Александрийский квартет (№3) - Маунтолив
ModernLib.Net / Современная проза / Даррел Лоренс / Маунтолив - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Даррел Лоренс |
Жанр:
|
Современная проза |
Серия:
|
Александрийский квартет
|
-
Читать книгу полностью
(673 Кб)
- Скачать в формате fb2
(336 Кб)
- Скачать в формате doc
(296 Кб)
- Скачать в формате txt
(288 Кб)
- Скачать в формате html
(333 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23
|
|
«Она и я, мы были любовниками. Мы никогда уже не сможем любить кого-то еще».
И, сказав это, почувствовал вдруг, как легко ему будет сказать ей и остальное тоже, сказать ей все. Он владел собой как никогда, она смотрела на него с нежностью и состраданием. Может, все вышло так просто, потому что говорили они по-французски? Чужой язык, и именно французский, дал правде страсти сил стоять спокойно, холодно, с почти жестокой непреложностью под испытующим взглядом обычного человеческого опыта. У него была собственная, для внутреннего пользования, чудная фраза — «неусмешливая речь», как раз к месту. А может быть, просто-напросто он нашел наконец нужный ключ, нужную длину волны, потому все и выговорилось так легко? Она не судила его, все и так было понятно и знакомо. Она кивала и время от времени хмурила брови, а он говорил — о Лайзе, о том, как порвал с ней, как пытался жениться и как из брака ничего не вышло.
Меж восхищением и жалостью они поцеловались, теперь по-настоящему страстно, соединенные узами заложенных в память сюжетов, соединенные тем, что разделили между собой нечто важное, как преломили хлеб.
«Я видела это на руке, — сказала она, — на твоей руке». — Она, кажется, даже испугалась странной точности своих способностей.
А он? Он всегда мечтал о ком-то, с кем мог бы говорить свободно, — но только человек этот не должен был понимать всего, до конца ! Тихо потрескивала свеча. На зеркале кусочком мыла для бритья он вывел насмешливые вирши, посвященные Жюстин, первые строки гласили:
Проклятья хуже нет И муки духа, Коль видеть глаз начнет И слышать — ухо! Он повторял их про себя в уютной тишине души и думал о смуглой женщине с напряженным, сосредоточенным лицом, сидевшей здесь же при свече и в той же самой позе, что и Мелисса сейчас: лицом к нему, подбородок уперт в колено, и рука — на его руке, жест простой и очень женский. Он стал говорить дальше о сестре, о бесконечном поиске счастья большего, чем-то, которое ему помнилось, и совсем другие стихи выплыли из неких сумеречных глубин — беспорядочный комментарий к странному тексту, в не меньшей степени результат начитанности, чем жизненного опыта. Стоило ему вновь увидеть беломраморное это лицо — темные волосы, отброшенные назад, легшие тяжелой кипой локонов на хрупкую башенку шеи, мочки ушей, подбородок с ямочкой, — лицо, как в черную дыру, уходящее в две огромные пустые глазницы, — он тут же услышал голос, повторяющий во тьме:
Amors par force vos demeine! Combien durra vostre folie? Trop avez mene ceste vie. [73] Он услышал, как произносит чужие слова. С горьким смешком, например: «Англосаксы выдумали фразу „внебрачная связь“, ибо не верят в изменчивость любви, в ее разнообразие. — И Мелисса, которая кивала с миною столь мрачной и сочувственной, стала казаться ему существом очень важным и нужным, — она же видела перед собой мужчину, поверяющего ей те вещи, что заведомо ей были недоступны, сокровища загадочной мужской вселенной, мерцавшей неизменно промеж слюнявой сентиментальностью и скотской волей к насилию! — В моей родной стране все те изысканные вещи, которые возможны между тобой и женщиной, суть покушение на устои и повод для развода».
Его резкий, надтреснутый смешок напугал ее. Он стал вдруг уродливым, мерзким. Но вот голос его снова упал до шепота, и он стал говорить дальше, осторожно прижав ее ладонь к щеке, как прижимают руку к ушибленному месту; внутри же невидимый голос бубнил свой тайный комментарий:
Как случай сей квалифицирует законов уложенье? Агапе, Эрос — покушение на саморасчлененье? Запертые в зачарованном замке, меж перепуганных самими собой поцелуев и ласк, которым не зажить вовеки, они вступили — какое безумие! — в бесконечный список любящих, в аркаду головокружений и клятв, коей нет ни конца, ни начала, только стих ковался чеканно в голове у него; и тело ее — как там у Рюделя? — «хрупкое и замкнутое нежно»? Он вздохнул и смел, как паутину, свои воспоминания, сказав про себя: «Позже в поисках аскезы он последовал за отцами-пустынниками во град Александрию, дабы поселиться там промежду двух пустынь, промежду двух грудей Мелиссы. О morosa delectatio. [74] И схоронил лице свое промеж двух дюн, покрытый живой копною ея волос».
Затем — молчание, снаружи и внутри, и глаза его глядели светом, и дрожащие губы складывали в первый раз слова, всё те же самые, но только живые тепе и полные страсти. Ее вдруг пробила дрожь, она поняла, что теперь от него не спастись, что придется отдаться ему совершенно.
«Мелисса», — сказал он, победитель.
Они насладились друг другом медленно и мудро как старые друзья, потерявшиеся давным-давно, a потом нашедшиеся вновь среди унылых серых толп блуждающих по гулким эхом отзывчивому Граду. И вот — была Мелисса, которой он искал: закрыт глаза, открытый теплый, дышащий чуть слышно рот вырванная нежно из сна поцелуем, в розовом свете свечи. «Пора идти». Она, однако, прижималась к е телу все тесней и тесней, всхлипывая от усталости. Он поглядел на нее сверху вниз, она устроилась в изгибе его локтя.
«Ну, пророчица, что ты еще мне не сказала? — спросил он радостно и тихо.
«Чепуха, все чепуха, — отозвалась она сквозь сон. — У меня иногда получается угадать по руке характер — но будущее! Я не такая умная».
За окошком забрезжил рассвет. Он встал, внезапно и для себя самого, пошел в ванную, включил воду. Она хлынула сразу, настоящий кипяток, заполнив комнату клубами пара! Отель «Старый стервятник», собственной персоной; горячая вода в сей странный час, чего же боле. В мальчишеском каком-то возбуждении он позвал ее:
«Мелисса, эй, приди и раствори костей твою усталость, или я никогда тебя отсюда не выгоню. Он все думал, как бы переправить Дарли эти пятьсот фунтов, да так, чтобы скрыть источник благодеяния. Деньги соперника в любви от эпитафии на смерть старого копта — он и догадываться ни о чем подобном не должен!
«Мелисса!» — позвал он снова, но она спала.
Он поднял на руки бесчувственное тело и отнес ее в ванную. Уютно устроившись в теплой воде, она проснулась, развернулась понемногу, как один из тех чудных японских бумажных цветов, что открываются в воде. Она пошевелила в воде руками, распределяя роскошь тепла по маленьким своим полудетским грудям, и расцвела, все больше розовея, — бедра, плечи, живот. Персуорден присел на биде и, опустив руку в теплую воду, говорил с ней, покуда она совсем не проснулась.
«Ты слишком-то не залеживайся, — сказал он. — Дарли будет сердиться».
«Дарли! Пф! Он этой ночью опять отправился куда-то с Жюстин. — Она села и принялась намыливать руки и грудь, вдыхая изысканную негу мыльной пены, как вдыхают букеты тонких вин. Имя соперницы она произнесла с гримасой отвращения, злой и боязливой в то же время, настолько не вязавшейся с ней, настоящей, что Персуорден не мог не удивиться. — Такие люди — эти Хознани, — сказала она презрительно. — А Дарли, он верит им, бедняжка, ей верит. Она его просто использует. Он слишком хороший, слишком наивный».
«Использует его?»
Она включила душ, выпустив на волю добрых демонов пара, и кивнула, подняв к нему сморщенное — под жгучими струйками воды — лицо.
«Уж о них-то я знаю все».
«Что ты знаешь?»
Он ощутил внутри какой-то странный зуд, столь явный и властный, что даже и назвать-то его по имени непонятно было как. Она вот-вот перевернет весь мир его, как опрокидывают ненароком чернильницу или аквариум с золотыми рыбками. Улыбаясь влюбленно, стоя в облаке пара, как ангел, сошедший с небес, на картине эпохи барокко.
«Что ты знаешь?» — повторил он.
Мелисса разглядывала в карманном зеркальце трещинку в зубе, тело мокрое, все покрыто капельками влаги.
«Сейчас расскажу. Я была одно время на содержании у одного очень важного человека, у Коэна, очень важный человек и очень богатый. — Было в этом ее хвастовстве нечто трогательное. — Он работал с Нессимом Хознани и кое-что мне рассказывал. А еще он говорил во сне. Он уже умер. Я думаю, его отравили, он слишком много знал. Он помогал переправлять оружие на Ближний Восток, в Палестину, для Нессима Хознани. Очень большие партии. Он говорил: „Pour faire sauter les Anglais!“ [75] — Она вытолкнула эти слова с интонацией мстительной, а потом, чуть подумав, добавила: — Он делал так. — Было нечто гротескное в том, как она изобразила повадку Коэна собирать в щепоть пальцы, целовать их и махать ими в воздухе. — «Tout а toi, John Bull!»» [76] — Лицо ее сморщилось, исказилось, пародируя злобу мертвого еврея.
«Одевайся», — сказал Персуорден шепотом.
Он ушел в другую комнату и некоторое время стоял, тупо глядя в голую стену над книжной полкой. Было такое ощущение, словно весь этот Город обрушился вдруг ему на голову.
«Вот почему я не люблю Хознани, — крикнула из ванной Мелисса другим совершенно, как у базарной торговки, бесстыжим — на взвизге — голосом. — Они не любят англичан, а делают вид, что любят».
«Одевайся, — выкрикнул он резко, так, будто разговаривал с лошадью. — И давай убирайся отсюда».
Запнувшись вдруг, она вытерлась и на цыпочках вышла из ванной, сказав:
«Я сейчас, мигом».
Персуорден стоял совершенно неподвижно, глядя в стену — сосредоточенно, не видя ничего вокруг. Он будто с другой планеты упал. Стоял как статуя из тяжелого металла. Одеваясь, Мелисса бросала в его сторону быстрые взгляды.
«А что случилось?» — спросила она.
Он не ответил. Он думал яростно.
Когда она оделась, он взял ее под руку и молча вывел вниз по лестнице и на улицу. Небо светлело. Еще горели фонари, и от них еще падали тени. Время от времени она взглядывала ему в лицо, но лицо его было бесстрастно. Они шли прочь от очередного фонаря, тени становились длиннее и тоньше и размазывались понемногу, пока не возникали снова, от иного уже источника света. Персуорден шел медленно, расслабленной, усталой походкой и все еще держал ее под руку. В каждой из длинных, прыгающих под ногами теней он видел теперь совершенно отчетливо силуэт поверженного Маскелина.
На углу, не выходя на площадь, он остановился и с тем же отсутствующим выражением на лице сказал:
«Tiens! Совсем забыл. Вот тысяча, которую я тебе обещал».
Он поцеловал ее в щеку и повернул назад, к отелю, больше не сказав ни слова.
9
Маунтолив был в отъезде, в официальном турне по хлопкоочистительным фабрикам Дельты, когда ему сообщили эту новость, — позвонил Телфорд. Поначалу он просто не поверил своим ушам. Тон у Телфорда был фатоватый, впрочем, телефон плюс плохо подогнанные мосты, да и сама по себе смерть в рутинной работе Телфорда была событием не слишком частым. К тому же смерть врага! Он с явным трудом удерживал голос на мрачной, скорбной, сочувственной ноте, и некий призвук ликования мешал. Говорил он как участковый коронер.
«Я подумал, вам бы следовало знать, сэр, и взял на себя смелость оторвать вас от дел. Нимрод-паша позвонил мне среди ночи, и я сам туда съездил. Прокуратура все уже опечатала, доктор Бальтазар тоже там был. Я поогляделся там немного, покуда он выписывал свидетельство о смерти. Мне разрешили взять личные записи, принадлежавшие… покойному. Ничего особо интересного. Рукопись романа. Все произошло совершенно внезапно. Он очень много пил накануне — боюсь, что и не только накануне. Н-да».
«Но… — среагировал наконец Маунтолив еле слышно, недоверие и ярость перемешались в нем, как вода и масло. — Какого черта… — В коленях у него родилась вдруг страшная слабость. Он придвинул стул, сел и раздраженно выкрикнул в трубку: — Да, да, Телфорд, продолжайте. Все, что вы знаете».
Телфорд прочистил горло, уверившись, что его новость действительно вызывает интерес, и попытался выстроить из привычного хаоса некий порядок.
«Значит, так, сэр. Мы проследили весь его вчерашний день. Он явился сюда очень небритый и весь какой-то — Эррол говорит — изможденный; спросил вас. Но вы как раз только что уехали. Секретарша ваша говорит, он сел за ваш стол и что-то написал — довольно долго сидел — и велел передать вам в собственные руки. Он настоял, чтобы она поставила на письме гриф „Секретно“ и запечатала конверт воском. Он сейчас у вас в сейфе. Затем он ушел и отправился… ну, скажем, выпить. Провел весь день в таверне на берегу моря, неподалеку от Монтасы, он часто там бывал. Обыкновенная лачуга у самой кромки прилива — полдюжины бревен и крыша из пальмовых листьев, хозяин — грек. Сидел там целый день, писал и пил. Если верить владельцу, пил он зибиб, и довольно много. Он попросил, чтобы стол ему поставили прямо у воды, на песке. Было ветрено, и хозяин предложил ему перебраться внутрь, там уютнее. Но нет же. Он так и остался сидеть у моря. Ближе к вечеру он съел сэндвич и вернулся на трамвае в Город. Зашел ко мне.
«Так. Что дальше?»
Телфорд поколебался, глотнул воздуха.
«Он зашел в контору. Должен вам сказать, хоть он и был небрит, но настроение у него было очень хорошее. Шутил. А потом попросил у меня таблетку цианида — вы знаете, какого рода. Я не хотел бы объяснять подробней. Эта линия не слишком-то надежна. Вы меня понимаете, сэр».
«Да, да, конечно, — крикнул в трубку Маунтолив. — Ну же, дальше».
Телфорд, все еще заикаясь и мямля, продолжил:
«Он сказал, ему нужно отравить больного пса. Звучало весьма убедительно, я и дал одну. Ею-то он, скорее всего, и воспользовался, согласно заключению доктора Бальтазара. Я надеюсь, вы не думаете, сэр, что я каким-то образом…» Маунтолив ничего не думал, его переполняло возмущение, что сотрудник миссии позволил себе скомпрометировать его поступком столь вопиющим! Стоп, чушь какая. «Не будь дураком», — прошептал он сам себе. Но чувство, будто Персуорден виноват перед ним, не ушло. Черт, как-то все непоследовательно, и вообще порядочные люди так не поступают, — и странно к тому же. На какую-то долю секунды он увидел перед собой лицо Кенилворта. Он встряхнул трубку — слышимость была ни к черту — и заорал:
«Но что, в конце концов, все это значит?»
«Не знаю, — беспомощно отозвался Телфорд. — Непонятно все как-то».
Бледный, Маунтолив обернулся и пробормотал что-то скомканное, извиняясь перед маленькой группой пашей, стоявших рядом с телефоном в мрачноватой заводской пристройке. Немедленно — и самоуничижительно — плеснули руки, как стая взлетающих голубей. Никаких неудобств, никаких претензий. Господин посол занят всегда, и его проблемы не нашего ума дело. Мы можем и подождать.
«Телфорд», — сказал Маунтолив отрывисто и зло.
«Да, сэр».
«Расскажите мне все. Все, что вам известно».
Телфорд прокашлялся и замямлил опять:
«Ну, в общем, на мой взгляд, ничего особенно важного. Последним его видел в живых этот тип, Дарли, он школьный учитель. Вы, наверно, и не знаете его, сэр. Короче говоря, он встретил его по пути назад, в гостиницу. Он пригласил Дарли выпить к себе, и они довольно долго сидели там, разговаривали и пили джин. Покойный не сказал ничего представляющего для нас хоть какой-то интерес и определенно ничего, что могло бы навести на мысль о его дальнейших суицидальных планах. Наоборот, он даже сказал, что собирается уехать с ночным поездом в Газу отдохнуть. Он показывал Дарли гранки своего последнего романа, они, кстати, были упакованы, и адрес надписан, и еще макинтош, набитый всем, что может ему пригодиться в дороге, — пижама там, зубная паста. Почему он передумал? Я не знаю, сэр, но ответ может быть у вас в сейфе. Я потому вам и позвонил».
«Понятно», — сказал Маунтолив.
Странностей не убавилось, но он уже начал каким-то образом привыкать к мысли о том, что Персуорден сошел со сцены. Шок понемногу проходил, рассасывался — оставалась только тайна. Телфорд все лепетал в телефон что-то невнятное.
«Да, — сказал Маунтолив; к нему вернулось самообладание. — Да».
Ему потребовалось буквально несколько секунд, чтобы надеть привычную дипломатическую маску и проникнуться неподдельным интересом к хлопкоочистительной фабрике и к ее гулко ухающей машинерии. Он очень старался не показаться ушедшим чересчур в свои проблемы и выказать, напротив, подобающую заинтересованность в предмете экскурсии. Попутно он пытался разобраться в причинах своей нелепой вспышки гнева на Персуордена, совершившего акт, по природе своей… крайне эгоистический. Тьфу ты, черт! И все же сам акт был типичен, поскольку неосмотрителен совершенно: может, имело смысл заранее ожидать чего-то подобного? Теперь его гнев уравновесился глубокой депрессией.
Он прикатил на машине обратно, вне себя от нетерпения, и по дороге буквально места себе не находил. Было такое ощущение, что вот сейчас он вызовет Персуордена к себе, потребует объяснений, устроит ему разнос и назначит суровую, но вполне заслуженную епитимью. Приехал он ближе к вечеру, консульство закрывалось, но работяга Эррол еще корпел над какими-то архиважными отчетами. У всех, вплоть до шифровальщиц, вид был унылый донельзя — на людей, живущих на чужбине, смерть соотечественника редко действует иначе. Он заставил себя идти не торопясь, говорить не торопясь, не суетиться. Спешка, как и откровенные проявления чувств, достойна сожаления, ибо выдает власть импульса, эмоций там, где править должен один только здравый смысл. Его секретарша уже ушла, но он взял ключ от личного сейфа в архиве и спокойно взошел по ступенькам — два коротких пролета — к себе в кабинет. Ритм сердца, к счастью, никому, кроме него самого, слышен не был.
«Пожитки» покойного (трудно было бы сыскать слово более подходящее, дабы означить поэтическую волю случая) лежали у него на столе и выглядели все вместе нелепо до удивления. Кипа исписанной бумаги, адресованная издателю бандероль, макинтош и всяческая распоследняя дребедень, переписанная дотошным Телфордом в интересах истины (Маунтолив, впрочем, подобной поэзии был чужд совершенно). Он вздрогнул, увидев среди прочего бескровное лицо самого Персуордена — посмертная маска из парижского гипса с приложенной запиской от Бальтазара: «Я взял на себя смелость сделать с лица слепок. Думаю, пригодится». Лицо Персуордена! Под определенным углом зрения смерть может выглядеть как приступ дурного расположения духа. Маунтолив дотронулся до слепка не без некого суеверного внутреннего сопротивления, подвигал пальцами туда-сюда. По телу у него пробежали мурашки, его передернуло; он вдруг понял, что боится смерти.
Далее — к сейфу, за письмом, печати он сломал прямо пальцами — пальцы дрожали — и сел к столу. Уж здесь-то должна содержаться некая рациональная экзегеза этого чудовищного преступления против хорошего тона! Он резко втянул в себя воздух.
Мой дорогой Дэвид,
я порвал уже с полдюжины листов — все пытался объяснить тебе что-то. Каждый раз оказывалось, что я пишу литературу. Которой и без того уже до черта. Мое же решение напрямую связано с жизнью. Парадокс! Прости, старина, ради Бога. Совершенно случайно, со стороны нежданной, до меня дошли сведения о том, что Маскелиновы теории относительно Нессима были верны, мои же ошибочны. Я не стану раскрывать тебе своих источников ни сейчас, ни позже. Но я теперь знаю наверное, что Нессим поставляет контрабандой в Палестину оружие, и не первый день. Он, скорее всего, и есть тот самый неизвестный поставщик, через которого регулярно идут особо крупные партии, — см. Док. № 7 (Секретный фонд. Мандат. Папка 341. Разведка), — ну, да ты помнишь.
Я, однако, столкнулся с элементарной проблемой морального характера, вытекающей из вышеизложенного откровения, каковую решить мне не под силу. Я знаю, что следует в данном случае делать. Но так уж получилось, что этот человек — мой друг. Следовательно… quietus. [77] (Таким образом, разрешаются, кстати, и некоторые другие проблемы, куда более глубокие.) Увы и ах! Что за скучный мир мы создали, чтобы жить в нем. Кишение заговоров и контрзаговоров. До меня — буквально на днях — дошло, что это не мой мир. (Слышу, слышу, как ты ругаешься сквозь зубы.)
Я даже чувствую себя некоторым образом скотиной, сваливая на тебя так вот просто всю ответственность за происходящее, но знаешь, по правде говоря, в глубине души я отдаю себе отчет в том, что и ответственность-то на самом деле не моя и никогда моею не была. Она твоя! И я весьма тебе по этому поводу сочувствую. Но… ведь ты же кадровый… и должен действовать там, где я прошу меня уволить!
Я знаю: с точки зрения долга креста на мне нет; но я все же дал Нессиму знать, что игру его мы раскусили и что информация прошла. Конечно, тебя, как и его кстати, конфиденциальная информация ни к чему не обязывает, ты ведь можешь вполне не пустить ее дальше и вообще обо всем забыть. Грядущие твои искушения зависти во мне не вызывают. О моих же поспорить, сам понимаешь, уже не получится. Я устал, дружище; устал до смерти, как принято говорить у живых.
Так что…
Будь ласков, передай моей сестре, что я ее люблю и что я думал о ней постоянно, передашь'? Спасибо.
Преданный тебе Л. П.Маунтолив был просто ошарашен. Читая, он чувствовал, как бледнеет. Потом долго сидел, изучая выражение лица на посмертной маске, — весьма характерная, нахальная до крайности мина, которая свойственна была спящему Персуордену; и в то же время отчаянно боролся с приступом ярости, зарницами полыхавшим по всем четырем сторонам внутреннего небосклона.
— Но это же глупость, — выкрикнул он наконец и ударил ладонью о стол. — Совершеннейшая глупость. Никто не кончает с собой по официальным мотивам! — Собственные слова — он еще не успел произнести их — ему тоже не показались интеллектуальным изыском, и он выругался. И вот тут-то впервые он потерялся совершенно.
Чтобы хоть как-то успокоиться, он заставил себя прочитать отпечатанный на машинке доклад Телфорда, медленно и очень внимательно, произнося вполшепота каждое слово, шевеля губами так, словно выполняя упражнение по языку. Это был отчет обо всех перемещениях Персуордена за двадцать четыре часа до смерти с показаниями самых разных людей, видевших его. Некоторые из показаний были довольно-таки любопытны: к примеру, Бальтазар видел его утром в кафе «Аль Актар», Персуорден пил арак и ел croissant. Он, очевидно, получил тем же утром письмо от сестры и читал его с видом сосредоточенным и мрачным. Когда вошел Бальтазар, он тут же сунул письмо в карман. Был он очень небрит и помят. В последовавшем разговоре ничего (за исключением одной ремарки) интересного не было. Фраза эта Бальтазару почему-то запомнилась. Персуорден прошедшим вечером танцевал с Мелиссой и сказал что-то вроде, мол, вот бы на ком жениться. («Это, скорее всего, была шутка», — пояснил Бальтазар.) Еще он говорил, что начал новую книгу, «всё про Любовь». Маунтолив, карабкаясь от строчки к строчке по странице вниз, вздохнул. Любовь! Потом начались странности. Персуорден купил бланк завещания и заполнил его, сделав своим литературным душеприказчиком сестру и отказав пятьсот фунтов школьному учителю Дарли и его любовнице. Датировал он сей документ почему-то задним числом, с разницею в несколько месяцев, — может быть, просто забыл дату? Потом попросил двух шифровальщиц заверить завещание.
Письмо от сестры прилагалось также, однако Телфорд тактично поместил его в отдельный конверт и запечатал. Маунтолив прочел его, озадаченно качая головой, а затем, залившись краской, сунул в карман. Он облизнул сухие губы и нахмурился, глядючи в стену. Лайза!
В дверях застенчиво возник Эррол и удивлен был до крайности, застав на щеке у шефа слезу. Он тут же тактично нырнул за дверь и поспешнейшим образом ретировался в собственный кабинет, мучимый чувством дипломатической неуместности, отчасти схожим с тем, что испытывал Маунтолив, когда ему позвонил Телфорд. В кабинете Эррол сел за стол и принялся с нервической сосредоточенностью думать: «Хороший дипломат никогда не выкажет своих чувств». Затем осторожно и хмуро закурил. Ему впервые показалось, что ноги-то у господина посла глиняные. Это каким-то непостижимым образом повысило его собственную самооценку, Маунтолив, в конце концов, всего лишь человек… Тем не менее открытие это почему-то сбивало с толку.
Этажом выше Маунтолив тоже прикурил сигарету, чтобы успокоить нервы. Тональность восприятия всей этой чудовищной ситуации постепенно менялась: чистый акт Персуордена (необъяснимый прыжок в анонимность, головою вниз) понемногу уступал место смыслу акта — тем следствиям, которые он влек за собой. Нессим! Тут он почувствовал, как его собственная душа съежилась и сжалась, и более глубокий, невыразимый по сути своей приступ ярости овладел им. Нессим! («Ну почему? — сказал его внутренний голос — Не было же ровным счетом никакой необходимости…») И вот дурацким этим сальто-мортале Персуорден переложил фактически всю тяжесть морального выбора на его, Маунтолива, собственные плечи. Он разворошил осиное гнездо: старый как мир конфликт между долгом, разумом и личной привязанностью, тяжкий крест любого политика, вечная и единственная — будем надеяться — болевая точка господина посла! Но какова свинья, подумал он (едва ли не с восхищением), с какой легкостью он перекинул ношу — просто до гениальности: уйти, и дело с концом! И добавил печально: «А Нессиму я доверял из-за Лейлы». Неприятность за неприятностью. Он курил и глядел на маску, прозревая сквозь мертвенную белизну гипса (сработано любящими пальцами Клеа с грубого Бальтазарова негатива) теплые, живые черты сына Лейлы: смуглая кожа, отстраненность в выражении лица — равеннская фреска! А затем он подумал, и даже подумал-то шепотом: «А может, и впрямь, в конце-то концов, за всем этим стоит Лейла?»
(«У дипломатов не может быть друзей, — сказала как-то Гришкина едко, стараясь его задеть, спровоцировать. — Они людей — используют». Она имела в виду, что он якобы использовал ее тело, ее красоту; теперь же, когда она забеременела…)
Он выдохнул медленно, мощно; груженый никотином кислород дал время нервам прийти в себя, повыгнал из головы дурь. Туман рассеялся, и он увидел пускай не очень ясные пока, но очертания нового ландшафта; ибо случилось нечто, повлекшее за собой неизбежные изменения в диспозициях дел и радостей, изменения в каждой значимой дате календаря, выстроенного им на ближайшее время: теннис, и пикники, и поездки верхом. Даже у простейших этих форм контакта с обыденным внешним миром, позволявших развеять taedium vitae [78] одиночества, появился отныне словно бы некий привкус и мешал. Далее: следовало решить, что же делать с той информацией, которую столь бесцеремонно сбросил ему Персуорден. Конечно, необходимо передать ее по инстанции. Но вот здесь-то он мог и погодить. Так ли уж необходимо передавать ее по инстанции? Данные, изложенные в письме, лишены были даже намека на малейшие основания — за исключением разве что ошеломляющей непреложности самого факта смерти, которая… Он снова закурил и проговорил шепотом: «В помраченном состоянии рассудка». Тут уж, по крайней мере, позволительна была мрачная усмешка! В конце концов, самоубийство в дипломатии не такой уж и редкий случай: был же этот парнишка Гривз, влюбившийся сдуру в девочку из кордебалета, в России…
И тем не менее он чувствовал себя весьма угнетенным столь злонамеренным предательством со стороны друга, и близкого, заметьте, друга.
Так, ладно. Предположим, он просто-напросто сожжет письмо, взяв на себя весь прилагающийся груз моральной ответственности. Проще некуда: каминная решетка в двух шагах, поднести только спичку. Он мог бы в дальнейшем вести себя так, словно и не подозревал никогда ничего подобного, — да, если опустить тот факт, что Нессим-то знает, что он знает. Нет, он в ловушке.
И тут его чувство долга, как туфли, которые жмут, стало давать о себе знать при каждом шаге. Он представил себе Жюстин и Нессима, как они танцуют вдвоем молча, слепо, полузакрыв глаза, отвернув друг от друга чуть в сторону смуглые лица. Он видел их уже иначе, как будто в ином измерении, — лишенные плоти и чувств силуэты на примитивной фреске. Кто знает, им, может, тоже пришлось бороться с чувством долга, с чувством ответственности — перед кем? «Перед самими собой хотя бы», — печально прошептал он и покачал головой. Он никогда уже не сможет взглянуть Нессиму в глаза.
Его вдруг осенило. До сей поры их отношения с Нессимом были свободны от всяческих предосудительных сюжетов благодаря Нессимову такту — и существованию Персуордена. Господин литератор, представляя собой, так сказать, официальное звено, давал им свободу быть просто людьми. Им даже и близко не приходилось касаться материй деловых и политических. Отныне счастливая эта возможность была утрачена навсегда. И в этом смысле Персуорден тоже посягнул на его свободу. Что же до Лейлы, не здесь ли ключ к ее загадочному молчанию, к нежеланию, да нет, к невозможности увидеться с ним лицом к лицу?
Он вздохнул и позвонил Эрролу.
«Взгляните-ка вот на это», — сказал он. Глава его канцелярии с готовностью сел и принялся читать письмо. Время от времени он кивал очень медленно. Маунтолив прокашлялся.
«Весьма сумбурно, не так ли?» — сказал, презирая себя за то, что пытается поставить под сомнение слова и смыслы куда как ясные, пытается подтолкнуть Эррола, ибо сам-то он решение давно уже принял.
Эррол перечел письмо дважды внимательнейшим образом и отдал его Маунтоливу через стол.
«Н-да, выглядит весьма необычно, — осторожно сказал он, прощупывая по обыкновению почву. Не его ума дело давать подобным документам оценки. Оценки должны исходить от непосредственного начальства. — Выглядит несколько, э-э, несоразмерно ситуации, я бы сказал», — нашел он наконец удобную формулировку, нащупал, так сказать, ногой опору. Маунтолив сказал, нахмурясь: «Боюсь, от Персуордена следовало ожидать чего-то подобного. Очень жаль, что я не прислушался в свое время к вашим относительно него оценкам. Вы были правы, этот человек сидел не на своем месте — а я был не прав».
Глаз Эррола блеснул — гордость скромного трудяги. Однако же он смолчал, глядя на Маунтолива.
«Вы знаете, конечно, — сказал сей последний, — что Хознани уже некоторое время находился под подозрением».
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23
|
|