В лица им ударил ветер пополам со снегом. Ковры приподнялись с паркета и осели. Посол опустил голову в тяжелом меховом шеломе и втиснул руки в муфту. Затем, согнувшись чуть не вдвое, шагнул в морозную стылую серость. Маунтолив вздохнул и услышал, как старательно прочищают забитую пыльную глотку часы в резиденции, прежде чем прокашлять час.
Россия осталась позади.
Берлин был тоже весь в снегу, но только мрачная, всеподавляющая стылость российских заносов сменилась злобной эйфорией вьюги, едва ли менее удручающей. Воздух, как электричеством, заряжен был сумерками и чувством неопределенности. В серо-зеленом свете посольских абажуров он задумчиво выслушал последние оценки недавних действий нового Аттилы, затем — краткий, но емкий обзор осторожных прогнозов на будущее, месяц за месяцем марающих черным мелованную бумагу официальных протоколов немецкого отдела, затем такой же обзор по колонкам распечаток ПО — политических оценок. Неужели и вправду настолько очевидным стал теперь тот факт, что упражнения в политическом сатанизме на опытном поле целой нации окончатся, скорее всего, кровавой баней для всей Европы? Факты могли ошарашить кого угодно. Была, правда, надежда, один-единственный шанс — Аттила мог повернуть на восток, предоставив съежившемуся от страха Западу возможность гнить с миром дальше. Если бы только два темных ангела, парящих над подкоркою Европы, могли столкнуться меж собой и уничтожить друг друга в схватке… Были и некоторые основания для подобных ожиданий.
Экстремист, подумал Маунтолив, нахмурившись. Его приучили избегать крайних взглядов. Что бы ни случилось, в глубине души он всегда останется нейтралом — такова его вторая натура.
Вечером его пригласил на экстравагантный несколько ужин такой же молодой chargeee d'affaires [21] — за отсутствием самого посла, отправившегося в какую-то деловую поездку, — а после ужина они поехали в модное кабаре. Паутинная гармония сводчатых ниш, стены обиты голубым дамастом, огоньки десятков, сотен сигарет гаснут и разгораются снова, как светляки, и в центре круг света, белые огни юпитеров, и заплывший жиром гермафродит с лицом нарвала сучит из воздуха на палочку, словно на веретено, рваный ритм «Фокс Макабр Тотентанца». Омытый жемчужным потом саксофонистов-негров рефрен взлетает раз за разом истерической кодой:
Du tanzt dir doch vom Leibe nicht die Schach.
Прекрасный комментарий к тяжким раздумьям ушедшего дня; но за безумной, похотливой горячкой голосов он уловил, ему показалось, дуновение ритмов иных, куда более древних, — пару строк из Тацита, быть может? Или из хриплых песен воинов, идущих на смерть, как на праздник, прямой дорогой в Вальхаллу? Откуда-то сквозь серпантин и блестки сочился чуть заметный запах скотобойни. Задумчивый сидел Маунтолив в сизых и белых клубах сигаретного дыма, наблюдая за грубой перистальтикой тел в ритме блек-боттома. Слова припева прокручивались снова и снова у него в голове. «Позора ты не вытанцуешь вон», — повторил он вслух, глядя, как расходятся по местам танцевавшие блек-боттом, как свет меняется с зеленого и золотого на фиолетовый.
В дальнем углу погребка он разглядел знакомое лицо: Нессима. Тот сидел за столиком в окружении нескольких пожилых мужчин в смокингах, курил тонкую манильскую сигару и время от времени кивал. На эстраду они почти совсем не обращали внимания. На столе стояла двухквартовая бутылка шампанского. До Нессимова столика было слишком далеко, чтобы полагаться на сигналы; Маунтолив послал туда карточку и подождал, покуда взгляд Нессима не проследил за указующим перстом кельнера, прежде чем улыбнуться и поднять руку. Они оба встали, и Нессим тут же подошел с обычной своей чуть застенчивой улыбкой, чтобы выложить подобающий по случаю набор восклицаний. В Берлин, по его словам, он приехал по делам на два дня.
«Маркетинг вольфрама», — добавил он вполголоса. На следующий день рано утром он собирался лететь обратно в Египет.
Маунтолив представил его своему коллеге и едва не силой усадил на несколько минут за свой столик.
«Не слишком частое для меня удовольствие — в такое время, в таком месте».
Но оказалось, до Нессима уже дошли слухи о его грядущем новом назначении.
«Знаю, знаю, ничего пока нельзя сказать наверное, — улыбнулся он, — но все же утечка информации имела место быть — нужды нет особо упоминать Персуордена. Можешь себе представить, как мы обрадовались, столько времени прошло».
Они поговорили еще немного, Нессим улыбался, отвечая на вопросы. О Лейле поначалу даже и не упоминали. Чуть погодя на лице у Нессима появилось странное выражение — скрытое лукавство при полной невинности взора; он сказал немного неуверенно:
«И Лейла, она будет просто счастлива».
Он бросил на Маунтолива быстрый взгляд, снизу вверх из-под длинных ресниц, и тут же поспешно отвел его. Загасив свою сигару, он еще раз глянул на Маунтолива, так же быстро и так же двусмысленно. Затем встал и посмотрел внимательно, с едва заметным беспокойством туда, где сидела его собственная компания.
«Мне пора», — сказал он.
Они обсудили прожект возможной встречи в Англии, прежде чем Маунтолив отбудет к новому месту назначения. Нессим говорил как-то неуверенно, в его движениях сквозила скованность. Конечно, сперва следовало дождаться окончательного решения вопроса. Затем вернулся из уборной берлинский коллега Маунтолива, и всякого рода личные темы просто утратили смысл. Они попрощались очень тепло и искренне, и Нессим пошел не торопясь обратно.
«Ваш приятель — он по части вооружений?» — поинтересовался chargeee d'affaires когда они собрались уходить.
«Он банкир. Если, конечно, вольфрам не имеет отношения к вооружениям — честно говоря, я не знаю».
«Неважно. Праздное любопытство, не более того. Видите ли, все эти люди там, за столиком, были от Круппа. Только и всего».
4
Каждый раз, возвращаясь в Лондон, он испытывал одно и то же чувство — возбужденную нервическую дрожь любовника у двери дома любимой женщины после долгой разлуки; с интонацией отчасти вопросительной. Что, жизнь переменилась? Не случилось ли чего из ряда вон? Быть может, нация проснулась и наконец-то начала жить? Тусклая грязно-серая дымка над Трафальгарской площадью, очерченные сажей карнизы Уайтхолла, шепелявый шорох шин о макадам, навязчивый, негромкий, с конспиративной хрипотцой говорок буксиров за дымчатой кисеей тумана — разом и угроза, и рукопожатие. В глубине души он любил Лондон со всей его тоскливой слякотью, хотя и знал наверное, что не смог бы здесь жить постоянно, давно уже став профессиональным экспатриантом. Сквозь мелкий частый дождь он, закутанный в уютно-теплое тяжелое пальто, пошел в сторону Даунинг-стрит, оглядываясь порой, не без некоторого самолюбования, как на собственное отражение, на лицо Гранд Дюка на рекламных щитах сигарет «Де Решке», точеное лицо, улыбка старого актера.
Он улыбнулся и сам, вспомнив пару едких инвектив Персуордена в адрес родной столицы, и повторил их про себя, как повторяют — мягко — комплимент. Персуорден ловко перебрасывает Лайзину ладошку с локтя на локоть, чтобы завершить широкий неопределенный жест, адресованный вверх фигурке Нельсона; Нельсон закопчен, как обуглен, и укутан, словно бы от холода, в бесчисленную стаю голубей. «Маунтолив! Оглядись! Се дом родной для чудиков и импотентов. Лондон! Хлеб твой чуден на вкус, точно барий, ты пахнешь подозрительностью и жеманством, и все твои судебные процессы не проиграны вовсе, их просто прекратили за давностью лет». Маунтолив смеется и протестует. «Пусть ты прав, но он наш — и он значительнее всех своих недостатков, вместе взятых». Но Персуорден отметает сантименты. Маунтолив улыбнулся еще раз, вспомнив, с какой кислой миной Персуорден рассуждал о местной скуке, об ужимках и варварских обычаях аборигенов. Маунтоливу же и сама скука эта была как бальзам на душу; он любил свою землю, как любят ее, должно быть, лисы. С уютной снисходительной улыбкой он слушал тогда шутливо-гневные нападки друга на родимый остров: «Ах, Англия! Англия, где члены КОБЖОЖ кушают мясо два раза в день, а нудист идет сквозь снег и жадно жрет тропические фрукты. Единственная в мире страна, где стыдятся бедности».
Биг-Бен ударил на знакомой глуховато-вязкой поте. Замерцали тусклые цепочки фонарей, и призмы света, будто водолазные колокола, опустились сквозь дымку на дно. Несмотря на дождь, напротив дома номер десять толклась привычная кучка туристов и просто зевак. Он резко развернулся на ходу и, пройдя под сводчатой аркой Foreign Office, направил свой одинокий шаг в канцелярию, пустынную в сей поздний час; зарегистрировался, отдал распоряжение о переадресовке корреспонденции и о том, чтобы ему отпечатали новые представительские карточки — пороскошней, как подобает по статусу.
Затем, в настроении более раздумчивом, чуть замедлив, сообразно с настроением, шаг, он взошел по лестнице, вдыхая зябкие, паутиной пахнущие сквознячки, и достиг тяжелых амбразур большой приемной залы, где прохаживались взад-вперед швейцары в ливреях. Было уже поздно, большая часть обитателей конторы, именуемой Персуорденом обычно «Главной голубятней», успела сдать свои снабженные нумерованными бирками ключи и раствориться в тумане. Специфический запах, кое-где оазисы света в дверных проемах. Выстукивает о чашечку невидимая чайная ложечка. Кто-то споткнулся впотьмах о стопку алого цвета вал из, собранных вместе для выемки. Маунтолив вздохнул, ощутив привычную тихую радость. Он специально пришел попозже, нужно было кое с кем повидаться, прежде всего с Кенилвортом, и… да нет, ничего определенного; Кенилворта он недолюбливал — может, пригласить его выпить в клуб и тем вознаградить себя за необходимость?.. С недавних пор он числил Кенилворта среди своих недоброжелателей; когда и как так могло случиться, он не знал, никаких открытых разногласий — тем более конфликтов — не было. Тем не менее завязался какой-то узел и мешал, как сучок в древесине.
Они учились вместе в школе и в университете, с разницей в год или в два, но друзьями так и не стали. Потом Маунтолив быстро пошел в гору, легко и без единого лишнего шага поднимаясь по служебной лестнице; Кенилворт же как-то все мешкал, совершал промах за промахом, кочевал из одного заштатного отдела в другой такой же и обратно, получал отличия за выслугу лет, но так и не смог ни разу поймать, так сказать, струю. Он был умен и трудолюбив, вне всяких сомнений. Почему из дельных людей выходят неудачники? Маунтолив играл вопросом так и эдак, раздраженно, с чувством некоторого даже возмущения. Просто не повезло? Ну в конце-то концов — ведь Кенилворт занял-таки пост начальника недавно созданного отдела, что-то связанное с кадрами, впрочем, и само это назначение почти насмешка. Человеку с такими данными, и в его-то годы, руководить одной из чисто административных структур, и ни малейшего выхода в мир реальной политики, ну куда это годится? Тупик. А не имея возможности развиваться, он неминуемо начнет деградировать, рано или поздно, и превратится в чиновника, в бюрократа, как и всякий неудачник.
Обмусоливая эту мысль, Маунтолив поднялся не спеша на четвертый этаж, дабы доложить о своем прибытии Гранье. Он проследовал через фиолетовый полумрак холла и подошел к высоким кремовым дверям, за которыми в мерзлом пузыре зеленого — как сквозь лед и воду — света сидел господин заместитель министра, вырезая перочинным ножичком узор на листе промокательной бумаги. Здесь поздравления звучали веско, ибо приправлены были должной долей профессиональной зависти. Гранье был умен, остер и незлобив и унаследовал от француженки бабушки ловкость мысли и некий неуловимый шарм. К такому человеку трудно не испытывать симпатии. Говорил он быстро, доверительным тоном, отмечая в речи своей фразы с помощью пресс-папье из слоновой кости, словно дирижерской палочкой. Маунтолив легко поддался очарованию его манер и речи: безупречный английский и над словами — невидимые диакритические знаки, коннотации касты.
«Ты, кажется, заглянул по дороге в берлинскую миссию, не так ли? Вполне естественно. Если ты внимательно следил за европейской политикой, для тебя не составит труда оценить масштабы происходящего, как и наши собственные трудности с новым твоим назначением. Так ведь?»
Он не любил слова «война». Слишком отдает театральщиной.
«При самом скверном стечении обстоятельств нам не придется больше выказывать привычной обеспокоенности в отношении Суэца, да, в общем-то, и в отношении всего арабского комплекса проблем. Но поскольку ты там бывал, я уж не стану делать вид, что без моих лекций самому тебе во всем не разобраться, ладно? Однако отчетов твоих мы будем ждать с интересом. Кроме того, ты ведь знаешь арабский».
«Какой там арабский, я его давно забыл».
«Стоп, — сказал Гранье, — не так громко. Не в последнюю очередь именно этому обстоятельству ты и обязан своим назначением. Сможешь быстро вспомнить язык?»
«Если мне дадут возможность использовать накопившиеся отпуска».
«Да, конечно. Тем более теперь, когда Комиссия приказала долго жить, нам придется получить сперва агреман и так далее. К тому же министр наверняка захочет по возвращении из Вашингтона лично ввести тебя в курс дела. А потом, как насчет инвеституры, ручку поцеловать и все такое? Хотя каждое назначение подобного рода мы рассматриваем как дело в высшей степени неотложное… ну, ты же не хуже меня знаешь этакую китайскую неторопливость кадровых перестановок в FO. — Он улыбнулся умной своей, чуть снисходительной улыбкой и закурил турецкую сигарету. — И я вовсе не считаю подобный метод ведения дел наихудшим; чем больше спешки, тем больше путаницы! Спешки больше, доверия меньше. В дипломатии ты волен предполагать, но располагать — никогда. Это и в самом деле, согласись, привилегия Бога. — Гранье был из тех католиков-жизнелюбов, для которых Бог — что-то вроде старейшего члена клуба, чьи поступки и мотивы обсуждению не подлежат. Он вздохнул и помолчал немного, а потом добавил: — Нет, нам таки придется расставить для тебя шахматишки поудобней. Не всякий счел бы Египет лакомым куском. Тем лучше для тебя».
Маунтолив представил себе — как развернул на столе — карту Египта: зеленый долгий становой хребет, пустыни по бокам, вихрится пыль магнитных аномалий городов и вер, затухая в хаосе песков и сухих степей; к северу Суэц, кесарево сечение, впустившее прежде всех сроков в эту страну Восток; затем опять неразбериха, причудливая география гор, гранитных глыб, садов, полей, разбросанных наугад, пунктирные линии границ… Метафора из области шахмат была вполне уместна. И в центре паутины — Каир. Он вздохнул, откланялся и вышел, не забыв заготовить по дороге иное выражение лица, подобающее при встрече с беднягой Кенилвортом.
Спускаясь неторопливо на первый этаж, навстречу почтительным взглядам швейцаров, он глянул на часы и заметил себе с тревогой, что опаздывает на целых десять минут. Оставалось только надеяться, что сей факт не будет сочтен преднамеренным жестом.
«Мистер Кенилворт звонил вниз дважды, сэр. Я сказал ему, где вы».
Маунтолив вздохнул свободней, направился к лестнице и, повернув на сей раз направо, миновав несколько стылых, ничем не пахнущих коридоров, добрался до нужного кабинета, где ждал его Кенилворт, постукивая стеклышком пенсне без оправы о массивный, правильной формы большой палец. Приветствия прозвучали с почти гротескной серьезностью, скрывшей — и весьма успешно — взаимную неприязнь.
«Дэвид, дорогой мой…»
А если, подумалось вдруг Маунтоливу, это антипатия чисто физическая? Двести фунтов откормленной, холеной человечины, этакий лоснящийся боров, да и сноб к тому же. Ранняя седина. В аккуратной манере его жирных, хорошо ухоженных пальцев держать ручку сквозила привычка начинающего вышивальщика — шерстью или мулине.
«Дэвид, дорогой мой!» — Они тепло обнялись. Все складки жира на большом Кенилвортовом теле осели разом, как только он поднялся. Плоть его словно вязали жгутом, крупным номером.
«Кенни, дорогой мой!» — с готовностью сказал Маунтолив и сам себе не понравился.
«Какие славные новости. Льщу себя надеждой, — Кенилворт примерил игривую масочку, — что на сей раз и я, пусть немного, пусть чуть-чуть, но кое-что для тебя сделал. То, что ты владеешь арабским, на шефа произвело неизгладимое впечатление, и напомнил ему о том твой покорный слуга! Что поделаешь — бумажная работа, хорошая память». — Он смущенно хихикнул и сел, подтолкнув предварительно Маунтолива к стулу.
Они немного поговорили о том о сем, наконец Кенилворт соединил на животе пальцы, став вдруг удивительно похожим на аквариумного сомика, и сказал:
«Но вернемся к нашим moutons [23], дружище. Я подготовил для тебя все личные дела, просмотри их. Там все в порядке. Миссия очень сильная, сам увидишь, очень. Твой начальник канцелярии, Эррол, на мой взгляд, заслуживает всяческого доверия. Конечно, личные твои рекомендации мы примем во внимание. Ты проработаешь вопрос с кадрами и дашь мне знать, хорошо? О заме по контрактам подумай тоже. Я не знаю, имеет ли смысл говорить о пресс-атташе, покуда ты не освоишься с тамошними машинистками. Но ведь ты холостяк, кто-то же должен следить за твоей светской жизнью, а? Не думаю, чтобы твой третий секретарь многого стоил».
«Может, я прямо на месте во всем этом и разберусь?»
«Да-да, конечно. Мне просто хотелось помочь тебе устроиться там со всем возможным комфортом».
«Благодарю».
«Сам я намеревался произвести одну-единственную замену. Персуорден, первый политический».
«Персуорден?» — Маунтолив насторожился.
«Я его перевожу. Он положенное отработал, и ему там не очень, судя по всему, понравилось. Мне кажется, перемена места пойдет ему на пользу».
«Он сам просил о переводе?»
«Не так чтобы настаивал».
У Маунтолива где-то в области желудка образовалось маленькое пустое и холодное пространство. Он вынул мундштук — верный признак минутного замешательства, — вставил в него сигарету из серебряного Кенилвортова портсигара и откинулся назад, на спинку тяжелого старомодного стула.
«Есть какие-то иные причины? — спросил он осторожно. — Дело в том, что лично я предпочел бы оставить его, пусть на время».
И без того маленькие глазки Кенилворта сузились. Шея у него покраснела, но до кожи лица приступ раздражения пробиться не смог.
«Честно говоря, есть», — сказал он коротко.
«Объясни, пожалуйста».
«Эррол прислал на него телегу, весьма пространную, найдешь у себя в бумагах. И я тоже считаю, что его стоило бы перевести. Но, в конце концов, на контрактников никогда нельзя было положиться, как на кадровых. Конечно, бывают исключения. Я не говорю, что нашему приятелю нельзя доверять, — Боже упаси! Но позволю себе заметить — он чересчур упрям и самоуверен. Впрочем, soit! [24] Он ведь писатель, не так ли? — Кенилворт смирил вызванного было духа Персуордена короткой, чуть презрительной против воли улыбкой. — Там были постоянные трения с Эрролом. Видишь ли, после того как было подписано Соглашение и Высокую Комиссию мало-помалу разогнали, возникла огромная такая брешь, некий хиатус; все эти конторы, которые там с восемнадцатого года и работали на Комиссию, остались сиротами и не могут взять в толк, в каких же отношениях они с посольством. Тебе предстоит принять пару-тройку решений весьма радикальных. Там все вверх дном. Последние года полтора — полная приостановка жизнедеятельности; притом что все чем-то заняты — посольство без посла воюет со всей этой партизанской братией, которой очень не хочется надевать новую форму. Понимаешь? Будь твой Персуорден хоть трижды гений, но он себе нажил уйму врагов, и не только в составе миссии. Люди вроде Маскелина, к примеру, — он курирует тамошнюю армейскую разведку уже лет пять. Они друг другу буквально глотку перегрызть готовы».
«А при чем здесь армейская разведка?»
«В общем-то ни при чем. Но политический отдел Комиссии в немалой степени зависел от данных, полученных людьми Маскелина. А их отдел обработки информации — базовая структура для Центрального ближневосточного архива и так далее».
«Так чего они, собственно, не поделили?»
«Персуорден — политический секретарь, и он считает, что посольство получило контору Маскелина в наследство от Комиссии. А Маскелину это, естественно, не нравится. Ему бы хотелось соподчинения или, в идеале, полной неподотчетности политическим структурам. Он ведь военный, в конце концов».
«Ну, так и отдать его под начало военному атташе — на первое время».
«Прекрасно. Но дело-то в том, что Маскелин отказывается подчиняться посольству, потому что по званию он выше, чем назначенный туда военный атташе».
«Господи, чушь какая. В каком он звании?»
«Бригадный генерал. Видишь ли, с тех пор как кончилась вся эта свистопляска — я имею в виду восемнадцатый год, — Каир стал координационным центром всей нашей ближневосточной разведсети, и вся информация шла через Маскелина. А теперь Персуорден пытается посягнуть на его свободу и независимость. Команда „к ноге“ кому понравится. Ну, и пошло-поехало. Бедняга Эррол, я, кстати, признаю, что в определенных ситуациях он слабоват, болтается между ними, как ромашка в заводи. Вот почему я считаю, что ты бы сильно облегчил себе задачу, если бы отправил Персуордена куда подальше».
«Или Маскелина».
«Оно бы неплохо, но он подчиняется Министерству обороны. У тебя ничего не выйдет. Он, кстати, больше всех ратовал за то, чтобы ты поскорей приехал и все уладил. Он почему-то уверен, что ты предоставишь ему полную автономию».
«Но я же не могу смириться с присутствием независимой военной разведки на территории, на которой я аккредитован, разве не так?»
«Согласен. Я согласен с тобой, дорогой мой Дэвид».
«А что говорят в МО?»
«Ты же знаешь военных! Они подпишутся под любым твоим решением. Хотят они того или нет. Но они столько сил потратили, чтобы как следует там окопаться. Разветвленная сеть, собственный передатчик в Александрии. Мне кажется, они постараются оставить все как есть».
«Только под моим началом. Иначе никак».
«Вот-вот. Этого-то и добивался Персуорден. Но только исходя из общих интересов кому-то все-таки придется уйти. Дальнейшая перестрелка тухлыми яйцами просто недопустима».
«Какая такая перестрелка?»
«Ну, Маскелин придерживает отчеты, а его заставляют все-таки передать их в политический отдел. А затем Персуорден жалуется на неточности в его отчетах и присылает запрос о том, насколько вообще необходим разведотдел. Говорю тебе, чистой воды фейерверк. Это уже не шутки. Лучше бы ты убрал этого парня. Кроме того, у него, видишь ли, несколько… странные знакомства, неподходящая компания. Эррол обеспокоен его личной безопасностью. Заметь, мы ничего не имеем против Персуордена. Он просто, ну… отчасти парвеню, что ли, а, как ты считаешь? Не знаю даже, как и выразиться. Там все есть, у Эррола в докладной».
Маунтолив вздохнул.
«Наверняка речь идет о принципиальной разнице между Итоном и Уортингом, ты об этом?»
Они посмотрели друг на друга. Фраза не показалась забавной ни тому ни другому. Кенилворт пожал плечами, он явно нервничал.
«Дорогой мой, — сказал он. — Если тебе очень хочется поднять вопрос перед шефом, кто я такой, чтобы тебе мешать, твое мнение, конечно же, над моим возобладает. Но я уже изложил свои взгляды в письменной форме. Если позволишь, я так все и оставлю, в качестве комментария к докладу Эррола. В конце концов, ему за все отвечать».
«Да, конечно».
«Было бы не очень честно по отношению к нему».
Отключившись на долю секунды, Маунтолив успел почувствовать, как пробежала где-то глубоко в душе легкая приятная рябь едва знакомого пока ощущения власти — власти принимать решения в подобных ситуациях, которые доселе разрешались волею судьбы или же оставались надолго ареной нелепого противоборства неких безликих сил; ситуации эти по здравом размышлении не стоили чаще всего и малой толики затраченных усилий. И если он намерен вступить когда-нибудь в принадлежащий ему по праву рождения мир активного действия, надо же с чего-то начать. Глава миссии имеет полное право подбирать и рекомендовать кадры по своему усмотрению. С какой стати Персуорден должен страдать из-за ничтожных бюрократических игрищ и переносить тяготы перевода и переезда в какую-нибудь забытую Богом дыру?
«Боюсь, FO окончательно потеряет его, если мы начнем играть с ним в наши обычные игры, — сказал он не слишком уверенным тоном; и, чтобы как-то компенсировать совершеннейшую неубедительность аргумента, добавил решительно: — Как бы то ни было, я намерен оставить его на некоторое время».
Кенилворт улыбнулся, но глаза к улыбке этой отношения как бы и не имели. Маунтолив почувствовал в сгустившейся вдруг тишине некую окончательность — как захлопнулась за спиной дверь склепа. И ничего уже нельзя было поделать. Он встал с преувеличенной целеустремленностью, сунул догоревшую сигарету в уродливую пепельницу и сказал:
«Я сделаю так, как считаю нужным, а если не увижу в нем толку, кто помешает мне в любой момент его отослать?»
Кенилворт сглотнул осторожно, как жаба под камнем, и медленный его, лишенный всякого выражения взгляд зацепился за случайную точку, за узор на обоях. Тихий шепоток лондонских вечерних улиц просочился в комнату и повис между ними.
«Ну, мне пора, — сказал Маунтолив, ощутивший уже первый легкий приступ неприязни к самому себе. — Заберу все эти папки с собой — я еду за город завтра вечером. За сегодня и за завтра покончу со всеми формальностями, а потом… смею надеяться на отпуск. До свидания, Кенни».
«До свидания». — Но с места он подниматься не стал.
Когда Маунтолив вышел, он кивнул, чуть улыбнувшись, закрывающейся двери, затем со вздохом вернулся к аккуратно перепечатанной докладной записке Эррола, подшитой в папке с надписью «К сведению назначенного в должность посла». Прочитав пару строк, он устало поглядел в темное окно, затем встал, вышел из-за стола, задернул шторы и снял телефонную трубку.
«Соедините меня с архивом, пожалуйста».
Мудрее будет — на данный момент — не слишком настаивать на особом мнении.
Пустячная эта размолвка имела, однако, свои последствия: Маунтолив не стал звать Кенилворта с собою в клуб, как намеревался. И сделал это с некоторым даже облегчением. Взамен он позвонил Лайзе Персуорден и пригласил ее пообедать вместе.
От Лондона до Дьюфорд Мэллоуз езды было от силы часа два, но стоило им выехать за город, и стало ясно, что сельская Англия заметена снегом — вся. Им пришлось сбавить скорость почти на нет, Маунтолива обстоятельство это привело в восторг, но водитель дежурной машины был просто вне себя от ярости.
«На месте будем к Рождеству, сэр, — сказал он, — и то, если повезет».
Деревеньки ледниковой эры, крытые соломой амбары и дома, обновленные снегом, словно вчера лишь созданные — для витрины — неким гением кондитерского дела; белые излучины лугов, испещренные, будто клинописью, отпечатками лапок птиц и выдр, тяжкими кляксами коровьих следов. Окна автомобиля понемногу заплывали наледью. Цепей на колесах у них не было, обогревателя тоже. Милях в трех от деревни они едва не наткнулись на застрявший в снегу грузовик, двое деревенских и какой-то еще человек в форме стояли рядом и дышали на окоченевшие пальцы. Телеграфные столбы вокруг были повалены. На серо-голубом, с искрой, расчищенном от снега ветром льду Ньютонского пруда лежала мертвая птица — ястреб. Нет, в гору на Парсонс Ридж им вовек не взобраться: Маунтолив сжалился наконец над водителем и отпустил его — еще на шоссе, у пешеходного мостика.
«Мне уже недалеко, там, за холмом, — сказал он. — Дойду пешком минут за двадцать пять, не больше».
Шофер обрадовался несказанно и не хотел даже брать чаевые. Он осторожно развернул машину и поехал назад, на север, а Маунтолив, выдохнув плотное облачко пара, ступил на царственно белоснежный ковер.
Он пошел знакомой дорогой прямо через поле, поднимавшееся понемногу, все круче, к невидимому горизонту, похожее (память услужливо дорисовала то, чего не видел глаз) в изысканной простоте своей на передний план Кэвендиша. Привычный пейзаж стал вдруг таинственным, почти невероятным в призрачном свете невидимого солнца, плывущего где-то там, наверху, за непрозрачными наплывами то ли тумана, то ли низкой плотной дымки, — открывались, слой за слоем, дымчато-серые шторы, пропуская его дальше, и снова смыкались за спиной. Дорога полна была воспоминаний — однако, за недостатком видимости, ему пришлось самому по памяти восстановить две крошечные деревушки чуть поодаль, на гребне холма, густые березовые рощи, развалины норманнского замка. Он шел, словно косою снося налипшие на высокой траве шапки снега, брюки, вниз от колен, давно уже промокли, голени заледенели.
Из ниоткуда шагнула вдруг ему навстречу шеренга призрачных дубов, и вместе с деревьями пришел жестяной трескучий шорох, тихое сумеречное бормотание — у них словно зубы стучали от холода; с верхних веток срывалась время от времени пригоршня-другая снега и гулко падала вниз, на землю.
Он поднялся на гребень холма, и пространство ушло из-под ног. По сторонам с мягким шорохом прыснули кролики. Высокую остролистую траву под ногами мороз превратил в хрусткую шиповатую поросль. Время от времени проглядывал сквозь дымку бледный призрак солнца, роняя горсточки рассеянного холодного света, словно далекий газовый фонарь.