Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бунт Афродиты (№1) - Бунт Афродиты. Tunc

ModernLib.Net / Классическая проза / Даррел Лоренс / Бунт Афродиты. Tunc - Чтение (стр. 4)
Автор: Даррел Лоренс
Жанр: Классическая проза
Серия: Бунт Афродиты

 

 


Представилось, что на грязной стене я начертал движущиеся идеограммы иных объектов любви, живущих в их платоновской форме, — «человек», «роза», «огонь», «звезда». Все глубинное содержание стихов Кёпгена, на которое он претендовал, по-настоящему было «действиями, внешней оболочкой мысли». Все это промелькнуло в голове лежавшего Чарлока; теперь он возвратился назад, чтобы, так сказать, смотать распустившийся клубок и суммировать все для Авеля. Все эти грубые факты, будучи «защищены» собственноручной подписью компьютера, или «промыты» (как золотоносная порода), подвергнутся лингвистическому анализу, сортировке и оценке, чтобы наконец соткать ткань вдохновения, которая не даётся обычным ткацким станкам. Теперь я знаю, что все поправимо, что в конечном счёте воспоминание как-то где-то полностью восстанавливается. И эти мысли, лопаясь на поверхности разума крохотными пузырьками чистого сознания, были мясом для Льва — сырой пищей Авеля.

Жизнь (по Кёпгену) — это образ, которого всё — отражение. Всякая вещь медленно превращается в другую: мёртвый человек — в мёртвое дерево, мёртвую скалу, виноградную лозу, глину, жёлтый песок, воду, облако, воздух, огонь… это процесс — не распада, но осуществления. (Осуществить — значит привести в бытие.)

Химические перевоплощения, по условиям которых все мы превращаемся в запасные части друг друга, — извините за библейское эхо. Рык Авеля.

Наш современный оракул, подобно древнему, — в этом стальном звере: бронзовый бык, стальной лев. Его диагноз: «Этому молодому человеку следует перечесть Эмпедокла. Сложность, иногда необходимая, не всегда прекрасна, простота — прекрасна всегда. Это так, но, после того как задан последний вопрос и получен ответ, в произведении искусства или природы всегда остаётся некая тайна. И невозможно выцедить последнюю каплю из бутылки, как ни старайся».

Целью всех манипуляций Авеля, понимаете, было не создание искусственной литературы, ни в коем случае; он искал способ реконструкции чувства, чтобы поставить тебя в положение «момента истины». Подобные слова затем становились просто новой формой вдохновения, когда они устраивали поэта. В «реальной» жизни. Разве Кёпген постоянно не называл свои стихи «мои маленькие сифоны для молитв»? Наконец я кое-как нашёл дорогу назад среди занавесей, отдававших затхлостью…

Карадок, сутулясь после своих подвигов, задумчиво смотрел на стакан; Фатима разложила маникюрные принадлежности и занималась его толстыми пальцами. Он кивнул на сифон и сказал:

— Пей, парень, пока в тебе не взорвётся идея.

Сам он, подумалось мне, был уже малость потрясён взрывом. Осколки шальных идей продырявили ему мозги. Он погладил черномазую уродину и похвалил её «шикарные здоровенные буфера». Тьфу! Потом велел ей сыграть нам на цитре и, не дожидаясь аккомпанемента, запел ослабевшим голосом:

Ах, дай ещё мне оказаться раз там,

В раю неврозов, что мы называем

Всеобщий Разум,

Чтоб жадными устами мне опять

К сосцам, вскормившим род людской, припасть.

Непонятные ассоциации заставили его заговорить о Сиппле.

— Сиппл одно время был клоуном, настоящим клоуном в цирке. Ну и ну! Я видел его в «Олимпии» — башмаки как мыльницы, нос что твой лингам. В штанах, спущенных, как паруса, в огромной целлулоидной манишке, которая сворачивалась, как штора, и сшибала его с ног. Самый забавный момент в его номере был, когда второй клоун совал факел ему между ног и прижигал причиндалы. Между прочим, ему приходилось несладко: ты б слышал, как визжали дамы. Но наклонности у него были отнюдь не благородные. Привычки — отвратные. Произошёл скандал, и ему пришлось уйти. Сейчас он живёт почётным отставником, не спрашивай, на какие шиши. Даже на фирме мне этого не могли сказать.

Он прервал рассказ и удивлённо завопил, ибо человек на оттоманке в дальнем углу комнаты, прежде совершенно невидимый среди мягких подушек, вдруг сел, широко зевая. Вот так эффектно появиться на сцене мог только Сиппл — и это был он. Бледная мрачная физиономия, опухшая от сна, заплывшие, воспалённые глазки удивлённо и подозрительно, как у беспризорника, обшаривали комнату. Лишь когда он увидел Карадока, идущего к нему, радостно распростерши руки, на его лице появилось слабое подобие улыбки. «Так ты здесь», — проговорил он фальцетом, застёгивая обвислые подтяжки, и мелко засмеялся. Лицо его подергивалось, кривилось, морщилось, — словно он не знал, какое выражение изобразить. Нет, не так — словно хотел разгладить свою заспанную, помятую физиономию. Стойко вынеся радостные тумаки приятеля, он согласился перебраться в наш угол, что и сделал, чудовищно зевая. Ручной ленивец, сказал я себе, ленивец с забавной мохнатой головой, напоминающей грушу.

Хан тискал и мял его, как любимую зверюшку. Меня представили, и я пожал влажную осьминожную лапу; было в этом типе что-то странное, беспокоящее.

— Я тут рассказывал парню, — сказал Карадок, — почему тебе пришлось покинуть родину.

Сиппл пытливо и лукаво глянул на меня, решая, стоит ли откликаться на эту подачу, банальный клоунский приём. Глаза у него были посажены невероятно близко, «чтоб смотреть сквозь замочную скважину», как сказали бы греки. Наконец он решил, что стоит.

— Да все из-за миссис Сиппл, сэр, она виновата, — захныкал он, и нижняя губа у него подозрительно задрожала. — Да, — лукаво продолжал он, облизывая губы и искоса поглядывая на меня с робостью и хитрецой. — Ей не нравилось, что я возникал не вовремя. Пришлось расстаться.

Карадок, который, похоже, с восторгом ловил каждое его слово, выразил полную свою поддержку, увесисто стукнув его по колену.

— Жёнам это всегда не нравится. На позорный стул их всех, — озорно закричал он.

Сиппл кивнул и продолжал заливать дальше.

— Это был постоялец, — доверительно объяснил мне Сиппл. — Я могу терпеть такое только до поры до времени, а потом просто взрываюсь.

Вид у него был удручённый, нижняя губа оттопырилась, словно ему было жалко себя. Но его глаз хорька следил за мной, пытаясь оценить произведённый эффект. Я заметил вспыхнувшую в этом глазе искорку удовольствия, когда рассмеялся, решив показать, что его рассказ меня позабавил, — рассмеялся больше из уважения к Карадоку, чем оттого, что действительно было смешно. Однако мой смех вдохновил его продолжить свой рассказ — явно многократно отрепетированный и доведённый до блеска повторами. Карадок вставлял риторические завитушки собственного сочинения, явно высоко ценя талант своего друга.

— Ты был прав, — кричал он. — Прав, что ушёл от неё, не уронил своего достоинства. То, что ты рассказываешь о ней, приводит меня в ужас. Несчастье Господне! Навешает на себя дешёвых побрякушек. Ах ты, Господи, видеть, как её ляжки ходят на фоне луны в «Грантчестере». Нет, ты был прав, чертовски прав. Женщина, которая не желает надеть кандалы на такого, как Сиппл, а вместо того колотит его ими, недостойна называться женщиной.

Сиппл обнажил в улыбке редко торчащие серые мегалиты зубов.

— Гроша она ломаного не стоит, Карри, — согласился он. — Но здесь, в Афинах, ты можешь поступать по Писанию: как с тобой, так и ты с ними. — Друзья, можно сказать, понимали друг друга с полуслова.

— Расскажи-ка ещё раз, что там за история у тебя была в цирке, — попросил Хан, жаждущий продлить удовольствие, и грушевидная головка забубнила.

— Это не сразу произошло, а постепенно, — говорил Сиппл, размахивая руками. — Да, очень постепенно. Поначалу я был нормальный, что твой викарий, спроси любого, с кем я работал. Дай мне палец, я и всю руку отхвачу. И на мальчиков меня никогда не тянуло, Карри, тогда не тянуло. Но тут вдруг во мне пробудился артист. Я был как поздний цветок, Карри, цветок, запоздавший распуститься. Может, дело в том, что я был клоун, или в магии сцены, не знаю.

Слушать его было и впрямь забавно, но вместе с тем как-то тревожно. Он склонил голову набок и подмигнул правым глазом. Потом встал и, сделав над собой усилие, сказал с ангельской грустью:

— В один прекрасный день пришлось мне столкнуться с суровой действительностью. Это было так неожиданно. Я достал свой инструмент, как вдруг он отказался принимать боевое положение. Я был в ужасе! Пошёл к врачу, а он и говорит: «Вот что, Сиппл, должен сказать вам всю правду. Как мужчина мужчине — количество сперматозоидов у вас очень низкое и подвижность их нулевая». У меня в глазах все поплыло. Представьте, »что я чувствовал, молодой, беспутный малый, которому пудрят мозги. А док продолжает: «Сиппл, причина тому лежит в вашем детстве. Могу поспорить, вы неправильно сосали грудь. Наверняка недоедали». И он был прав; но откуда младенцу знать, как правильно сжимать грудь, чтобы потом, когда он будет взрослым, у него не опадало, а стояло, вот что мне скажите?

Он смахнул невидимую слезу, с комичным и жалким видом стоя перед невидимым медикусом.

— Очень тебе сочувствую, — сказал Карадок, пьяный и в самом деле слегка растроганный. Тяжело вздохнул.

Сиппл продолжал на ещё более печальной ноте:

— Но это ещё не все, Карри. Доктор лишил меня уверенности в себе проклятым диагнозом. Но меня ожидал ещё более страшный удар. «Сиппл, — сказал он мне, — вам ничто не поможет. Вы совершенно заторможены ниже пояса».

— Как несправедливо! — с горячим сочувствием воскликнул Карадок.

— И, слава богу, неверно, — пронзительно закричал Сиппл. — Это незаслуженная ложь, если при надлежащей подготовке.

— Отлично.

— Я ведь уже тебе демонстрировал?

— Да.

— И могу продемонстрировать сейчас ещё раз. Где Хенникер?

— Верю тебе на слово, Сиппи.

Сиппл налил себе полный стакан и ещё больше воодушевился, уверенный, что окончательно завладел вниманием аудитории. Когда-то он, наверно, был прекрасным клоуном, поскольку умело сочетал шутовское и низменное.

— Когда-нибудь я напишу историю моей любви так, как я вижу её. Начну с момента, когда впервые осознал её. Однажды пелена спала с моих глаз. Я увидел любовь такой, какой может увидеть её только клоун: и что поразило меня, так это, прежде всего, нелепо-смешная поза. Всякий, кто чувствует абсурд, не может это видеть без того, чтобы не засмеяться от души. Кто только придумал эту позу? Если бы вы видели Миссис Артур Сиппл, эту достойную женщину, как она лежит и нетерпеливо теребит пальцем завитки на лобке, ручаюсь, вас бы смех разобрал. Для меня это было слишком, я не удержался и рассмеялся ей в лицо. Ну, не то чтобы в лицо. Она была слишком тяжёлая, чтобы её перевернуть, потребовалась бы лопата. Только когда на ней загорелась ночная ру башка, она поняла, что все кончилось. Я засмеялся, и тогда она заплакала.

«Прощай навеки, Беатрис», — сказал я и показал ей спину. Много месяцев я блуждал в непроглядном мраке души. Раздумывал. Постепенно мысли мои прояснились, повернулись к театру. Я нашёл выход. И вот я опять отправился к доктору, сама уверенность, рассказать о своей новой методике. Он аж подпрыгнул и сказал, что я ненормальный. Ненормальный! «Знаете, это очень, очень не по-британски», — сказал он. Мне такое и в голову не приходило. Я-то думал, он будет очень доволен мной. Он сказал, что я предал не родившееся поколение. Сказал, что хочет написать научную статью обо мне, Сиппле. Признаюсь, тут я, может, слегка переусердствовал. Но я второй раз пришёл в членолечебницу не для того, чтобы меня оскорбляли. Он обозвал меня аномалией, и это было последней каплей. Я врезал ему и разбил ему очки. — Сиппл кратко изобразил, как он ему врезал, и опустился на софу. — И вот, — не спеша продолжил он, — я приехал сюда, в Афины, чтобы попытаться обрести мир в душе, и не скажу, что мне этого не удалось. Теперь, благодаря девочкам миссис Хенникер, я чувствую умиротворение. Больше никаких проблем.

Карадок на короткое время оживился; казалось, спиртное странно действует на него, периодически, и он бывает пьян моментами. Он погружался в опьянение как в облака фантазий, из которых ой как будто просто был способен выныривать усилием воли.

— Однажды, — мечтательно говорил он, — однажды фирма послала меня строить королевский дворец в Бирме, и там я увидел, что у людей в мошонку вшиты маленькие колокольчики — самые настоящие колокольчики. При каждом движении они тихо и серебристо звенели. Звенели так выразительно, мелодично и поэтично, когда ты ехал по тёмным дорогам среди джунглей. Я чуть не пошёл заказать и себе такой карильончик….

Иди туда, где музыка смела,

И сам ударь во все колокола.

Но не получилось. Слишком рано отозвали назад.

Тут его отвлекло какое-то движение среди занавесей: появился Пулли, сонный и запинающийся, за ним миссис Хенникер. Сиппл закричал, приветствуя её:

— Как поживаете, миссис Хенникер? Я говорил вам, что желаю, чтобы сегодня меня пытали на глазах друзей.

Миссис Хенникер хмыкнула и невозмутимо ответила, что придётся немного подождать, но «комната пыток» уже готова, и девочки нарядились. Клоун с апломбом извинился, что покидает нас: нужно подготовиться к выступлению, но это не займёт много времени.

— Не давайте ему заснуть, — добавил он, показывая на зевающего Пулли. — Мне нужна аудитория, иначе что это за представление?

Скоро все было готово. Вновь появилась миссис Хенникер и, заломив руки, пригласила проследовать за ней опять в ту же мрачную кухню в подвале, где по стенам и потолку по-прежнему скользили тени — но теперь иные; кроме того, подземную темницу наполнял унылый звон цепей. Принесли ещё свечей — и посреди помещения стал виден голый Сиппл. Его только что кончили привязывать цепями к низенькой кровати на колёсиках, по средневековому уродливой. Он ни на кого не обращал внимания и, казалось, глубоко ушёл в свои мысли. На ногах у него были грубые старинные кандалы. Но экстравагантней всего выглядела, так сказать, группа экзекуторш. На трех девицах, выбранных, чтобы «пытать» его, были университетские шапочки с плоским квадратным верхом и мантии с капюшонами, отороченными облезлым мехом. Восхитительным контрастом к сему наряду были мешковатые шальвары. Каждая была вооружена длинным веником — из тех, что можно купить за несколько драхм и которыми хозяева таверн подметают мусор в своих заведениях. При нашем появлении девицы решительно подступили к Сипплу со своим оружием наперевес, а он, как будто только что увидел их, рухнул на колени.

Он дрожал, пот градом катился по нему, а выкаченные глаза шарили вокруг в поисках спасения. Потом отпрянул назад, зловеще лязгая цепями.

Мне пришлось напомнить себе, что он играет, — но в самом ли деле он играл? Невозможно было сказать, насколько его шокирующее поведение искренне или притворно. Миссис Хенникер, скрестив руки на груди, с гордой улыбкой смотрела на происходящее. Три докторши богословия объявили, коверкая английский:

— Артур, ты опять плохо себя вёл. Ты заслуживаешь наказания!

Сиппл съёжился.

— Нет! — закричал он душераздирающим голосом. — Не бейте меня. Клянусь, я больше не буду.

Девицы тоже превосходно играли свои роли: грозно смотрели на него, хмурили брови, скрежетали зубами. Их ломаный английский звучал очаровательно — сплошные черепки, — и притом так разнообразно — по-критски резковато, по-ионийски напевно.

— Сознавайся! — закричали они, и Сиппл разразился рыданиями.

— Вперёд! — тихо скомандовала миссис Хенникер по-гречески и добавила с сильной русской интонацией: — Вперёд, мои крошки, мои куропаточки!

Те с суровым видом наклонились над Сипплом и в унисон гневно закричали:

— Ты опять обдулся ночью! — И не успел он произнести слова в свою защиту, как они, подняв веники, накинулись на него со всех сторон и принялись безжалостно колотить беднягу, приговаривая: — Грязнуля. Грязнуля.

— О-о! — завопил Сиппл в жгучем наслаждении от первого шквала ударов. — О-о!

Он корчился, извивался, клялся, что больше не будет; он даже начинал беспорядочно махать руками, словно хотел дать отпор. Но добился лишь того, что удары посыпались на него с новой силой. Во всяком случае, шансов выстоять перед этими крестьянскими амазонками у него было мало. Кандалы гремели, лязгали и скрипели. Чтобы приглушить их шум, миссис Хенникер скользнула в угол поставить пластинку с вальсом «Голубой Дунай».

Карадок наблюдал за представлением с задумчивой серьёзностью, словно за боем быков. Я — с изумлением, к которому примешивалось дурное предчувствие. А Сиппл меж тем, и это было очевидно, переносил экзекуцию стойко, как клоун, — более того, с упоением.

Он ослабел под градом ударов и начал как бы распадаться на глазах, переходить в жидкое состояние. Бледные руки и ноги походили на щупальца небольшого осьминога, извивающиеся в предсмертной агонии. Дыхание в перерывах между рыданиями и мольбами о пощаде становилось все учащенней, он задыхался от нездорового наслаждения. Наконец он взвизгнул в последний раз и распластался на каменных плитах пола. Девицы продолжали стегать, пока последние признаки жизни не покинули его, тогда они, отдуваясь, отступили и разразились истерическим смехом. Труп Сиппла освободили от кандалов и ласково перетащили обратно на кровать. «Хорошо потрудились, — сказала миссис Хенникер. — Теперь он заснёт». И в самом деле, Сиппл уже спал, крепко, как ребёнок, тихонько и мерно посасывая большой палец.

Они окружили кровать, восхищаясь и умиляясь. Спящим Сипплом, конечно. Я заметил следы на его руках и ногах — не крупнее угрей на жирной коже: явно от иглы. Наши тени шевелились на стенах и потолке. Одна из ламп начала чадить. Вдруг откуда-то донёсся громкий стук в дверь, и миссис Хенникер, подскочив как ужаленная, бросилась в коридор. Мы застыли на месте и так стояли вокруг кровати, пока она не вернулась — мгновенье спустя, рысью, и с криком: «Быстро, полиция!»

Поднялась невероятная суматоха. Девицы в панике бросились во все стороны, как кролики при звуке выстрела. Распахивали окна, открывали двери и поднимали спящих. Всклокоченные обитатели дома выскакивали наружу во все щели. Я, Пулли и Карадок мчались по дюнам в слабом свете звёзд. Наша машина исчезла, но на дороге виднелась другая, с тускло светившимися подфарниками. Отбежав на порядочное расстояние от дома, мы залегли в канаве и, часто и тяжело дыша, стали ждать дальнейшего развития событий. Позже выяснилось, что произошло недоразумение: стучались в дверь два матроса, пришедших просто забрать своего мертвецки пьяного друга. Но пока мы чувствовали себя как перепуганные школьники. Мы лежали в зарослях морского лука, слушая вздохи моря и размышления Карадока, в которых чувствовалась лёгкая тревога за спящего клоуна. Потом, успокоившись, он перевернулся на спину, и его мысли потекли в другом направлении. По-видимому, шофёр Ипполиты поспешил удрать, чтобы не подмочить её репутацию ненужным столкновением с законом. Он вернётся, в этом мои сообщники были уверены. Я жевал травинку, позевывал. Карадок перекинулся на другие предметы, о которых только они с Пулли были аиcourant[29]. Из всего их разговора я уловил только туманные намёки на то, что Ипполита погубила себя давней привязанностью, любовью на всю жизнь к Графосу. «И чего, черт возьми, она думает, может нам дать моя Нагорная проповедь с проклятого Акрополя?» Никому не было дела до мнения специалистов. Графос мог бы спасти положение, но его положение было сейчас наихудшим за всю карьеру. У него уже было несколько нервных срывов, и, по существу, он не был способен возглавить свою партию, даже если бы правительство пало, что, по их мнению, произойдёт этой зимой. И все потому, что он начал глохнуть. Я насторожил уши.

— Можешь ты представить себе худшую судьбу для политика, воспитанного в традициях публичных выступлений? Неудивительно, что ему пришёл конец.

— Вы сказали, он глохнет? — переспросил я. «Глохнет!» Слово ласкало мне слух, и я тихонько повторял его. Сладостное слово.

— И я должен проповедовать с горы, — повторил Карадок с отвращением. — Слушать глухого, его дерьмовые приветствия и слезливые признания в любви. Я вас умоляю. Будто это предотвратит наихудшее.

— Наихудшее? А именно? — спросил я; казалось, я уже несколько дней только и делаю, что задаю вопросы, на которые никто не может или не хочет дать ответа.

— Откуда мне знать? — пожал плечами Карадок. — Я всего лишь архитектор.

На дороге вспыхнули фары. Это появилась машина Ипполиты. Мы замахали руками и галопом помчались к ней.

Где-то в этом месте запись снова становится то зашумленной, то обрывочной. «Я был плодом двойного миража, — сказал Карадок, обедая chez[30] Виви в компании златолюбивых мужланов, приобретших внешний лоск. Смеясь так, что цветок из петлицы упал ему в бокал. — Мы должны работать ради высшего счастья избранного меньшинства». К тому времени я вручил свои восточные жемчужины Ипполите, чтобы она позаботилась насчёт Графоса. Это был период прозопографии[31] самого необычного рода. Например, появляясь слишком рано, я ждал в розарии, пока она провожала Графоса до машины. До этого я видел Графоса только на газетных снимках или сидящим на заднем сиденье серебристого автомобиля и приветственно машущего толпам. Естественно, я ничего не знал о его изуродованной ноге; теперь, когда они под руку шли по дорожке, я слышал его шаркающие синкопированные шаги, и мне было ясно, что ему приходилось влачить бремя куда более тяжкое, чем просто усиливающаяся глухота. Он носил серебристые галстуки, привезённые из Германии, которые необычайно шли к серебру волос на его узкой голове жука-короеда и грустным глазам с отсутствующим взглядом. В какой-то момент он, как бы ни был хитёр, раскрылся и сбросил с себя всю апатичность богачей. Я точно уловил момент, когда его безрассудная страсть прорвалась в интонации, с которой он процитировал древние греческие стихи о влюблённом мужчине:

Он источает многие чары,

Поступь его — бёдер танец,

Его испражненья благоухают тмином,

Самый плевок его — яблоко.

Проницательность, несомненно, покидает влюблённого. (Соперник убил его выстрелом из лука.) На стене туалета кто-то отметил три этапа в жизни человека, следуя классической формуле:

Пресыщенность

Hubris[32]

Ate[33]

«Для Графоса опасно то, что он начал думать о себе в третьем лице», — печально сказала она, но это было много позднее. Все эти данные пульсируют теперь в сжатом виде в Авеле и могут быть вызваны при любом требующемся угле наклонения.

Мой эксперимент с голосом Карадока тоже был не менее успешен; среди неразборчивых записей, когда все говорили одновременно, был короткий кусок, где он превозносил достоинства Фатимы, а она с изумлением внимала ему. Я обнаружил его век спустя среди своих вещей и скормил Авелю. «Может, она не для каждого богиня, — начинает он с некоторым вызовом, — хотя в ней проступают черты древнего народа. Она жертва старинного ритуала, когда девам вдевали кольцо в причинное место, вот кто она. Потом албанские врачи зашивали ей гимен двенадцатым номером, чтобы она могла вступить в честный брак. Неудивительно, что её муж бросился со скалы в море после столь долгого и изнурительного медового месяца. Врачи перестарались и по ошибке использовали вместо ниток гитарные струны. И когда она раздвигала ноги, звучало целое арпеджио, как из музыкальной шкатулки. Муж отослал её обратно к родителям, проделав дыру в её рубашке, чтобы показать: она не была девственницей. Тяжба по этому делу, несомненно, все ещё продолжается. Что тем временем оставалось Фатиме? Она вышла на приапову дорогу, как многие и многие другие. Она шла по ней спокойно и весело, держа кожаный фаллос, священный olisbos, в процессии, возглавляемой миссис Хенникер. Мы также не должны забывать, что половые органы были для греков aidoion — „внушающими священный трепет". У древних греков не было особого слова для обозначения девственности. Это отцы Церкви, будучи обеспокоены и несколько развращены, изобрели agneia[34]. Но, видит Бог, Фатима не знает этого и по сию пору. Когда она умрёт, её портрет будет висеть во всех тавернах, её могила в саду „Ная" будет завалена лавровыми венками от приносящих ей обет; она заслужит титул noblissimameretrix[35] в грядущих веках. Биологии волей-неволей придётся думать, к какому подвиду отнести Фатиму». Но остальные его слова потерялись в общем разговоре, как в гомоне пугливой стаи, вспорхнувшей от хлопка в ладоши. Впрочем, по нечётким обрывкам можно предположить, что говорил он о пирейском борделе, где жили девушки, носившие имена древних афинянок, — вроде Дамасандры, что означает «сокруши-тельница мужских сердец»; а также маленькие девочки, кожа да кости и глаза как блюдца, которых и сейчас, как встарь, звали «анчоусами». Эти его слова порой заставляли вспомнить об Иоланте с её моралью, в точности как мораль в Древней Греции. Кожа, покрытая слоем свинцовых белил, чтобы скрыть шанкры, подбородки, выпачканные шелковичным красным соком, всклокоченные волосы, напудренные до седины, как у олив, обнажающих на ветру изнанку листьев, но и вполовину не столь почтённой. Лидийцы удаляли своим женщинам яичники, пороли их под звуки флейты. Битумная мастика для удаления волос отчаянно борется с наступающей старостью… Лепет фонтана мешается с бульканьем бутылки, обтянутой кожей. Потом, позевывая, К. декламирует стишок под названием «Происхождение видов»:

Алкая тесной с Богом смычки,

Монах махнул себе яички,

Но цель осталась далека,

И не воротишь стояка.

Где-то, кстати, нужно оставить место для разбросанных там и сям высказываний Кёпгена — его тетради были всегда в моем распоряжении, ни слова не пропало. Записи, сделанные однажды вечером в Плаке под красное вино и мяуканье мандолин. «Возьми вино, осторожно добавь в него свежую живицу, по капле. Потом налей стакан и выпей, чтобы здесь, под крышей небес, подытожить иконографию души с собой в раздоре. Эти простые оловянные кувшины смогут на какое-то время примирить все противоречия». Пение заглушило конец разговора, но то тут, то там, как проблески слюды на сколе камня, ухо улавливает закристаллизовавшееся эхо. «Ты заметил, что в момент смерти человек глубоко вздыхает?»

Эти простые знаки мучительного беспокойства, скачущий пульс, невоздержанность, нарушения координации (расколотый кувшин для вина, разбросанные цветы, разбитая ваза) связаны с утратой рефлексов, приобретаемых человеком в младенчестве, на первом году жизни. Иоланту винить нельзя. Она спит, как мышиная вдова, волосы лезут в приоткрытый рот, чёрные ногти на подушке, как гротескные отпечатки пальцев. Жаркий и удушливый запах тел.

Ещё где-то здесь, среди отрывочных фрагментов, восстановленных со старых записей, Авель хранит зародышевую плазму голоса Ипполиты, оживлённого и запинающегося, как ручей, бегущий в пересохшем русле. Черноту тех благоухающих волос, когда причёска кажется словно высеченной из куска антрацита и отполированной — или нарисованной китайской тушью, которая и во тьме сохраняет свой блеск. Она выходит, обнажённая, не испытывая и тени смущения, на балкон за ключами от машины и, когда он уезжает, не оглянувшись, идёт босиком по тропинке в конец сада, к византийской часовне, спросить совета у пронизывающих и суровых очей икон, укоризненной улыбки св. Варвары. Зажигает лампады и шепчет неизменные молитвы.

Я не устаю поражаться тому, что постоянно в то время, втайне от меня, приезжала Бенедикта; она плыла по могучему Дунаю, чьи слабые истоки выбиваются из небольших отверстий во дворе некоего немецкого замка. Она внимает миротворящему пению Нибелунгов, любуется руинами грандиозных замков, задумчиво смотрящих на своё отражение в быстрой воде. Деревья смыкают кроны над Дюрнштейном[36]; затем Вена, Будапешт, Белград и дальше через Железные Ворота[37] к панораме черноморского побережья Болгарии на румынской посудине, вытянутой и узкой, как сигарета; и так до Босфора, где каллиграфическая вязь мечетей и минаретов Полиса ждала её. И Чарлока.

Путешествие ей устроила фирма: молодые вдовы должны как-то забыться.

Облачка тимьяна и розмарина между колоннами, где разложены пучки трав; ты ступал в них. Ни малейшего дуновения ветерка. Солнце-тяжелоатлет завершило своё сногсшибательное выступление и погрузилось во тьму. Лиловую — залива Сароникос, топазовую — Гиметтоса, сиренево-бронзовую — мраморных скульптур. Ложащийся вечер нёс свежесть полуночной и предутренней росы. Здесь мы и собрались, около двух сотен человек, на северной стороне Парфенона. Тепиеdeville[38], тёмные костюмы, короткие нарядные платья. Типичная публика, приходящая на лекции, — члены Академии и Храма Науки, профессора и подобная им шушера. Вечер был тих и прохладен, народ — раскован и непринуждён, и даже несколько оживлён. Только Ипполита нервничала чрезвычайно и одну за другой глотала валериановые облатки, чтобы успокоиться. На верху цоколя, среди колонн, стоял пюпитр с лампой. С этого места Карадок должен был читать свою лекцию. Стулья для публики расставили в живописном беспорядке — группами среди мраморных обломков. Все предвкушали — или так мне казалось. Несомненно, само место внушало это чувство, ибо у кого не дрогнет сердце при виде развалин Парфенона в сумерках? От изредка вспыхивающих светляков на склонах и криков сов в медовом приближении ночи с её обещанием поздней луны?

Ниже волшебно сияла пригоршня драгоценных камней — рассыпанная шкатулка ночных Афин. Вокруг склоняли лысые головы горы, как орден кающихся грешников, в насторожённом и осуждающем молчании. Да, но что же лектор?

— Я весь день не могла его найти. Где-то шатается с Сипплом, пьянствует. Днём их видели в Фалероне[39], на велосипедах, сильно навеселе. Где я только его не искала. Если он не явится через пять минут, придётся мне все отменять. Можешь представить, какое удовольствие доставит женщинам подобный мой провал.

Я взял её за руку и постарался успокоить. Но она вся дрожала от тревоги за Карадока и от ярости. Действительно, среди публики уже чувствовалось лёгкое беспокойство. Болтовня была не столь оживлённой и постепенно затихала.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23