С башенками и рыбными садками, огромным парком, спальней, отделанной золотой парчой, грандиозным бассетовским органом. В конце обычного рабочего дня коллеги по совету директоров заходили по очереди ко мне в кабинет, чтобы пожелать удачи и счастливого медового месяца, отпуская полагающиеся в таких случаях шуточки, что, мол, посещают осуждённого в его камере и все в таком роде. После этого я взял такси, чтобы успеть домой к раннему обеду, и увидел, что холл забит готовым к отправке багажом, а у подъезда ожидает служебная машина. Дорога за город была волшебной, захватывающей. Она пахла апельсинным цветом и побегами в неизвестность. Я представлял шумное сборище гостей, среди которых Джулиан и некоторые из его сотрудников, кто-то, может, с жёнами, чтобы уравновесить силы добра и зла. Скажу больше, я думал, что Джулиан будет по крайней мере нашим свидетелем. Мы почти не разговаривали, пока машина медленно пробиралась по скользким окраинным улочкам в направлении Гемпшира. Бенедикта сидела прижавшись ко мне, бледная и немного растерянная, её рука в перчатке лежала в моей. После церемонии нас должны были отвезти прямо в Саутгемптон и посадить на «Полярную звезду» — океанский лайнер, принадлежащий «Мерлину». Но бракосочетание предполагалось, конечно, гражданское. Никаких церковных колоколов для Чарлока.
Это была долгая зябкая поездка, с блеском моросящего дождика в белом свете фар, прорезавших сумрак леса и пустошей. Восторг предвкушения уступил нежной торжественности. «Бенедикта!» — шепнул я, но она только крепко сжала мою руку и сказала: «Ш-ш, я думаю». Я гадал, о чем она могла думать, устремив взгляд сквозь густеющие сумерки. О прошлом, тайну которого не поверяла никому?
Наконец шины зашуршали по длинным аллеям, похожим на зеленые туннели, в конце которых пылал золотой свет. Это сиял огнями дом, полный народу. Где-то, не унимаясь, трезвонил телефон. Но, к моему удивлению, «народ» сплошь состоял из слуг. Квинтет на хорах для музыкантов, украшенных лепниной в стиле рококо и архаичными росписями Берн-Джонса[66], играл до того тихо, словно боялся услышать себя. Бесшумно, как больничный персонал, суетились лакеи и горничные, словно готовился грандиозный бал. Подобный штат слуг мог бы обслужить свадебный пир на четыре сотни гостей. Но тут и следа гостей не было. Хотя в холле на мраморных столах высились горы телеграмм, а нелепые, пышно убранные в эдвардианском стиле анфилады пустых комнат были забиты подарками — тут было все, от концертного рояля до серебряных горшков и безделушек всякого сорта и размера. Это сочетание зловещей пустоты и безрассудного расточительства ошеломило меня.
Но Бенедикта, как мотылёк, порхала по комнатам, лицо сияло от удовольствия и гордости, глаза горели от восторга, скользя по лесу канделябров с призрачными подвесками венецианского стекла. Тогда меня и поразило, насколько Афины не её город. Интуиция подсказала мне, что этот старый заплесневелый дом с его грубоватыми формами вызывает ассоциации со Стамбулом — теми его разваливающимися дворцами в stylepompier[67], воспроизводившимися по единому образцу и увешанными зеркалами в потускневших багетах. Гардины из Бадена и По — да, вот что помогало ей чувствовать себя по-настоящему дома, ощущать своё единство со всем этим.
— Как, разве тут никого нет, кроме слуг? — спросил я, и её пляшущие глаза мгновение смотрели на меня, прежде чем белокурая голова кивнула утвердительно.
— Я же говорила тебе. Лишь мы с тобой.
Лишь мы! Но мы только что прошли мимо невероятно длинного стола, накрытого для полночного ужина: подобное количество еды (прикинул я в смятении) явно было обречено перекочевать на столы слуг. Это было изумительно, это было жутко. Меня окатила волна нежности к бедному Бэйнсу — единственному здесь близкому лицу, — который в этот момент направлялся к нам с пачкой телеграмм — поздравления от Иокаса, Джулиана, Карадока, Ипполиты. Эти краткие послания из потерянного мира Афин и Стамбула причинили мне внезапную боль — прозвучав чуть ли не как грубая шутка. Бэйнс сказал:
— Они ждут в библиотеке, мадам.
Бенедикта царственно кивнула и пошла вперёд, показывая мне дорогу. Шум квинтета сконфуженно провожал нас. Кругом были цветы — груды букетов, составленных профессионалами своего дела: волны их тяжелого аромата качались среди теней, отбрасываемых свечами. И все же… все это, поймал я себя на мысли, похоже на кино. Бэйнс, вышагивавший впереди, распахнул очередную дверь.
Библиотека! Конечно, открыл я это позже, но все в этой огромной и красиво убранной комнате с балконами и лепниной, куполом потолка цвета морской волны, с её глобусами, атласами, астролябиями и географическими справочниками было сплошным мошенничеством: все книги в ней были бутафорскими! Хотя, разглядывая корешки, можно было представить себя в комнате, содержащей буквально всю культуру Европы. Но книги были весёлым розыгрышем — пустые клеенчатые коробки с позолотой. Декарт, Ницше, Лейбниц… Не были ли в таком случае все эти свечи и огонь в камине осторожным и, возможно, игривым намёком на похороны? Нет, не может такого быть. Большой стол, покрытый блестящей зеленой скатертью, с цветами, свечами и раскрытой книгой записей актов гражданского состояния служил все-таки алтарём. У стола рядом с окружным регистратором, выпятив плоский, как лопата, зад, стоял Шэдболт; по бокам стояли зачуханного вида клерки, готовые сыграть роли свидетелей, если понадобится. Мы поздоровались с притворным сердечием.
Бенедикта подала знак начинать, а я нашарил в кармане кольца.
К моему удивлению, тоскливая церемония гражданского бракосочетания глубоко тронула её. Все длилось не очень долго. По сигналу появился расчувствовавшийся Бэйнс с шампанским на подносе, и мы с облегчением выпили. Шэдболт произнёс задушевный тост, и Бенедикта медленно прошла по дому, касаясь своим бокалом бокалов слуг, которым тоже налили немного шипучего, чтобы было чем отвечать. Спустя час мы снова были в дороге, держа путь на Саутгемптон. Шёл дождь. Шёл дождь. Мне не терпелось увидеть синюю горлянку средиземноморского неба. Бенедикта уснула, её длинный нос скользил вниз по моему рукаву. Я нежно баюкал её. Вид у неё был ужасно лукавый. С губ время от времени слетало лёгкое похрапывание.
Когда заря левой рукой коснулась неба, мы подъехали к дальнему концу причала, озарённого дрожащим жёлтым светом фонарей, взобрались по длинному трапу на спящий корабль и отыскали свои каюты люкс для молодожёнов. Бенедикта не могла говорить от изнеможения, я тоже, слишком усталый, чтобы проследить за погрузкой багажа, слишком усталый, чтобы думать. Мы рухнули в свои койки и уснули, а проснулся я от волшебного ощущения плавно скользящего корабля — мягкого ровного гула мощных двигателей, уверенно влекущих нас к открытому морю. Иногда судно поднималось на волне, и шипели брызги, захлёстывающие палубу. Я принял душ и вышел на палубу — под хлесткий ветер и мелкий дождь. Земля осталась далеко позади, невидимая в утренней мгле, — серое пятно увенчанного тучами ничто. Началось наше кругосветное плавание. Англия растаяла в рассветном морском тумане. Как замечательна жизнь!
Однако пора возвращаться в каюту и дочитать труд о богомолах, одолженный мне Маршаном. «Другая теория основана на физиологических экспериментах Рабо и других; было обнаружено, что главные нервные центры ограничивают или подавляют рефлекторные сигналы.
Обезглавливание ослабляет этот контроль. Визуально это выражается в том, что рефлекторно-генитальная активность обезглавленного самца богомола выражена более энергично и потому биологически более эффективна». Бенедикта вздохнула во сне и глубже зарылась в мягкие подушки. То же самое справедливо в отношении обезглавленной лягушки, и, кстати, любой палач скажет, что, когда перерубают спинной мозг, происходит мгновенная эякуляция. Я отложил книгу и закурил сигарету, убаюкиваемый ритмичным покачиванием корабля, плывущего по зеленому морю. Потом снова заснул, а когда проснулся, увидел подле себя завтрак, а в кресле напротив — Бенедикту, обнажённую и улыбающуюся. Наверно, потому, что мы плавно перемещались обратно в Полис — к первым познаниям друг друга, которые теперь казались далёким прошлым. Может, любовные баталии у неё как-то связывались со страной, в которой она находилась? Она села, поджав ноги «по-турецки», в изножье моей постели, и в памяти всплыли те древние поцелуи и лёгкие варварские пытки — водой, воском, неистовые страстные поцелуи, проникнутые невыразимым благоговением, — яркая материя прошлого, которую необходимо взять с собой в будущее, сияющее надеждой. Итак, мы были наконец одни, я и любимое создание рядом. К тому же что может быть восхитительней жизни на корабле с её упорядоченностью, отсутствием необходимости проявлять личную инициативу? И её обособленностью, когда со всех сторон одно только море. Казалось, не успели мы оглянуться, как уже скользили мимо Гибралтара к более спокойному морю, убаюкиваемые летучими облаками и волнами такой синевы, которой не заслуживали. Она расцвела, проводя дни в бодром безделье, которое чудесно ложилось на отпускное настроение, прерывавшееся единственно редкими каблограммами от Джулиана по поводу мелких производственных вопросов; но и те постепенно перестали приходить.
Три месяца! Но они прошли, как замедленный сон; мы отдались чарам ленивой корабельной жизни, поддались гипнозу забвения. Впору говорить об острове Калипсо — я даже перестал делать заметки, забыл свои вычисления. Читал, как выздоравливающий. Я даже почувствовал облегчение, отрешившись от постоянных полубессознательных дискуссий с самим собой, которые всегда составляли, так сказать, leitmotive моей ежедневной жизни — настолько мощный, что, могу откровенно признаться, не было до последнего времени ни единого мгновения, когда бы я не был полностью поглощен самоанализом. Незримый цензор в резиновых сапогах расхаживал у порога подсознания Чарлока — о, куда более сведущий, чем седобородый фрейдистский. Изначальный биологический цензор, скорее похожий на солдата, стоящего на часах у лондонского Тауэра.
Конечно, случались и антракты в этой медовомесячной спячке, когда мой альтер Чарлок грубо толкал меня, чтобы я очнулся. В Монте-Карло, например, я достаточно протрезвел, чтобы захотеть испытать удачу за игорным столом. Я собрал данные о номерах, чаще всего выпадавших в рулетке. Этим очень интересуются те неосмотрительные типы, которые желают, изучив их, изобрести свою систему и сорвать банк. Я был не намного лучше них и подумал: небольшой анализ, и дело в шляпе — когда-то я забавлялся теорией вероятности, — ах, жалкий изобретатель! Но когда я открылся Бенедикте, она очень решительно сказала:
— Нет, дорогой. Разве ты забыл, что почти всеми акциями казино владеет фирма? Полагаешь, они позволят мне проиграть в свой медовый месяц? Мы выиграем, Феликс, — но какой в этом смысл!
И в самом деле. Я бросил свои списки за борт и смотрел, как они спланировали на бледную воду.
Фирма была вездесуща, хотя её присутствие проявлялось в странной тактичной форме; я не имею в виду просто то, что капитан и команда судна знали, кто мы такие, и получили указание относиться к нам с особым вниманием. Все было несколько сложней. В каждом порту, куда мы заходили, нас скромно встречал представитель фирмы и возил по местным достопримечательностям, словно вторых членов королевской семьи. Это было особенно приятно в странах, языка и обычаев которых мы не знали, к примеру в Камбодже, Индии. Тем не менее подобная ненавязчивая опека в конце концов начала тяготить. Очень часто хотелось осмотреть что-то, оставаясь анонимным постояльцем флорентийского отеля, но очередной губернатор приглашал нас к обеду. Ох уж эти огромные мрачные губернаторские дома с креслами, обитыми ситцем и охающими под тобой, с мамонтоподобными бильярдными столами, отвратительными картинами и несъедобной едой. Я вздыхал — мы оба вздыхали, — но, делать нечего, приходилось принимать приглашения. Конечно, чаще это случалось к востоку от Суэцкого канала: Средиземноморье не было нам чужим, не требовался нам гид в Афинах или Иокасленде торчащих дыбом минаретов. Но в Афинах было непривычно тихо — казалось, все покинули город, кто уехал за границу, кто на острова. Я ничего не мог узнать о Баньюбуле или Кёпгене, как ни старался. Было у меня мимолётное желание пройтись по Плаке и, может, заглянуть в номер седьмой, но я отказался от этого, убедив себя, что времени мало. Но в Стамбуле мы не удивились, завидя маленький белый катер, летящий навстречу кораблю, и Иокаса за штурвалом — это было задолго до того, как рассеялся туман, открывая древний город, миражом дрожащий среди бастионов, заросших тюльпанами. Я увидел здоровенную, уверенную ладонь Иокаса, скользящую по канату трапа, как щупальце глубоководного кальмара; следом и он сам предстал перед нами со своим застенчивым прыгающим взглядом. Он с искренней нежностью обнял нас, прижимая к груди. С собой он принёс кое-какие подарки: газеты, черноморскую икру, турецкие сигареты, редкостные украшения для Б. Мы провели день, сплетничая под белым тентом и глядя, как город выплывает из морских глубин. Ланч нам накрыли на палубе, и Иокас не раз поднимал бокал шампанского и произносил знакомые друидские тосты, благословляя наш союз. Бенедикта выглядела восхитительно в своей новой смуглой коже, волосы под соломенной шляпой стали как золотистый натуральный шёлк.
— Никогда не видел её такой спокойной, такой здоровой, — тихо сказал мне Иокас, и я был с ним согласен.
Он был полон новостей об имении и, конечно, о птицах и в какой они форме. Бенедикта жадно расспрашивала его. Больше того, в какой-то момент она захотела остаться на неделю, но график путешествия и без того был слишком насыщенный… Омар, старший сокольничий, умер, но Саид заменил его и прекрасно справлялся с делом. Придумал новый способ приманивать дичь. И так далее и тому подобное. Но среди этой массы новостей было и кое-что о других друзьях и знакомых: Карадок, например, — в Нью-Йорке, готовится лететь к месту своей новой авантюры. Карьера Графоса идёт по восходящей после того, как он едва не загубил её, влюбившись в уличную проститутку. А Кёпген?
— Он успешно работает в Москве, ему осталось пробыть там год или два. Я знаю, у тебя его рабочие тетради. — (По правде сказать, одну из них я взял с собой в путешествие.) — Что потом? — Иокас сверкнул золотой улыбкой и потёр руки. — Он получит большое вознаграждение и будет свободен продолжать свои исследования.
— А та икона?
— Да, мы нашли икону, которую он ищет; она в целости и сохранности и ждёт его. Но сначала дела фирмы. — Иокас хихикнул. — Приманка, а?
На стоянку океанского лайнера в Стамбуле было отведено всего несколько часов; вряд ли был смысл сходить на берег на столь короткое время; стайки экскурсантов бросились по трапам вниз, набились в автобусы и получили краткое удовольствие от зрелища громадных стен из дымящегося навоза. Но мы остались сидеть на палубе, вяло болтали, пока они не вернулись и эхо предупредительного гудка не взлетело к небу. Бенедикта, опершись на поручень, смотрела на воду.
— В былые времена, — мечтательно говорил Иокас, — птичьи ярмарки проходили по всей Центральной Европе, я имею в виду певчих птиц. Её отец был знаменит своей коллекцией и на всех выставках получал призы. Говорят, он первый придумал ослеплять птиц, чтобы они лучше пели, — это делалось при помощи раскалённой медной проволоки. Говорят, операция проходила легко и безболезненно. Одно время он наладил крупную торговлю певчими птицами, но бизнес заставил его отказаться от этой забавы. Теперь этим интересуются только немногие специалисты: все ярмарки прекратили своё существование. Думаю, в современном мире для них нет места.
— Они и вправду лучше пели после этой операции? — Любой запел бы лучше; одно чувство развивается, чтобы компенсировать потерю другого, — тебе это известно. Почему всегда стараются найти слепца на место муэдзина? Не обязательно, чтобы это были глаза. Возьми, к примеру, голос кастрата. — Он от души зевнул, едва не засыпая на ходу, и позвал: — Бенедикта, я должен покинуть тебя, дорогая. Хотелось бы мне тоже отправиться с вами, но не могу.
Пассажиры, уезжавшие на экскурсию, пыхтя, поднимались на борт, ведомые двумя толстозадыми попами — кровяными колбасами в сутанах. Бенедикта задумчиво вернулась к нам и без всяких предисловий спросила:
— Иокас, ты увольнял мистера Сакрапанта? Застигнутый врасплох, Иокас улыбнулся:
— Конечно нет.
— Тогда почему он это сделал? — сказала она, озадаченно сморщив лоб.
— Почему покончил с собой? Но он оставил письмо, где перечислил причины, заставившие его это сделать, — в большинстве своём, ты бы сказала, банальные, даже ничтожные. Хотя, думаю, когда одно накладывается на другое, трудно все это вынести. Господи помилуй! Фирма тут совершенно ни при чем.
Вид у него был потрясённый. Она облегчённо вздохнула и села.
— Ну и?..
— Мы не с той стороны смотрим на это, — продолжил Иокас, хмурясь, словно сам пытаясь разрешить загадку самоубийства Сакрапанта. — А сколько доводов можно привести в пользу необходимости жить дальше? Список будет бесконечен. Никогда не бывает одной причины, но всегда — множество. Знаешь, это забавно, но он так и не смог привыкнуть жить спокойно — почти так же не мог дождаться, когда его жена выйдет на пенсию. — Иокас как-то странно, чуть ли не горько, рассмеялся и хлопнул себя по ляжке. — Ах! старина Сакрапант! — сказал он и покачал головой. — Никто нам его не заменит.
Я увидел маленькую падающую фигурку.
Настойчиво зазвенел колокол, и кто-то замахал Иокасу с рубки у мостика. Иокас неохотно перешёл на катер и стоял, глядя на нас с непонятной смесью любви и печали.
— Будьте счастливы, — крикнул он через разделявшую нас полосу воды, как будто предчувствовал пока невидимый разлад в наших отношениях, и крохотное судёнышко, задрав нос, легко полетело к земле.
— Идём, — сказала Бенедикта, беря меня за руку, — спустимся ненадолго вниз.
Она хотела вернуться в каюту, прилечь и поболтать или почитать — а всего вероятней, заняться любовью, пока колокол не позовёт на обед. К тому времени, как стемнело, мы снова ползли через пролив, держа путь к самым дальним уголкам земли. Колумб Чарлок! Я не верил в возможность любви без анализа — хотя знал, что излишний анализ способен повредить любви, но в данном случае имела место всего лишь удовлетворенность, приятное чувство подчинённости другому, отчего смерть кажется такой далёкой. Слово произнесено — смерть!
Где-то там есть альбом с фотографиями этого королевского путешествия — фотографиями, сделанными не нами, а капитаном и членами команды, которые с таким послушным усердием присматривали за нами во всех приключениях, случавшихся в пути. Позже красиво переплетённый альбом с фотографиями, надлежащим образом расположенными и подписанными, с поздравлениями от пароходной компании, занял своё место на столике в холле. Итак, снимки: верхом на чёртовых слонах мы поднимаемся на святую гору на Цейлоне, на головах у нас причудливые прочные шлемы от солнца. Охота на тигров в Индии — бледно-зелёная тоненькая Бенедикта торжествующе попирает маленькой ножкой голову мёртвого зверя: злобный оскал застыл молчаливой пародией на последнюю попытку защититься. Щёлк! Гонконг, Сидней, Таити — долгий ритуал влёк нас вперёд, не требуя от нас никаких усилий.
Но эти поверхностные свидетельства не показывают всего, всего не учитывают. Например, Иоланта без нашего ведома тоже присутствовала на корабле — или, скорей, её образ, публичный, зафиксированный на кинопленке. Среди фильмов, показанных нам, когда мы пересекали Индийский океан, один был снят в Египте, банальная мелодрама, в которой, к моему удивлению, эпизодическую роль сыграла Иоланта. Она возникла на экране без предупреждения — наезд камеры, и её лицо крупным планом, с густо подведёнными глазами, надвинулось на меня. От неожиданности я вскрикнул и схватил Бенедикту за руку.
— Господи милосердный!
— Ты знаешь её?
— Да ведь это Иоланта!
Это длилось недолго, буквально полминуты. Но этого хватило, чтобы увидеть совершенно нового человека в том, кого я когда-то знал. В конце концов, ничтожнейший жест открывает суть характера — походка, движения рук, наклон головы. Здесь она должна была что-то нарезать, положить на блюдо, потом перейти посыпанную песком дорожку, поклониться и подать сидящим за столом. В этой очень ограниченной последовательности действий и движений — некоторые из которых были такими знакомыми, что я сразу узнал их, — я увидел кое-что новое для себя.
— Обыкновенное, ничем не примечательное лицо, — сказала Бенедикта с неприязнью и презрением, которые относились и ко всему нелепому фильму с его шейхами и танцующими дивами.
— Да, действительно.
Конечно, она была права; но сколь эта Иоланта была не похожа на ту, настоящую, которую я знал, насколько меньше было в ней вульгарности, заурядности. Кадры фильма демонстрировали новый уровень зрелости: её движения стали обдуманными, изящными, плавными, избавившись от былой порывистости и неуверенности. Это я и попытался объяснить Бенедикте.
— Но, дорогой, это все отрепетировано, на то и существует metteurenscene[68], который показывает, что и как надо делать, а заодно, наверно, спит с ней.
Конечно, все это было так и все же… совершенно надуманно? Перемена казалась мне чрезвычайно существенной. Я был в замешательстве; оказавшись перед тайной этого превращения, я чувствовал себя непонятным образом уязвлённым — как если бы меня обманули. Может ли так быть, что по элементарной невнимательности я не заметил самого интересного в моей маленькой любовнице? Я был так поражён коротким ничтожным эпизодом, что на другой день, когда Бенедикта пошла прилечь после обеда, попросил ещё раз показать для меня фильм. Нет, изумление осталось. Грубоватость, умудрённость беспризорницы достигли некой точки, где обрели спокойную уверенность неприкрашенного человеческого опыта. Это придало особую выразительность новой манере держать голову, откровению её улыбки, которую я видел на её губах, но никогда, не замечал. Или тогда всего этого не было? Иоланта! О Боже! Я увидел тронутые ржой мраморные статуи, вновь встающие на фоне пронзительного неба Аттики. Пошарил, как говорится, в закромах памяти, пытаясь найти соответствия этому новому персонажу, — безрезультатно. Фигура на экране столь мало походила на оригинал, что я почувствовал, будто меня разыграли. В таком растерянно-отрешённом настроении я пробыл до обеда, когда Бенедикта обратила на него внимание — у неё никогда ничего не оставалось незамеченным.
— Я слышала, у тебя было свидание с твоей подружкой, пока я спала, — сказала она с довольно-таки жестокой улыбкой, уголки губ у неё насмешливо приподнялись. — Не слишком ли раннее время ты выбрал для измены?
Это была шутка, и так её и следовало воспринимать.
Но мне было не до шуток, я хотел серьёзно объяснить, в какое смущение и замешательство привела меня эта пародия на живого человека. На самом деле! Бенедикта меня не поняла.
— Можешь ухлёстывать за кем хочешь, только не рассказывай мне подробностей, — сказала она, и глаза её вдруг вспыхнули по-новому — довольно мрачно.
Это было очень досадно, потому что дело было совершенно в другом. Кроме того, ничто не могло быть противней, чем провоцировать на мещанскую ссору, обычную для семей мелких буржуа с окраин мерзких столиц. Её вульгарность возмутила меня.
— Я просто пошутила, — сказала она.
— Что за идиотизм — ссориться из-за какого-то фильма.
— Я не ссорюсь, Феликс, взгляни на меня.
— Я тоже.
Я подчинился и посмотрел на неё. Мы поцеловались, но несколько отчуждённо. Какая, черт побери, кошка пробежала между нами? Но до конца обеда мы не сказали друг другу ни слова, а после поднялись на палубу и сели рядышком в кресла и так сидели, задумчиво покуривая.
— Давно ты знаешь эту девушку? — спросила она наконец; я ответил с лёгким раздражением:
— Уж точно дольше, чем тебя, даже на этот момент. Глаза Бенедикты сузились от гнева, а в такие моменты она прижимала уши, как испуганная кошка.
— Могу все рассказать, спрашивай.
— Я никогда не требовала, чтобы ты все рассказывал.
— Как бы ты могла требовать?
— Или хотя бы просила. Я хочу, чтобы ты был таким, каков есть, каков есть сейчас; меня не волнует, если ты до сих пор остаёшься немного загадкой для меня.
Она обратила на меня жёсткий взгляд синих глаз, в которых появилось новое выражение, которого я прежде не замечал и которое мог бы описать как радостно-презрительное, и зевнула, прикрыв рот смуглыми пальцами.
— Бедный мой Феликс, — сказала она таким тоном, что мне захотелось ударить её.
Я отправился в каюту и улёгся в постель с книгой, чтобы поднять настроение, но когда часы пробили полночь, а она так и не появилась, снова оделся и вышел на палубу, ища её. Она в одиночестве сидела в пустом баре, тяжело опершись на стойку и клюя носом.
— Слава богу, ты пришёл, — пробормотала она заплетающимся языком. — Не могу подняться. — Она была мертвецки пьяна. Это было тем более удивительно, что она, как правило, всегда пила очень мало. Я поволок её по палубе в каюту, где она рухнула на свою койку и сидела, раскачиваясь и обхватив голову руками. — В четверг мы пристанем в Макао, — сказала она. — Это там Макс умер от брюшного тифа. Не хочу там сходить на берег. — Я промолчал. — Он был музыкант, но не очень хороший. Все же он кое-что изобрёл, чего не было раньше, — копировальную машину для партитур, оркестровых и раздельных для всех инструментов. Правда, не довёл до конца, и лучшим умам на фирме пришлось её дорабатывать, чтобы выбросить на рынок. Хочешь ещё что-нибудь знать?
— С ним ты тоже заключала брачный контракт? Её глаза загорелись адским огнём, во взоре, затуманенном виски, вспыхнули угли пьяного торжества.
— Нет, — ответила она, но по тону, с каким она это сказала, понятно было, что имелось в виду: «В этом не было необходимости». (Я аж подскочил, устыдившись низости своего вопроса.)
Она умоляюще подняла стиснутые руки и сказала:
— Но даже если б он был жив, я оставила бы его ради тебя.
Было невыносимо смотреть на неё, когда она сидела вот так — жалкая, придавленная страданием. Кляня себя, я терпеливо искупал её в горячей ванне, помог, когда её вырвало, энергично растёр полотенцем, чтобы как-то привести в чувство; потом, мертвенно-бледная, без сил, она лежала в моих объятиях, пока не рассвело, и она вновь смогла повторить слова, ставшие для нас чуть ли не девизом: «Навсегда, Феликс».
Итак, Макао остался позади, а с ним и тяжкий груз её воспоминаний; она воспрянула и открылась новой весёлости, новой чувственности. К этому времени мы привыкли к кораблю и обжились на нем. Чувствовали себя так, словно никогда и не жили на суше. А ближе к конечному пункту путешествия даже стали принимать участие в нелепых общих обедах и костюмированных танцах, к которым испытывали такое отвращение в первые недели пути. Больше того, вечером накануне прибытия в Саутгемптон решили «веселиться так веселиться» и облачились в маскарадные костюмы и маски из обширного корабельного гардероба. Я, кажется, был Мефистофелем с угольно-чёрными бровями, Бенедикта — монашкой в огромном белом чепце, страшно накрахмаленном. Именно тогда, накрашиваясь перед зеркалом, она и сказала чуть ли не с ужасом:
— Знаешь, Феликс, я, наверно, забеременела — ты это учитывал? Что мне делать?
— С чего ты взяла?
— Задержки и все такое прочее.
Мгновение она сидела перед зеркалом, словно загипнотизированная, глядя в свои расширившиеся глаза с выражением безмолвной паники. Затем издала долгий прерывистый вздох, пришла в себя и покинула каюту с видом человека, приговорённого к казни. И весь тот вечер она почти не разговаривала; время от времени я перехватывал её взгляд, устремлённый на меня с выражением невыразимой печали.
— Что с тобой, Бенедикта?
Но она только мотнула головой и улыбнулась дрожащими губами; а после танцев, когда мы возвратились в каюту, сорвала с золотистых волос чепец и, повернувшись ко мне, крикнула с мукой в голосе:
— О, разве не понимаешь? Это все изменит, все.
В ту последнюю ночь мы так и не уснули: лежали рядом, глядя во тьму; наше странное путешествие почти закончилось.
Мы сошли на берег, затянутый серым и сырым шёлком тумана, нашли на причале машину, поджидавшую нас. Кто-то из команды уже позаботился о багаже, нам же оставалось только спуститься по сходням и спрятаться под чёрным зонтом, который держал для нас шофёр. «Добро пожаловать домой!» Мы сидели на заднем сиденье, взявшись за руки, и молча смотрели на призрачную природу, вихрем проносившуюся мимо. Гнулись деревья в порывах ветра; пустошь сменялась пустошью, кое-где торчали фигурки мокрых лошадей. Наконец мы подъехали к большому дому, казавшемуся давно необитаемым; однако в каминах повсюду горел огонь и чувствовался едва уловимый запах старинного центрального отопления. Для нас уже был накрыт ланч. Было непривычно чувствовать себя вновь на земле, во внутреннем ухе ещё качалось море. Бэйнс с мрачной любезностью встретил нас, приготовил один из своих превосходных коктейлей, и Бенедикта, взяв свой стакан, ненадолго поднялась наверх. Раздался телефонный звонок, и Бэйнс щёлкнул переключателем, чтобы было слышно и на втором этаже. Я услышал громкий и оживлённый голос Бенедикты, разговаривающей с кем-то. Когда она спустилась, на её лице сияла улыбка.
— Это был Джулиан. Он шлёт нам свою любовь. Говорит, что тебя ждёт приятный сюрприз, когда появишься в офисе. Твои первые два устройства имели большой успех.
Днём я поехал в Лондон, в свой кабинет, от которого успел отвыкнуть, где узнал обещанные Джулианом приятные новости. Конгрив и Натан принесли полное досье, включая документы рекламной кампании.
— Блестящая победа, Чарлок, — сказал счастливый Конгрив, намыливая руки невидимым мылом. — Держись за свои права и только успевай подсчитывать дивиденды; максимума, похоже, не предвидится — данные по Германии и Америке ещё не полные, а взгляни на продажи.
Все это было чрезвычайно отрадно. Но в конце досье я обнаружил ещё папку, загадочно озаглавленную: «Предложение д-ра Маршана по применению нити накаливания в оптическом прицеле». Ни Конгрив, ни Натан не могли объяснить, что это значит. Когда они ушли, я поднял телефонную трубку и попросил оператора во что бы то ни стало разыскать Джулиана; это заняло некоторое время, и, когда я наконец связался с ним, голос его звучал так, словно он говорил откуда-то из глубинки. Я оборвал его дежурные приветствия и поздравления и сразу спросил о папке.