть? Пусть Телфорд этим и займется. Конкретно по коптскому делу, узкая специализация. И никаких выходов на вашу основную сеть. Ведь вы же смогли бы это сделать, разве нет?
Он медленно, по сантиметру, смерил меня взглядом. «Смог бы, если б захотел, — признался-таки. — И если бы был уверен, что это хоть к чему-то нас приведет. Но это никуда нас не приведет».
«Ну а почему же не попробовать? Ваше собственное положение здесь весьма двусмысленно — покуда не приедет посол, не определит ваш статус и не рассудит нас. Предположим, я даю делу ход и всю группу египтяне берут». «Ну и что?»
«Предположим, она могла бы — а я уверен, что может, — оказаться весьма полезной для британских интересов в этом регионе, — скажут ли вам спасибо за то, что вы позволили египтянам задавить ее в зародыше? А если и в самом деле вы окажетесь правы, всегда ведь можно…» «Я подумаю над вашим предложением». Видно было, как ему того не хотелось, — но ведь пришлось же. И он таки переменил решение: позвонил мне на следующий же день и сказал, что сделает по-моему, хотя «сохраняет за собой право»; война между нами не кончилась. Может, он просто услышал о твоем назначении и узнал, что мы друзья? Не знаю.
Уф! Ну, вот почти и все, что я имел тебе сказать; что же до прочего, страна все та и все там же; что есть на свете аномального, кривого, полиморфного, косого, двусмысленного, неясного, причудливого, странного или просто не в своем уме — все на месте. Желаю тебе от души всем этим насладиться — без меня. Уверен, что успех твоей посольской миссии затмит все ожидания. И может быть, хоть крохотную пользу принесут тебе те обрывки информации, что собрал для тебя в поте лица своего Искренне Твой
Чудвиг ван Греховен.
Маунтолив изучил сей документ весьма тщательно. Тон послания он счел неподобающим, полученные же сведения насторожили его, хотя и не слишком. Но в конце-то концов, нет на свете миссии, которую не грызли бы распри; личные обиды, расхождения во взглядах — к этому всегда нужно быть готовым. На минуту он задумался: а не мудрей ли и в самом деле будет дать Персуордену желанный перевод; однако он быстро подавил эту мысль, вытеснив ее другой. Если уж он собрался действовать самостоятельно, он не может себе позволить с первых же шагов выказывать нерешительность — даже и в отношении Кенилворта. Он вышагивал сквозь заснеженные пейзажи, выжидал, пока события и факты сами сложатся в определенную систему, в проекцию собственного будущего. В конце концов он сочинил и отправил Персуордену запоздалый ответ, плод долгих раздумий и многочисленных правок, посредством обычной диппочты.
Мой дорогой П.
Должен поблагодарить тебя за твое письмо, содержащее весьма интересные данные. Я не считаю себя вправе принимать какие-либо решения до приезда. Не хочу опережать события. Как бы то ни было, я решил оставить тебя в составе миссии еще на год. Боюсь, я стану предъявлять к дисциплине более жесткие требования, нежели теперешний ваш глава канцелярии; и я уверен, ты не подведешь меня, сколь бы унылой ни виделась тебе подобная перспектива. Многое предстоит еще сделать в этом направлении, многое решить до моего отъезда.
Искренне твой Дэвид Маунтолив.Ему показалось, что в окончательном варианте удалось соблюсти необходимые пропорции дружеского «держись, товарищ, я с тобой» и отеческой строгости. Хотя Персуорден наверняка не позволил бы себе писать в тоне столь запанибратском, знай он, что ему придется служить у сэра Дэвида под началом. И тем не менее если уж делать дело, то начинать надо с самого начала и даже в мелочах не позволять себе слабости.
Но про себя он успел принять решение, он уже знал, что сделает там, на месте, устроит Маскелину перевод куда-нибудь подальше, а Персуордена повысит в должности до главного советника посольства по политическим вопросам. При всем при том на донышке души, в осадке, копался гаденький какой-то червячок. Но он не смог не улыбнуться, получив от Персуордена ответную открытку, — горбатого могила исправит.
Мой Посол, — гласил текст. — Новость ты мне преподнес не из лучших. У тебя ж до черта под рукой всяких там лохматых итонцев — на выбор… И тем не менее. К твоим услугам.
6
Самолет качнулся, как ссутулился, и заскользил медленно и тихо вниз, к земле, в фиолетовый тамошний вечер. Рыжевато-желтая пустыня, монотонный рисунок резанных ветром — будто по лекалу — барханов уступил место памятной еще рельефной карте Дельты. Лениво изогнутые русла, расходящиеся ветви мощного бурого ствола, крохотные зернышки фелук, несомые течением к морю, вниз. Пустынные эстуарии, песчаные косы — безлюдные задворки плодородных нильских земель, где собираются по-заговорщицки, тайком, рыбы и птицы. То здесь, то там река двоилась побегами бамбука, петлей захлестывая островок с рощицей смоковниц, с минаретом, с полдюжиною чахлых пальм, освещающих мягко, словно коснулись кончиком пера, плоский, тоской пропитанный пейзаж, — раскаленный воздух, миражи, тяжелая от влаги тишина. Квадратики возделанной земли, то здесь, то там старательно подшитые заплаты на изношенном твидовом пледе; вокруг же битумно-черные топи меж выгнутых плавно коричневых лент воды. И то здесь, то там вдруг выглянут на Божий свет костяшки розового известняка.
В крошечной кабине самолета было жарко, как в аду. Маунтолив буквально не на жизнь, а на смерть бился за каждый вздох с крабьим панцирем парадного мундира. Скиннерс оказался волшебником — мундир сидел как влитой, вот только весил он. Такое впечатление, будто на тебя напялили боксерскую перчатку. Еще чуть-чуть, и он сварится заживо. По груди под глухою броней сбегали струйки пота. Взрывоопасная смесь возбуждения и тревоги грозила вот-вот разрешиться приступом тошноты. Неужто и впрямь его вырвет в самолете — первый раз в жизни? Только бы пронесло. Блевать в роскошную, заново отделанную парадную шляпу — вот это будет номер. «Пять минут до посадки» — слова, нацарапанные косо на листке из пилотской планшетки. Слава Богу. Он кивнул, как автомат, и поймал себя на том, что обмахивается своим опереточным головным убором. Впрочем, это уже часть его самого. Увидев себя в зеркальце, он удивился: надо же, а на вид как огурчик.
Они пошли по окружности вниз, и навстречу им поднялись лиловые сумерки. Было такое впечатление, будто весь Египет, вся эта громада от горизонта до горизонта погружается понемногу в чернильницу. Метнулись навстречу золотистые, насквозь пропеченные солнцем смерчики пыли, будто стайка пустынных бесов, задиристых и праздных, и сквозь них он увидел наконец минареты с маленькими, как грудки девочки-подростка, куполами и башенки знаменитых здешних гробниц; перламутрово-розовые склоны холмов Мокаттам, как плоть сквозь ноготь.
На аэродроме уже толклись официальные лица и бок о бок с египтянами члены его собственной — отныне — миссии с женами; жены, все до единой, в перчатках и шляпках с вуалью, как будто собрались на конную прогулку по старой доброй Англии. Если бы только не пот, буквально ручьями бегущий по лицам. Маунтолив ощутил сквозь подошвы полированных парадных туфель terra firma [45] и перевел наконец дух. На земле было, пожалуй, даже жарче, чем в самолете, но тошнота прошла. Он шагнул, пробуя силы, вперед и понял, пожимая руки, насколько все переменилось в мире, стоило ему только надеть парадный вицмундир. Внезапно он почувствовал себя страшно одиноким — отныне, дошло до него вдруг, он, в обмен на deference [46] обычных человеческих существ, вынужден будет навсегда отказаться от дружбы с кем-либо из них. Он был закован в мундир, как в латы. И мундир же изолировал его от мира, где люди могут чувствовать себя свободно — друг с другом и наедине. «Господи! — подумал он. — Я обречен на веки вечные клянчить крохи нормальных человеческих чувств у людей, обязанных мне кланяться, — нет, не мне, чину моему! Я стану скоро похож на того несчастного священника из Сассекса, который, чтобы доказать всем, что он тоже человек, произносил вполшепота слово „какашка“».
Но минутный спазм, рецидив одиночества, растворился в радостях нового чувства — иного уровня владения собой. Ничего не оставалось делать, кроме как включить на полную мощность генератор обаяния: быть джентльменом до кончиков ногтей, быть воплощением высокого стиля; имеет, в конце-то концов, человек право получать удовольствие от подобных вещей и не дергать себя всякий раз за рукав? Он опробовал себя на ближней шеренге египетских должностных лиц, обратившись к ним на изысканном арабском. Расцвели улыбки, и следом моментальная перестрелка взглядами — вот это да! Знал он также, как встать в полупрофиль к внезапному фейерверку фотовспышек во время приветственной речи — бисер греющих душу банальностей узором по шелковой ткани языка, с едва заметным, как очаровательная аристократическая картавинка, акцентом, — чем тут же покорил разношерстную журналистскую братию.
Рванул вдруг оркестр, безбожно фальшивя, и в заунывных переливах европейской, без сомнения, мелодии, переложенной на арабские четвертьтона, он не сразу узнал собственный национальный гимн. Звучало душераздирающе, и он с трудом подавил желание улыбнуться. Советники-англичане, обучавшие туземную полицию, явно сделали упор на приемы владения тромбоном в местных условиях. Было в исполнении этом нечто дикарски джазовое, этакий хаотический импровиз, как если бы редкую старинную музыку (Палестрина?) взялись вдруг интерпретировать для каминных щипцов и решетки. Он встал «смирно». Ветхий бимбаши со стеклянным глазом стоял перед оркестром — тоже во фрунт, хотя вертикаль явно давалась ему с большим трудом. Потом наступила тишина. «Прошу прощения за оркестр, — шепотом сказал Нимрод-паша. — Видите ли, сэр, это сборная команда. Музыканты по большей части больны». Маунтолив кивнул, как на похоронах, сострадательно и мрачно, и приступил к следующему номеру программы. Он прошелся — весь воплощение своей высокой миссии — взад-вперед вдоль строя почетного караула, оценил выправку; от солдат шел густой дух сезамового масла и пота, двое или трое приветливо ему улыбнулись. Просто чудо. Он едва не улыбнулся в ответ. Затем, вернувшись, засвидетельствовал свое почтение членам протокольного отдела, столь же потным и пряным, в шикарных красных фесках — как в перевернутых горшках для комнатных растений. Здесь улыбки цвели бесконечно и передавались многократно от одного официального лица к другому официальному лицу — как ломтики неспелого арбуза. Посол, говорящий по-арабски! Он улыбнулся чуть застенчиво и зафиксировал улыбку, зная из опыта, что на эту его маску люди клюют охотнее всего. Уж такие-то вещи выходили у него теперь почти автоматически. Краем глаза он заметил, не без гордости, как начали поддаваться очарованию тонкогубой — и чуть на сторону — его улыбки даже члены миссии, особенно жены членов миссии. Они явно расслабились, и лица их следили за ним теперь неотрывно, как подсолнухи за ходом солнца. Для каждого из секретарей у него нашлась нужная пара слов.
Затем наконец посольский лимузин повез его, чуть слышно урча, к резиденции на берегу Нила. Эррол поехал с ними, чтобы лично провести экскурсию по кабинетам и залам и представить ему технический персонал. Размеры здания и роскошь отделки восхитили Маунтолива и отчасти напугали. Жить одному во всех этих комнатах — какой холостяк не отшатнется в ужасе.
— И все же, — сказал он едва ли не с тоскою в голосе, — иначе, наверно, действительно нельзя. Приемы и все такое.
Он прошелся по огромной бальной зале, по музыкальным гостиным, по террасам, выходящим на зеленые ухоженные лужайки, что спускались до самой нильской, цвета какао воды, — и дом гулким эхом отзывался на каждый его шаг. Снаружи жужжали, вертели длинными шеями и шипели, как гуси, поливалки, рассеивая день и ночь водяную пыль по жесткому, изумрудного цвета ковру. Раздеваясь в изящных пропорций ванной комнате с дымчатого стекла безделушками на полках, он слушал их приглушенные выдохи, а потом включил холодный душ. Эррола он отпустил почти сразу же, пригласив вернуться после обеда, чтобы обсудить насущные проекты и планы.
— Я устал, — искренне сказал ему Маунтолив, — хочу пообедать один, в тишине и покое. Такая жара — мне бы следовало помнить, а я вот забыл.
Нил прибывал, наполняя воздух тягостной душной влагой ежегодного половодья, карабкаясь по каменной стене у подножия посольского парка — один скользкий дюйм за другим. С полчаса он лежал в постели и слушал, как подкатывают к воротам авто, как эхом перекатываются в холле шаги и голоса. Господа члены миссии деловито спешили оставить автограф в красной, в роскошном сафьяновом переплете книге.
И только Персуорден так и не счел нужным появиться. Что, все еще не наигрался в прятки? Маунтолив решил при первой же возможности устроить ему выволочку; в нынешнем статусе он не мог себе позволить терпеть подобное, это поставило бы его в неловкое положение перед остальными сотрудниками. Оставалось надеяться, что старый друг все же не вынудит его предпринимать не слишком приятные шаги, проявлять, так сказать, власть, — при одной только мысли его передернуло. И тем не менее…