— А, пожаловал к нам, Мобего, — тихо пробормотал он. — Прекрасно.
Все смотрели, не отрывая глаз, как рука выползала из-за колонны; вот появилась нелепая целлулоидная манжета, висящая на голом запястье, чёрный обвислый рукав. Ипполита вздрогнула от ужаса. Потом в смятении пролепетала: «Это же Сиппл!» И действительно, это был Сиппл, но такой, каким мы его ещё не видали, ибо на этом существе был давно забытый наряд его первой, клоунской профессии. Привидение медленно выплыло из-за колонн храма, и самым ошеломляющим в его появлении было дикое соответствие окружающей обстановке — словно какая-то раскрашенная фантастическая деревянная фигура древнегреческого празднества в честь Вакха внезапно ожила, разбуженная громким голосом Карадока. Первым делом физиономия с носорожьим огромным носом, нарисованными широкими ноздрями, как у детской лошадки-качалки; на голове — продавленный шапокляк с торчащими из него пучками грубых волос; галстук, похожий на крикетный молоток; громадные драные башмаки, как пингвиньи лапы; огненно-рыжие волосы, торчащие из прорех в подмышках…
По всем нам пробежала дрожь дурного предчувствия, когда полукоматозная фигурка, застенчиво моргая, ступила в круг мягкого света лампы. Ужас Ипполиты был естественным ужасом устроительницы мероприятия; публика же просто онемела, не зная, что делать: смеяться или поднять шум. Кое-где слышались смешки, тут же подавляемые, но это была чисто истерическая реакция. Мы прилипли к своим сиденьям.
Продолжая моргать, гротескная фигура с лукавым видом двигалась на Карадока, который в свою очередь тоже, казалось, остолбенел от удивления. Затем, пока мы, как зачарованные, наблюдали за происходящим, едва осмеливаясь дышать, Сиппл стремительно бросился к бутылке. Карадок, словно очнувшись от гипноза, безуспешно попытался отразить нападение, поймав клоуна за руку. Но Сиппл, с проворством, какого мало кто ждал от него, схватил тяжёлую бутылку, одним диким прыжком оказался среди публики и помчался по проходу, как заяц, к парапету северной стороны, расшвыривая шезлонги и сидящих в них дам.
Публика очнулась от наваждения. Визжали женщины, оказавшиеся на земле. Все вскочили на ноги и смотрели, разинув рот от изумления. Кто-то засмеялся, но таких было немного. Карадок потерял равновесие и свалился с постамента вместе с пюпитром, за который ухватился. Едва не лишившись чувств, он лежал недвижимо среди исторических камней. Его лампа взорвалась, и огонь перекинулся на стул; к счастью, пламя быстро погасили. Несколько встревоженных профессоров, движимых состраданием, поспешили к телу лектора, чтобы поднять его, большая же часть аудитории, продолжая вопить, следила за волнующей траекторией фигуры, мчавшейся, держа бутылку над головой, словно зонтик. Клоун летел с такой невероятной скоростью, что возникал вопрос, как ему удастся затормозить, когда он достигнет внешней стены.
Но у Сиппла было на уме другое. Издав дикий клич, он, как обезумевшая морская птица, взвился в прыжке прямо в небо и… свалился на городские огни внизу. Это был гигантский акробатический прыжок — колени чуть ли не у самого подбородка, фалды пиджака распростёрлись в ночном небе крыльями летучей мыши. Одно нескончаемое мгновение он, казалось, висел чёрным силуэтом над переливающимся сиянием столицы — потом стремительно рухнул вниз и исчез, и его жуткий вопль постепенно затих. Раздались отчаянные крики, и половина аудитории бросилась к высокому углу парапета, ожидая увидеть далеко внизу мёртвое тело. Но прямо под стеной находился достаточно большой выступ; все почувствовали облегчение, смешанное с сомнением, ведь наверняка он свалился именно сюда, невидимо для зрителей. Или же он промахнулся и действительно упал на Афины? Они облепили парапет и, не зная, что и думать, слушали доносившиеся снизу глухой шум и гудки машин. С выступа тоже как будто невозможно спуститься.Куда он в таком случае подевался, черт возьми? Любопытные вытягивали шеи, недоумевающе смотрели друг на друга. Приключившееся было столь странным и столь неожиданным, что кое-кто, должно быть, задавался вопросом, а не почудилось ли ему все это. Может, Сиппл нам пригрезился? Он исчез так внезапно и так окончательно. Никто толком ничего и не видел.
Но уже позвали смотрителей, а с ними и кучу шоферов, чтобы они обследовали склоны Акрополя на предмет разбившегося клоуна. Задействовали фонарики. Цепочка светляков поползла по краям утёса. Однако в поисках, как оказалось, не было нужды, поскольку клоун спустился по крутой козьей тропке и был таков.
Внимание всех вновь обратилось на Карадока, который слегка рассёк себе лоб и сильно перепугался. На вопросы о случившемся он отвечал что-то несвязное, да к тому же ещё не совсем протрезвел. Ипполита с досады чуть не плакала. Но самообладания не потеряла и отправила нескольких местных учёных мужей помочь ему спуститься по ступенькам и усадить в её машину. Он удалился как герой, под нестройные аплодисменты. Тем временем Ипполита распрощалась с гостями, с трудом удерживаясь от слез. Но сказать по правде, к своему удивлению, она обнаружила, что в целом вечер прошёл — несмотря на свою необычность или благодаря ей — с большим успехом. Ошеломлённый народ стоял группками, обмениваясь впечатлениями. Мнения были разные, не обошлось и без споров. Я собрал свои коробочки, непостижимым образом оставшиеся невредимыми, и последовал за Ипполитой, спускавшейся по длинной лестнице. Взбешённая Ипполита шагала быстро, и я боялся, как бы она не подвернула ногу.
Внизу, среди кустов, к ней приблизилась бескрылая фигура победы и что-то пробормотала вполголоса. По обтрёпанной одежде я принял её за нищенку, просящую милостыни. Но нет, она протянула Ипполите письмо. Видно, для Ипполиты это не было неожиданностью. Она надорвала конверт, прочла послание возле машины, и мне показалось, что она побледнела, хотя, возможно, дело было в ярком свете фар. Я прибавил скорость. Карадок уже спал на переднем сиденье. Мы забрались в машину, и Ипполита сказала, коснувшись дрожащими пальцами моего рукава:
— Не смог бы ты кое-что сделать для меня, пожалуйста? Это очень важно. Я потом все объясню.
Машина помчала нас к загородному дому. Я закурил и, клюя носом, слушал громкое ворчание Карадока; он, похоже, и во сне продолжал свою лекцию. Ипполита, выпрямившись, застыла в углу, погруженная в свои мысли.
В Наосе повсюду горел свет; она торопливо прошла сквозь розарий в дом, где мы нашли сонного графа, дремавшего у телефона. Она протянула ему письмо, но он, видимо, был уже аиcourant.
— Да, они звонили сюда, — сказал он и добавил: — Что я должен сделать?
— В твоём паспорте есть турецкая виза?
— Да.
— Тогда бери машину и поезжай в Салоники, на границу; если не терять времени, его легко будет переправить.
Граф отчаянно зевнул и стиснул пальцы, унизанные перстнями.
— Очень хорошо, — мягко ответил он. — Очень хорошо.
Ипполита обернулась ко мне и сказала:
— Прошу тебя, найди для него Сиппла, хорошо? Ты знаешь, где он живёт.
— Сиппла?
— Да. Мы должны вывезти его из Афин как можно скорее. Граф отвезёт его в Салоники, если ты сможешь немедленно его отыскать и убедить тут же собраться.
— Чем занимался Сиппл?
— Я все объясню позже. — Но она так никогда и не объяснила.
Баньюбула припрятал за сиденье большой машины чемоданчик, как я предположил, со сменой одежды и занял место за рулём, наконец мы нырнули в ночь.
К некоторому моему удивлению, он оказался удалым водителем, так что скоро мы снова были на улицах столицы. Тут мы решили разделиться: он поедет в Кандили заправляться, а я пойду на тот конец Плаки и предупрежу Сиппла. Встретимся у Башни Ветров, и по возможности скорее. Мне-то вряд ли удастся скоро управиться, думал я, слишком я устал, да и час поздний. На востоке небо над морем начало сереть, возвещая, что рассвет, который летом наступает быстро, не далёк. Да… Сиппл. Я торопливо пересёк Плаку, освещая себе путь карманным фонариком в местах, где не горели уличные фонари.
Я никогда не бывал у Сиппла, но где он живёт, мне показали, когда я как-то гулял ночью по Афинам. Он занимал весь первый этаж красивого обветшавшего дома со следами византийского стиля. Длинные узкие деревянные балконы смотрели на Обсерваторию и Тесейон — недурный вид. С улицы на первый этаж вели две длинные деревянные лестницы, сплошь уставленные канистрами, в которых росли цветы и папоротник, так что между ними оставался только узкий проход. Поднимаясь по ступенькам, я заметил, что стеклянная дверь в конце балкона приоткрыта и где-то в глубине комнат виднеется слабый свет. Это несколько приободрило меня — не придётся стучать и будить всех соседей.
В первой комнате было темно и пусто, никакой мебели, кроме нескольких расшатанных бамбуковых стульев. На стенах — эзотерические украшения вроде вымпелов, флагов всяких стран и фотографий Сиппла в разнообразных позах. В проёме окна висели две большие птичьи клетки, закрытые от света зелёным платком. Все это высветил белый луч моего фонарика. Я полушёпотом позвал Сиппла, но ответа из второй комнаты не последовало, и я, подождав для приличия, толкнул дверь и вошёл.
Свет — тусклее, чем я ожидал, — шёл из веерообразного оконца над другой дверью — надо полагать, туалета. В дальнем углу комнаты стояла кровать в полном беспорядке.
Я взглянул на неё мельком, решив, что Сиппл по естественной надобности находится за освещённой дверью. Больше того, я слышал его дыхание. Скорей из желания скоротать время, чем из любопытства, я осветил фонариком простой дешёвый стол, на котором стоял наполовину собранный чемодан и лежал британский паспорт на имя Алфреда Мосби Сиппла. А, так он уже укладывает вещи! Я подошёл к комоду, чтобы поближе рассмотреть фотографию в рамке, и тут что-то заставило меня внимательней посмотреть на кровать. К такому потрясению я был не готов. Мне вдруг стало ясно, что в кровати кто-то есть, лежит, отвернувшись к стене и натянув простыню до подбородка. Это была Иоланта! Или мне так показалось на первый взгляд — настолько удивительным было сходство между ней и спящей фигурой. Его можно было принять за её брата-близнеца — ибо это был юноша, что подтверждала причёска. Я, заинтригованный, подошёл ближе, и тут моё любопытство сменилось тревогой при взгляде на неподвижное и бледное лицо — лицо Иоланты. Бескровные губы были приоткрыты, показывая полоску белых зубов. Я отдёрнул простыню и застыл от ужаса — горло юноши было перерезано, как у телёнка. Неподвижность и бледность были знаками смерти, а не сна. Крови не было видно, она вся вытекла в постель. Вероятно, юноша был убит во сне и даже не пошевелился. Я ещё приходил в себя, когда услышал громкий шум спускаемой воды в самодельном клозете. Полоска желтоватого света протянулась в комнату — в раскрытой двери стоял Сиппл, застёгивая штаны. Долгое мгновение мы смотрели друг на друга, и, думаю, по моему лицу он понял, что я знаю о случившемся в запачканной и скомканной постели. Казалось, его лицо расплывается в жёлтом свете, как огромный желток. На нем ещё остались следы грима гротескными обводами одного глаза и подбородка. Пальцы торчали, как кубистские бананы. Он не то всхлипнул, не то хихикнул; потом, шагнув ко мне, умоляюще протянул руку и прошептал: «Клянусь, я этого не делал. Он мой, но, клянусь, я этого не делал». Мы стояли так, застыв на месте, наверно, целую вечность. Где-то громко тикали часы. Приближался рассвет. Потом я услышал, как ещё сонно защебетали птицы под своим платком. Горло у меня пересохло и саднило. Вдобавок где-то в уголке сознания зашевелилась тревожная мысль. Когда я поднял простыню, то заметил кое-что, всего несколько крупинок тут и там на ней и на подушке; сперва я подумал, что это графитовый порошок, который может так блестеть. Но тут вспомнил чёрный лак на ногтях Иоланты, чёрную шеллаковую плёнку, прочную и блестящую, но и легко отделяющуюся. Я гнал прочь и мысль, и воспоминание — душа моя дрожала, как испуганный кролик. Но они не оставляли меня, жгли. А меж тем передо мной стоял Сиппл, с извиняющимся видом пристегивающий подтяжки и обижающийся, как человек, которого несправедливыми обвинениями довели чуть ли не до слез. За его спиной небо светлело над спящим городом. Вдалеке слышался звон колоколов семинарии, созывающий слушателей на раннюю молитву. Щебетали полусонные птицы. Сиппл прерывающимся голосом сказал тихо и себе самому: «Что действительно мучительно, так это бросать здесь птиц». Раздался шум машины, поднимающейся по крутой дороге мимо храма, а потом подающей задним ходом к дому.
Усталость мою как рукой сняло. Больше часа я бродил по городу, заходил выпить ракии или узо в таверны, которые открылись на рассвете, готовясь встретить телеги из деревень, везущие в город свой товар. Картина пустой Сиппловой спальни с неподвижной фигурой на кровати в углу не выходила у меня из головы. Я даже вернулся и, как преступник, которого тянет на место преступления, обошёл квартал, глядя на молчащие окна, и не мог сообразить, что теперь делать и надо ли. Наконец я уснул на скамейке в парке и очнулся, когда солнце уже встало; кости ломило от густой росы, одежда промокла.
Я доплёлся до отеля и с облегчением увидел, что тяжёлая парадная дверь открыта; портье Ник, ещё в исподнем, варил кофе в маленькой турецкой кофеварке.
Он сонно кивнул мне — жест, обычно обозначавший одновременно и приветствие, и знак, что Иоланта наверху, в номере седьмом. Зевая от усталости, я кое-как поднялся по лестнице. Дверь в номер была приоткрыта, то же и дверь в ванную. Её сумочка и одежда валялись на кровати, но ясно было, что она здесь. Она не слышала, как я вошёл. Я заглянул в приоткрытую дверь, и вновь сердце у меня оборвалось. Она лежала в пустой цинковой ванне, вся в крови с головы до ног — как если бы её зверски убили, исполосовали ножом. Я чуть было не закричал во всю глотку, но тут вдруг увидел её восторженное и счастливое лицо. Она тихонько напевала в нос, и я даже мог разобрать слова песенки с островов, очень тогда популярной: «Мой отец средь своих олив». Так напевая, она мазала алой менструальной кровью щеки, лоб, грудь — буквально разрисовывая себя ею. Я отскочил от двери, пока она не заметила меня, и на цыпочках вернулся в коридор, потом снова вошёл в номер, на сей раз постаравшись произвести как можно больше шума. Она. выкрикнула моё имя. Дверь ванной резко захлопнулась, и из крана полилась вода.
Я скинул обувь, бросился на постель и продремал, пока она не кончила полоскаться. Она появилась в моем старом зеленом халате, её лицо сияло неподдельной радостью.
— У меня есть новости, — сказала она с придыханием. — Смотри! — Она взяла с каминной полки ключи и потрясла ими в воздухе. — Ключи от виллы! — Она села у меня в ногах, не в силах сдерживать восторг, и добавила нелепым газетным языком: — Наконец-то! Один благородный человек позаботился обо мне. Только подумай, Чарлок! Деньги на расходы, одежда, небольшая вилла в Плаке. — Для девушек её сорта это был предел мечтаний — стать любовницей богача. Ей показалось, что я поздравляю её без особого энтузиазма, хотя, по правде говоря, я был вполне искренен; просто не выспался и слишком был потрясён событиями прошедшей ночи. Она сочувственно погладила меня по ноге, неправильно истолковав мою сдержанную реакцию, и сказала: — Не переживай, я могу остаться с тобой, если очень этого хочешь. Если плюнешь мне в лицо и скажешь, что я принадлежу тебе… Но лучше, если мы останемся хорошими друзьями, как до сих пор, правда?
Она сказала это с такой обезоруживающей откровенностью, что я едва не начал жалеть о том, что сей «благородный человек» посягнул на безупречную юную жизнь, которой мы наслаждались в номере седьмом. Перед глазами мелькали, словно быстро тасуемые или разворачиваемые веером красочные открытки, картины Афин, связанные исключительно с ней. Вот она покупает рыбу, или пасхальные ленты, или разноцветные книжонки с текстами к представлениям театра теней, вот плавает в пещере, и распущенные волосы тянутся сзади по воде.
— Нет, новость правда замечательная.
Она сощурила смеющиеся глаза, почувствовав облегчение.
— И потом, это может принести пользу и в других вещах. Он очень влиятельный человек.
Я не очень представлял, в каких таких других вещах может принести пользу подобная переуступка.
— Кто он такой? Ты знаешь?
— Нет, пока. — Это, конечно, была ложь.
Беда с воспоминанием и его неотвязным самовоскрешением в мельчайших подробностях не в том ли, что оно всегда может обойти те потенциально опасные места, где ему грозит временное стирание? Не самозащита ли — желание «причесать» его, как растрёпанные волосы? На память пришли головы нескольких турок-предателей, так тщательно приготовленные для всеобщего обозрения, — волосы помыты и завиты, бороды напомажены, глазницы помассированы с кремом содрогающимися от ужаса греками-брадобреями. Или усохшие головы в бутылях со спиртом, которые до сих пор в горных селениях Тауруса стоят больших денег как талисманы. Да, и среди этих мимолётных видений друroe — поблекшее видение Ио на её острове, помогающей старику отцу убирать кукурузу на его крохотном поле. Она в один миг могла бросить город со всей его фальшивой изысканностью и вернуться к здоровой сельской жизни и надёжному крестьянину. Однажды, будучи в отпуске, я увидел её идущей босиком по проселочной дороге, с головы до ног в бронзовой пыли, с цветком мака в зубах. Успех в её представлении — это стать содержанкой богача, чтобы помогать маленькому человеку с морщинистым, как грецкий орех, лицом, который трудится на склоне холма под пылающим солнцем, среди полосатых гадюк. Ключ от душной виллы в Панкрати был верным средством, которое могло бы привести её домой, хотя и не раньше, чем она вынесет все превратности и лишения, которые влечёт за собой положение чьей-то полной собственности. Через несколько месяцев появляется, одетая как типичная кокотка, в широком шарфе и при тёмных очках, чтобы объявить, что уезжает, — по всей видимости, проданная какому-то состоятельному клиенту на Ниле. Нет-нет, кое-что получше, намного лучше.
Потом, в манере, характерной для комичной стороны афинской жизни — её аристофановской простоты: «Ох, не могу сидеть, любит побаловаться плёткой, этот последний».
Я не поехал обратно в Наос до тех пор, пока неделю или две спустя меня не призвали; по какой-то странной реакции подсознания ни словом не обмолвился я и о Сиппле, и о моем посещении его квартиры. Ипполита тоже молчала. Никакого упоминания о случившемся, и это самое непонятное, не мог я найти и в газетах, которые самым внимательным образом просмотрел в читальном зале местной библиотеки. Ни слова, ни намёка. Должён ли я предположить, что все это было дурным сном? Ипполита была одна в неприбранном доме, лежала, чуть ли не до пояса заваленная газетами, щеки горят, в голосе торжество. Она обняла меня с необъяснимым благоговением, молитвенной нежностью — ну точно как православные крестьяне прикладываются к иконе.
— Графос! — закричала она, и на её чёрные, как у дрозда, глаза навернулись слезы. — О, ты только взгляни. Ты это читал? — Я не читал. Пресса была полна восторгов. — Это его самая великая речь — все Афины потрясены. Он снова воспрял.
Эти эзотерические превратности афинской политичёской жизни не имели ко мне никакого отношения; во всяком случае, так мне тогда казалось.
— Да ты не понимаешь. Его партия в один момент преобразовалась. Теперь он наверняка победит на осенних выборах, и это спасёт положение.
— Чьё положение? Какое положение?
— Наше, глупый.
Она дрожащей рукой налила мне выпить, роясь в ворохе газет с яркой многоцветной печатью, во всех — крупные заголовки с именем Графоса, во всех шаржи на Графоса, фотографии Графоса.
— Он хочет встретиться с тобой, поблагодарить тебя. Он примет тебя в любое удобное для тебя время.
И он в самом деле принял меня — в одном из кабинетов министерства, где были высокие потолки, блистающий лаком паркет и прекрасные белуджийские ковры на полу, — более того, принял, сидя за внушительным столом розового дерева, на котором ничего не было, кроме чистого пресс-папье и его собственной серебряной зажигалки. Стол был из тех, что используются только в редких случаях для подписания соглашений. Вблизи он оказался бледней, немощней и намного печальней, чем я его себе представлял, — но этот немощный человек обладал энергией калильной лампы. Он хотел видеть меня, чтобы выразить признательность, но, кроме того, им двигало любопытство. Коснувшись уха заострённым пальцем, он спросил, знает ли кто ещё о моих изобретениях, и предпринял ли я какие-то шаги, чтобы получить от них выгоду. На этот счёт у меня были только смутные мысли — сначала нужно довести идею до ума…
— Нет, нет, — решительно сказал он, от возбуждения не усидев за столом. — Дорогой мой друг, не упустите своего шанса. Это может принести вам состояние; вы обязаны как-то защитить себя.
Его беглый французский лучше, чем английский, подходил его горячей натуре; думаю, у него на основании моего о себе рассказа, должно быть, составилось неверное представление обо мне, потому что моё напускное безразличие задело его.
— Умоляю вас, — сказал он, — позвольте мне, в знак моей вам признательности, познакомить вас с моими коллегами, которые рады будут помочь поставить ваше дело на прочные рельсы. Убеждён, вы не должны что-то потерять на этом изобретении. Или я должен просить Ипполиту убедить вас? Прошу, подумайте.
Я признался, что, на мой взгляд, он несколько преувеличивает, непонятно, что я могу потерять?
— Вы можете хотя бы рассмотреть их предложения; если примете, то окажетесь полностью защищённым. У этого устройства большое будущее.
Я поблагодарил его и согласился.
— Позвольте, я сам возьмусь за это дело и отправлю вас на несколько дней в Полис, там вы встретитесь с ними и все обсудите. Мне это нетрудно; но по крайней мере душа моя будет спокойна. Я ваш должник, сэр.
Мне, правда, было немного непонятно, отчего я колебался, принять или нет предложение Графоса. Верно, где-то сидела смутная мысль самому запатентовать устройство, может быть, получить лицензию на его использование; но было несколько соображений против. Во-первых, это, пожалуй, испортило бы всю шутку, а во-вторых, я не мог быть уверен, что кто-то уже не придумал другие подобные устройства — идея-то лёжала на поверхности. Но Графос сразу отмёл эти соображения как безосновательные, заметив, что за неделю он сможет все выяснить и дать профессиональное заключение. Что ж, на этом мы и порешили, но, прежде чем уйти, я поздравил его, несколько льстиво, с речью, которой сам не читал. Он поморщился и смутился, и я вдруг понял, каких усилий должно было стоить этому застенчивому, сдержанному и дисциплинированному уму посвятить себя общественной деятельности. У него была душа филолога, а не демагога. К примеру, когда я заговорил о поэзии, которую якобы обнаружил в этой речи, он закрыл ладонями уши и запротестовал:
— Какая там поэзия, обыкновенная риторика. Одной поэзией не убедишь. Вообще говоря, я всегда относился к поэзии с некоторым подозрением после того, как прочёл, что Рембо упорствовал в желании носить в Лондоне цилиндр. Нет, наши задачи скромней. Если мы снова победим, то будем пытаться доказать только одно: что ключ к политическому зверю — щедрость. На что надежда, согласен, слабая. — И он улыбнулся своей слабой печальной улыбкой. Его острые мелкие зубы были скошены внутрь, как шипы у ловушки для омаров. — Так вы согласны ехать? — Я утвердительно кивнул, и он вздохнул с неподдельным облегчением и встал, чтобы удивительно горячо пожать мне руку. — Вы не представляете, какое это для меня удовольствие познакомить вас с моими коллегами; даже если ничего из этого не получится, я буду чувствовать, что исполнил свой долг. Разумеется, никакого подтверждения от фирмы вам не понадобится.
В голубом сиянии залитых солнцем Афин, казавшемся столь плотным и осязаемым, я был не в состоянии осознанно принять никакого решения, и уж тем более важного. Ипполита спала в плетёном кресле под ворохом триумфальных газет, улыбаясь во сне, как метательница копья, поразившая цель. Сидящий возле неё Карадок приложил палец к губам и улыбнулся. Было ещё рано, летали пчелы, мокрые от росы, которою были полны цветы. «Оливковая ветвь, прибитая к двери всемирного трактира». Далеко в гавани призывно кричали пароходы, и эхо их сирен игриво шлёпало крутозадые волны звука, летевшие от одного стального борта к другому.
— Уезжаю в Турцию, — махнул рукой Карадок. — Тсс! Так мы, разморённые, сидели на солнце, пока я не почувствовал, что на меня накатывает дремота, наполненная гулом обрывков недавних разговоров, которые сталкивались и мешались, как грохот встречных экспрессов на пустынных узловых станциях. Например, голос Гиппо из газетного репортажа: «Я не могу спать одна, но никто мне не нравится настолько, чтобы спать с ним. Неразрешимая дилемма». Диск проигрывателя, кружась, растворяется во сне, губы приоткрыты. Затем, столь же неожиданно, появляются какие-то вещи из квартиры Сиппла, которые я неосознанно запомнил в тот раз: щербатая суповая тарелка с холодным заварным кремом со сливами, голубой эмалевый чайник и пара больших портновских ножниц. Потом некая обнаженная женщина из антологии: «с утончёнными манерами, обворожительная». Пустые клавиши на греческой клавиатуре — или, быть может, это уже Бенедикта? Любовное письмо. «Бенедикта, я люблю тебя. Лучи пропусков дельты позволяют определить намеренные пики, проистекающие или из целенаправленной контаминации, или неполной фильтрации лучей альфы у К. Твой Феликс». Да, в один прекрасный день какая-нибудь своевольная машина, вроде Авеля, расплывётся в кабирской улыбке. Лениво, как пух чертополоха, вплывает Кёпген со своей «долговой распиской, предъявленной реальности». Монахи в парше, головы обриты, вызывающие у него саркастическую усмешку своим переплетённым в кожу бздежом ин-октаво. «Какой тогда смысл в переговорах с Богом?» — восклицает он в своей эксцентричной манере; так, словно, напрашиваясь на тернии, толком не определишься — такое поведение не по мне. Лёгкий северный ветер ерошит розы. Карадок, чтобы не уснуть, пишет мнемон, так он это называет. Мы договорились вместе ставить макабрическую пантомиму под названием «Сосунки». Столь же неожиданный, но менее отчётливый сыплет невыносимый дождь белых роз из «Фауста» — целая эпоха искупления и желания. Карадок очень резко говорит о К.: «Он якшался с нищебродами-гностиками, продавал своё право первородства за право хлебать их чечевичную истину. Он кончит тем, что станет православо попистом[46] или монархо-траппистом. Все монахи — это шлаки шлюхи».
Потом туда, за мыс Сунион, к далёким маякам скорби, через воды, воспоминания о Леандре, туда, где мусульманские мёртвые ждут нас с продуманным безучастием. Дивные, орлиные и крестообразные, вздымаются стебли гробниц, где захоронены женщины, женщины, у которых, по исламскому канону, нет души. Вы видите воплощённую в мраморе, заострённую лаконичность смерти, не обещающую загробной жизни — ни плацебо для души, ни воскресения. Моё похрапывание сливается с похрапыванием Карадока и тихим ровным дыханием Ипполиты под тем афинским солнцем.
3
И вот маленький «Полиб», то вползая на валы, то ухая вниз, одолевает неспокойное, но солнечное Эгейское море, подгоняемый ударами свежего северного ветра, — порой волны захлёстывали палубу, оставляли длинные завитки морской шипучки. Грязный маленький пароходишко привык и не к такому — шрапнель брызг, обдающих закопчённые рангоуты, ему нипочём. Мы продолжали путь, подпрыгивая на волнах, как целлулоидный утёнок. Вокруг пассажиров горы дерьма и блевотины, но качка продолжалась, пока мы не достигли пролива и пошли вдоль долгой бурой синусоиды, поросшей колючим кустарником, которая напоминала пищеварительный тракт и вела во внутреннее море. Здесь мы прибавили один-два узла скорости, заслуженных великими муками. И так наконец добрались до туманной бухты, где, описав длинную дугу к лежащему по левому борту Кебир Каваку, встали на рейде для получения карантинного свидетельства. Здесь, пока поднимали жёлтый флаг под гам матросов, я в первый раз увидел мистера Сакрапанта, который должен был встретить меня. Он сидел на крышке кормового люка карантинного катера с видом праведника и, задрав голову, смотрел на меня, наблюдая за выражением моего лица, пока я вертел в руке его визитную карточку. Переданная мне с матросом карточка гласила:
Илайес Сакрапант
Бакалавр экономики, Лондон (экстерн)
Я поклонился, он ответил тем же; лёгкая улыбка осветила его бледное лицо клерка. Адский шум двигателей послужил прелюдией к обмену более сердечными приветствиями. Но вскоре ему разрешили подняться на борт. Он взобрался по трапу неуклюже, как престарелый водяной. Руки у него были тёплые и мягкие, глаза влажны от волнения.
— Мы ждали вас с таким нетерпением, — сказал он чуть ли не с укоризной. — А теперь мистер Пехлеви отправился на выходные на острова. Он просил меня позаботиться о вас, пока не вернётся. Не могу выразить, как я рад, мистер Чарлок.
Все это было несколько чересчур, но он был очень мил в своём белом тиковом костюме, штиблетах с резинками и белой соломенной шляпе. Огромная булавка для галстука протыкала воротничок, в котором болталась тощая шея. Глаза, когда-то, наверно, очень красивые, свинцово-серые, теперь совершенно выцвели. Он говорил на том английском, которому учат в левантийских торгово-промышленных школах, но очень правильно и с приятным акцентом.
— Можете ни о чем не беспокоиться, мистер Чарлок, я весь к вашим услугам. Я отвечу на любой ваш вопрос. На фирме я старший консультант.
И вот с Сакрапантом в качестве спутника я наконец схожу на берег, чтобы слоняться по городу в виду бухты Золотой Рог, откуда вместе с морской сыростью плывёт безмерная лень — турецкий маразм, — обволакивая душу. Сущая тайнопись — эти громадные валы жидких фекалий, затвердевших на солнце в форме опухолей. На всем след неуловимого влажного очарования: на вкрадчивых пальмах, на куполах с фаллосами башенок, на неопределённых и выцветших красках сна наяву, обращающегося в кошмар. Мистер Сакрапант обращал моё внимание на достопримечательности и рассказывал о них, перечисляя подробности со скрупулезностью счетовода, но очень сердечно и время от времени покашливая в кулак. К тому же он был чрезвычайно расторопен, постоянно прорываясь туда или сю да с билетами или паспортами, хватая за пуговицу служителей, уговаривая матросов и швейцаров.