Я понял, что возможно любое объяснение и каждое из них навсегда останется вероятным. Может, это было истинно и в отношении всех нас, всех наших поступков? Да, да. В панике я снова напряжённо вглядывался в её лицо, поняв наконец, как бессмысленно было любить её; она вошла в вагон и с нерешительной печалью глядела на меня из опущенного окна. Мы не могли быть дальше друг от друга, чем в тот миг; тревога заглушила все другие чувства. Отчаяние рвалось наружу, волоча свой мёртвый якорь. Завтра я должен вернуться в Афины — освободиться ото всех, освободиться даже от Бенедикты. Господи, единственное, что имеет значение, — это слово в шесть букв! Поезд тронулся. Я прошёл несколько шагов следом. Она тоже смотрела на меня — с облегчением, с радостью. Или мне так показалось. Может, потому, что она была уверена во мне — в своей власти надо мной? Она опустила окно и, повинуясь внезапному порыву, дохнула на стекло, чтобы написать: «Скоро!» И вновь мгновенно вспыхнула боль расставания.
Я отвернулся, чтобы поскорей забыться, окунув взгляд в медленный круговорот ничего не выражающих лиц. Машина ждала меня, чтобы отвезти обратно в гостиницу. В ту ночь я спал один и впервые испытал удушливое чувство одиночества, уверенный, что никогда больше не увижу Бенедикту. Тот эпизод остался в моей памяти, вися в аккуратной рамке, совершенно самостоятельный, без всякой связи с тем, что я делал или испытал позже. Случай в Стамбуле!
Чувство одиночества окончательно не стёрлось даже тогда, когда, стоя на ветреной палубе на носу парохода, я увидел поднимающиеся из воды скалы Суниона. Уже повернуло на осень, мраморные скульптуры, казалось, посинели от холода, крутой поворот произошёл и в моей жизни. Не оставляло ощущение неуверенности; я надеялся, что новизна предстоящей жизни оглушит, поможет забыться — хотя бы. Хотя бы.
На пристани меня встретила Ипполита с машиной, не сдерживая возбуждения и радости.
— Мы спасены, — кричала она, пока я спускался с чемоданом по трапу. — Поторопись же, Чарлок; мы должны отпраздновать победу, и это все благодаря тебе. Графос! Он выиграл во всех провинциях. Дорогой, он стал совершенно другим. Наверняка получит прежнее влияние.
Несомненно, реанимация партии этого великого человека и её успех на выборах предотвратили какую-то опасность. Я сидел рядом с ней, слушая её излияния. Мы направлялись прямо в её загородный дом, потому что там «все ждали, чтобы поздравить» меня. Я возвращался как герой-победитель.
— К тому же, — сказала она, прижимая мою руку к щеке, — ты вступил в фирму. Теперь ты один из нас.
В глубине сознания вспыхнул образ Бенедикты, в одиночестве идущей по какому-то заброшенному саду среди редкостных кустарников и цветов, при каждом шаге беззвучно выстреливавших пыльцой на её платье. В доме пылал камин и звенели бокалы с шампанским. Присутствовали Карадок и Пулли и начищенный Баньюбула. Каждый спешил излить на меня поток поздравлений. Окружённый столь блестящим обществом, я утопил в вине воспоминания о последних неделях. И только когда я, словно только что вспомнив, сказал: «Между прочим, я женюсь на Бенедикте Мерлин», — повисла тишина. Это была та тишина, которая наступает, когда отгремят последние аккорды прекрасно исполненной симфонии, полсекунды гипноза, предваряющие гром оваций. Да. Именно такая тишина, и длившаяся только полсекунды; затем — аплодисменты, или, скорее, буря поздравлений, в которых я, удивляясь собственной подозрительности, пытался уловить фальшивую ноту. Но нет. Радость была неподдельной; Карадок как будто действительно был взволнован новостью, у меня трещали кости от его медвежьих объятий. У меня будто камень свалился с души и появилось новое ощущение уверенности в будущем. Было уже поздно, когда я наконец собрал свои вещи и попросил отвезти меня в Афины; со странным чувством я вошёл в номер седьмой, перелистал записные книжки. Но, к своему удивлению, я заметил, что мне вдруг стало не хватать не Бенедикты, а Иоланты. Должно быть, сработал какой-то неведомый закон ассоциации; в Стамбуле я о ней ни разу не вспомнил, она и этот город были несовместимы. Так же, как Бенедикта и Афины. Я взглянул из-под абажура на дверь и представил, как она входит в номер, точная, как пульс. Подобная полярность чувств была для меня чем-то новым и не понравилась мне. Нахмурившись, я вернулся к своим каракулям. Набросал общий план разработок, которыми намеревался заняться, когда наконец меня вызовут на фирму. Закончив, заметил письмо, лежавшее на каминной полке и адресованное мне. Письмо от Джулиана, написанное изящным мелким почерком; он в самых любезных выражениях поздравлял меня с прекрасной новостью и просил, что бы я какое-то время не покидал Афины, но я должен представить свой план на рассмотрение и утверждение. Не желаю ли я начать с воплощения моих идей в материале? Будет основано небольшое отделение с ограниченной ответственностью под названием «Мерлин дивайсиз» как часть дочерней компании фирмы, занимающейся электроникой. В моем распоряжении будут техники и оборудование, готовые воплотить все, чего бы я ни придумал. Перспективы были прекрасные, и этой ночью я уснул счастливым сном в своей душной комнатёнке под ворохом заметок, формул и диаграмм на одеяле.
В семь утра, когда коридорный принёс мой кофе, я обнаружил, что щёголь Кёпген уже тут как тут, занял позицию в кресле и наблюдает за мной. Кёпген с кудрями эльфа и блестящими глазами. Для столь раннего часа вид у него был противоестественно элегантный и самоуверенный.
— Давай, — скомандовал он с плохо скрываемым волнением, — выкладывай, в чем дело.
Секунду я не мог сообразить, о чем речь.
— Иокас прислал телеграмму, что у тебя есть сообщение для меня.
Тут я вспомнил. Зевая, я передал ему слова Иокаса. Кёпген со свистом втянул воздух, по лицу было видно, что он расстроен и изумлён.
— Что за коварная старая лиса, что за свинья! — поразился он и хлопнул себя по колену. — Я работал на них всего несколько недель, и фирме этого оказалось достаточно, чтобы нащупать моё слабое место. Чудовищно! — Он засмеялся во все горло.
— О чем это ты? — спросил я. На каминной полке стояла маленькая бутылка узо; Кёпген — «с твоего позволения» — вынул из стаканчика зубную щётку, налил себе и, весьма ловко опрокинув в глотку водку, сказал:
— Старый греховодник не отпускает меня без выкупа. Хочет, чтобы я вернулся в Москву и заключил там для фирмы кое-какие контракты; я отказался, мне это не интересно. Теперь, вижу, придётся ехать, если вообще хочу заполучить эту чёртову вещь.
— Что за вещь?
— Икону.
— Зачем она тебе?
Я было подумал, что фирма по какой-то сложной схеме торгует антиквариатом, но нет, я ошибаюсь, сказал Кёпген. Что они хотят, так это заключить с коммунистическим правительством контракты на поставку зёрна и нефти в обмен на оборудование. Все очень прозаично. А икона — при чем тут она? А, икона. Он снова рассмеялся и раздражённо сказал:
— Дорогой Чарлок, это предмет русского народного искусства, ты не найдёшь в ней ничего особенного; однако я потратил несколько лет на её поиски, исходил пешком сотни миль. — Он неожиданно плюхнулся на стул.
— Но разве это не опасно, я имею в виду коммунистов и все такое прочее?
— Нет. Один из моих дядьев — министр торговли. Нет, дело не в опасности. Просто не желаю работать на фирму, но я совершил ошибку, рассказав им свою сказку, и вот, разумеется, результат. Видишь ли, когда я увлёкся богоискательством, то выбрал себе в водители одного из великих мистиков, знаменитого русского монаха. Как тебе известно, тут требуется абсолютное послушание, даже если велят делать то, что кажется полным идиотизмом. То, что должен был сделать я, невольно превратилось в паломничество, которое я совершил, несмотря на своё плоскостопие. В домашней часовне моей матери была одна икона; когда поместье реквизировали, она исчезла. Мне было велено найти её, иначе…
— Иначе что? Кёпген усмехнулся:
— Иначе не смогу совершенствоваться, понимаешь? Останусь на нижней ступени. Никогда не получу звездочку на погоны. Не смейся.
— Что за бред!
— Конечно, ты можешь так думать, но существуют и другие истины.
— Ну и ну! Только не втягивай меня в свою теологию, — сказал я.
— Ладно, так или иначе, пройдя пешком всю Россию, я добрался до Афона. Там я обнаружил её следы. Потом на какое-то время опять потерял. Это была икона святой Катерины, причём довольно необычная. Конечно, в часовнях, затерянных в лесах, их сколько угодно — святых Катерин. Она могла храниться в придорожном храме на Олимпе или в каком-нибудь крупном монастыре в Метеоре. Несмотря на всю помощь, я тёрпел неудачу за неудачей. Православная Церковь странно организована — или, может, дезорганизована; что пользы, например, в церковном послании, когда половина низшего духовенства невежды?
— Назначь вознаграждение.
— Все это мы делали. Я перебрал сотни икон, больших и маленьких, но не нашёл среди них ту, что принадлежала моей матери. Понимаешь? Теперь за поиски взялась фирма, и они скажут мне, где она находится, но при условии…
— В жизни не слышал, чтобы так обращались с человеком, — сказал я.
Кёпген чуть не расплакался.
— Я тоже, — выдавил он, — я тоже.
— Я бы наотрез отказался ехать.
— Может, я и откажусь. Надо подумать. С другой стороны, пожалуй, это не такое уж трудное дело; это может занять у меня месяц или два, зато потом я по крайней мере найду её; тогда старец Димитрий будет доволен. О Господи! — Он ещё раз глотнул из бутылки и погрузился в мрачное молчание, размышляя над роковыми обстоятельствами своей судьбы.
Я оставил его думать в кресле, а сам отправился принять ванну. Я решил, уж коли фортуна повернулась ко мне лицом, переехать, не откладывая, в лучший отель города и поселиться в номере поприличней. Места мне и тут хватало, но ужасно хотелось продолжить эксперимент — пожить на широкую ногу. Да, там ведь и жратва — не сравнить со здешней. Я не спеша вытирался, когда в дверях ванной возник Кёпген. Вид у него все ещё был отсутствующий.
— Знаешь, — наконец проговорил он медленно, — я, пожалуй, сделаю, как требует Джулиан. Если хочешь чего-то добиться в жизни, приходится идти на жертвы, что скажешь?
Я хмыкнул с видом человека умудрённого и рассудительного, однако далёкого от подобных проблем.
— Вот увидишь, — сказал он, — вот увидишь, приятель. Придёт и твоя очередь. Ты уже познакомился с Джулианом?
— Нет.
Я неторопливо оделся; был прекрасный солнечный день, и мы прошли пешком через все Афины, делая остановки в тени увитых виноградными лозами беседок уличных кафе, чтобы выпить вина, сопроводив его meze[60]. Кёпген больше не вспоминал о своей иконе, чему я был рад; вся эта история казалась мне скучной сказкой. В конце концов, если человек столь острого ума, далеко уже не мальчик, позволяет фирме играть на подобных детских суевериях, туда ему и дорога. Но я тут же устыдился таких мыслей, взглянув на его мрачное, осунувшееся лицо. Он начинал мне очень нравиться. Когда мы прощались, я — собираясь идти заказать номер в отеле, он — обратно в свою семинарию, он тихо сказал:
— Боюсь, тут ничего не поделаешь. Придётся ехать. Дам сегодня телеграмму Иокасу.
Он пошёл по извилистой улице, но вдруг бросился назад и схватил меня за рукав.
— Чарлок, — сказал он просительно, — можно, я оставлю у тебя мои тетради с записями, если решусь ехать?
Его тон тронул меня.
— Ну, конечно, можно.
И в тот же вечер, вернувшись в новый отель в сознании, что должен сменить и убогий свой гардероб, чтобы соответствовать такой шикарной обстановке, увидел на каминной полке стопку знакомых школьных тетрадей, скреплённых резинкой. Но никакой записки; пришлось предположить, что Кёпген уступил требованиям фирмы и, возможно, сейчас уже едет на север. Я даже позавидовал тому, что он отправился в такое необычное путешествие. На столике в нише меня ждал обед. Я не удержался и потрогал дорогие скатерть и салфетки. В Афинах большая редкость такое великолепное, отглаженное столовое бельё. Этим вечером я решил поработать над своими кристаллами и перенёс белые фарфоровые подносы в ванную комнату. Но тут зазвонил телефон, и, когда я поднял трубку, передо мной, так сказать, предстала Бенедикта; её голос звучал так близко, что я было подумал, она говорит из номера этажом ниже. Но нет, она была в Швейцарии.
— Дорогой, — ласковый голос заставил сердце перевернуться в своей могиле. Все сомнения, все колебания в мгновение улетучились, и по вернувшейся боли я понял, как страстно я хочу, чтобы она была здесь, рядом со мной. Бедность слов в сравнении с переживаниями была оглушительной. — Никого и никогда ещё мне так не хватало, как тебя. Это обо всем говорит. — Я чувствовал то же самое, сидя с искажённым лицом и стискивая в руке телефонную трубку. — Мы поженимся в апреле. Джулиан все устроил. В Лондоне. Ты согласен?
— Зачем так долго ждать, Бенедикта?
— Я вынуждена. Таково распоряжение врачей. Раньше не смогу отсюда уехать. О, как мне тебя не хватает, я по тебе скучаю! — В отчётливо слышимом магнетическом голосе зазвучала нотка знакомого отчаяния. — Джулиан составляет условия соглашения, брачного контракта.
— Какого ещё соглашения? — недоуменно спросил я.
— Относительно моей доли в фирме. Мы должны быть абсолютно равны в любви, дорогой. — Неожиданно линия заглохла и зазвучали тысячи голосов, пытающихся докричаться до своих собеседников.
— Бенедикта! — кричал я и слышал её голос, хотя разобрать, что она говорила, было невозможно. Телефонистка на станции отключила её и обещала соединить меня позже. Со смешанным чувством ярости и эйфории я бросился на кровать.
Господа присяжные, теперь я могу сказать вам, что любил женщину, которая заседала в бесчисленных комитетах, выступающих за эмансипацию других жёнщин, никогда не произнося речей и пряча в перчатке левую руку с обкусанными ногтями. Как ни странно, что нужно женщинам, так это чтобы их били до полусмерти, делали из них рабынь, насиловали и заставляли трудиться на кухне, когда они беременны. Прокуси ей шею, Уилкинсон, проткни штыком, и она будет навек твоей. Беспредельный мазохизм — вот что доставляет им удовольствие; пенис для них слишком нежное оружие. Нет, эмансипация этих созданий — шутка. (Бенедикта, посмотри мне в глаза.) Женщина по рожденью — волна, рабыня; и все же, может, есть где-то среди них одна, всего лишь одна, непохожая на остальных, отвечающая истинному назначению женщины. Какому назначению, Феликс? Любви! Этого не было ни до, ни после, я имею в виду, что мы этого не видели. Уп! Извините, отрыжка.
От абсолютного равенства в любви, наверно. Завтра пойду и куплю себе самый дорогой в мире микроскоп, и скрипку Страдивари, и земляники, и автомобиль… Но в любви не бывает полного равенства. Мы должны стремиться к более скромной цели — справедливости в отношениях между мужчинами и женщинами. По-прежнему мучила мысль о Бенедикте. После получасового тщетного ожидания звонка я решил попробовать дозвониться сам, но это оказалось невозможным. На станции не могли определить, с какого номера она мне звонила. Коридорный принёс бутылку виски и сифон с содовой. Я попытался вернуться к кристаллам, восстановить прерванный звонком ход мысли — ускользающую идею, которая впоследствии, через много лет, позволила фирме Мерлина стать чуть ли не монополистом в области лазерной технологии.
Бенедикта продолжала стоять у меня перед глазами, когда я заполнял каракулями страницу. («Их атомная структура всегда небезупречна, иначе они не смогли бы образовываться, расти».)
Телефон снова зазвонил, я рванулся к трубке. Но это был лишь Карадок, сильно пьяный и косноязыкий, который звонил из «Ная», за его хриплым голосом слышалось треньканье мандолины.
— Чарлок, — прорычал он, — мы здесь все ждём тебя. Почему не приходишь?
Но Бенедикта отделила меня пеленой, оболочкой досады. Я не мог думать без отвращения о пропахшем потом «Нае» с его пыльными портьерами.
— Я жду звонка и занимаюсь кое-какой работой, — ответил я, боясь, как бы наш разговор не помешал Бенедикте прозвониться.
— Эх вы, влюблённые учёные! Скоро вы начнёте порицать естественную мораль. Маньяк!
— Сам маньяк, — сказал я. — А сейчас, ради бога, повесь трубку и оставь меня в покое, прошу тебя.
Он повиновался, но с явной неохотой. «Так и быть, босс», — выстрелил он на прощанье, а мне вдруг привиделся Сакрапант, склонившийся над столом и, печально глядя на меня, говорящий: «Правильно, мистер Чарлок, предосторожность не помешает». Что он там ещё сказал? Ах да: «Вот я ошибся с документом, сэр…» Видимо, он имел в виду, что ему пришлось несладко из-за ошибок, допущенных в составлении документа. Ах, бледный мой Сакрапант, падающий с неба, как эти осенние листья, слетающие с деревьев в парках. Телефон зазвонил снова, и на сей раз молодой чистый голос Ипполиты вырвался из трубки, как из уха богини.
— Чарлок, я слышала, ты попался. Каково быть по-настоящему любимым?
— Ох, да оставь меня в покое, — страдальчески закричал я, к её удивлению. — Положи трубку. Я жду звонка.
Но Бенедикта так и не позвонила.
Больше того, от неё не было ни слова несколько следующих месяцев. Однако, переполненный gaisavoir[61] я с энтузиазмом взялся за составление планов своих разработок для мерлиновской маленькой дочерней компании, которой мне предстояло фактически руководить из Лондона. Или так я по крайней мере думал. Двое членов моей гипотетической команды, Денисон и Брод, прилетели представиться мне, и я был рад, что оба оказались людьми квалифицированными и опытными. Не стоит и говорить, что я был полным профаном в том, что касалось юридической стороны дела: образование компании, вопросы патентования и прочие эзотерические вещи, и рад был перепоручить это им; когда все будет улажено, я должен был отправиться в Лондон с пакетом предварительных предложений. Небольшая отсрочка была как нельзя кстати: она позволила более чётко сформулировать свои цели и изложить их на бумаге. Тем более что перспектива провести зиму в Афинах меня не пугала, покуда я жил в тепле и уюте шикарного отеля.
Я разобрал и привёл в порядок не только свои бумаги, но и груду магнитофонных записей: полных, и фрагментов, и записи диалектов и тому подобное — и распечатал их; среди них было много удачных высказываний моих друзей, записанных в разговорах с ними. (Голос Сиппла, с мрачной интонацией: «Ты можешь сказать, что я из инвалидов с „Пурпурным сердцем"[62]. Что касается миссис Сиппл, — хотя до недавнего времени я об этом не знал, — то она каждую божью среду возвращалась из „Широкой лестницы", где забавлялась мощными членами кавалеров ордена „За безупречную службу" с Пряжкой на ленте».)
Я часто виделся с Карадоком, который убивал время в ожидании, когда его пошлют куда-нибудь с новым заданием. Как мне сказали, он изобрёл нечто, чему дал название мнемон, утверждая, что это литературная форма — «форма искусства, в которой сочетаются высвобожденный Фрейд и солипсизм. Можно сказать, что это мягкий непринуждённый каламбур, обряженный в форму объявления в „Таймс"». Они и впрямь были объявлениями в «Таймс» с лёгкой примесью сюрреализма, и я с удовольствием сочинил для него несколько мнемонов. К моему удивлению, он умудрился тиснуть их в газете, где они, разумеется, прошли совершенно незамеченными или были восприняты как непонятный шифр, призыв некой религиозной секты к любви:
Джентльмен-иудей из Ромфора, опытный вибрафонист,
срочно ищет идеального отца.
Скромный пегамоидный человек, увлекающийся
нежнолечением, ищет осязаемое резиновое совершенство.
Затычка имеется.
Ни один поэт не получал такого удовольствия от публикации своих творений, и Карадок потратил уйму денег на размещение в газете этих признаний. Потом подошло его шестидесятилетие, и, встав утром, он оказался по колено в поздравительных телеграммах и газетных вырезках. Там были длинные статьи о постройках, возведённых по его проектам по всему миру, фотографии моста через Ганг, университета на Тобаго и прочих шедевров, созданных его невероятным гением. К моему удивлению, все это панибратство нагнало на него тоску, и он снова заговорил о желании уйти из фирмы.
— Раза два в жизни получаешь шанс все изменить, перескочить на другую колею, но стоит хоть на мгновение засомневаться, и твой шанс ускользает. Теперь немного поздновато пытаться, но кто знает? Может подвернуться ещё шанс. Я смотрю в оба, стараюсь не прозевать.
Тем временем фирма нашла для него новый объект, от которого он вряд ли мог отказаться: здания университета и сената на островах Кука. Ему предоставили полную свободу творить. У него уже пальцы зудели, так хотелось взяться за карандаш, и большую часть времени он лепил из пластилина модели будущих зданий, ничего не видя и не слыша вокруг, как всякий ребёнок за подобным занятием.
— Игра объёмами, мой мальчик, самое пьянящее в этом занятии. Модели дают всю картину с высоты птичьего полёта, мне не терпится приступить к делу. Только подумай, новая обстановка, пальмы, вулканы, морской прибой.
— Когда уезжаешь?
— Как только смогу. Здесь мне больше нечего делать.
Зима шла своим ходом, наша маленькая группа потихоньку разбредалась кто куда. Гиппо на всех парусах помчалась обратно в Париж и лишь изредка присылала открытки. Баньюбула отправился на новогодний бал, обрядившись в забавный старомодный костюм времён последнего из Эдуардов и заколов галстук огромной сверкающей булавкой, став похожим на вампира, собравшегося на званый вечер.
— Этот чёртов граф как тёмная умбра, — сказал Карадок, любивший пародировать изысканный и лапидарный язык своего друга. — Уверен, он и подписывается: «Ваш тёмный слуга».
Бедный граф и не поминал о своих турецких эскападах, я тоже. Он вновь надел свою афинскую маску. Графиня все так же сидела чуть ли не целыми днями в пеньюаре и шлёпанцах, повязав голову пурпурной косынкой: раскладывала пасьянс и писала письма Гурджиеву.
— Этой зимой Гораций такой странный, — говорила она, протягивая длинные чахоточные пальцы к чашке кофе. — Такой странный.
Видела ли она его таким, как мы, кто не был посвящен в его сокровенные тайны? Я имею в виду его темно-коричневый голос, хлопчатые перчатки, трость с серебряным набалдашником и тяжёлым резиновым наконечником, перстень с печаткой, ребус… Трудно сказать. Бенедикта писала, вселяя в меня тревогу: «Я болела, какое-то время меня здесь не было» — на сей раз по-французски.
Затем Карадока вызвали в Лондон, чтобы он набрал команду чертёжников для его нового проекта, и я понял, что мне будет очень одиноко без него. Хуже того, я не понял, что мы больше никогда не встретимся, — хотя, оглядываясь теперь назад, не вижу логики в подобном чувстве. Мы устроили прощальную вечеринку в «Нае», где я успешно притворился настолько нездоровым, что удалось избежать постельных утех, составивших кульминацию вечеринки. Идиотский, наверно, поступок — но одним больше, одним меньше, роли не играет. Тут появляется Сиппл, или, скорее, воспоминание о нем, поскольку Карадок, имевший фантастически высокое мнение о дарованиях своего приятеля, очень сожалел, что не повидался с ним перед отъездом. Я спросил его о том случае с мёртвым юношей, но оказалось, он знает об этом не многим больше меня. Вероятно, это как-то было связано с шантажом.
— Думаю, Сиппл на кого-то работал, возможно на Графоса, кто знает?
— На «Пурпурные сердца», это наверняка, — сказал я.
— С другой стороны, Баньюбула считает, что это просто-напросто семейное дело — дело чести. Отец юноши сказал, что покарает его за то, что тот запятнал честь семьи. В конце концов, они же балканцы.
— Что Гиппо думает об этом?
Карадок осушил стакан и изрёк с мудрым видом:
— В жизни так всегда бывает — те, кто знает, не могут рассказать.
В этот момент со смехом, похожим на лошадиное ржание, вошла миссис Хенникер, размахивая истрёпанным журналом о кино, любимым журналом девиц.
— Смотрите-ка, — торжествующе закричала миссис Хенникер, потрясая журналом у меня под носом, — одна из моих девочек!
К моему удивлению, с фотографии на замусоленной и драной странице смотрела она, Иоланта, в безнадежной попытке изобразить сладострастную улыбку. Одета она была наподобие восточной гурии, а в руках, кажется, поднос с головой Крестителя. В тексте под фотографией говорилось о новом фильме, снятом в Египте каким-то французом. Видно, сумела пробиться на крохотную роль. Я был рад за неё и изумлён, ещё не подозревая, что мы стали свидетелями начала столь невероятной карьеры. Миссис Хенникер сияла от удовольствия.
— Одна из моих девочек, — ошеломлённо продолжала она повторять.
Я чувствовал непонятное волнение, глядя на лицо ужасно неопытной Самиу. Хотя почему «неопытной»? Карадок, удивлённо ворча, отвёл руку с журналом и разглядывал снимок.
— Пусть им всем так повезёт, — наконец сказал он. — Моим пышечкам.
Вошёл Пулли с огромными часами на цепочке. Пора было расходиться по домам. В машине было холодно, аттическая равнина блестела, подёрнутая инеем; по всей улице Стадий клубился пар над канализационными колодцами, как череда гейзеров. Карадок сжал мне руку и с непривычной твёрдостью отказался выпить на прощанье.
— Время осталось, только чтобы вещички собрать, — сказал он, — и айда — на Виргинские острова. Думай обо мне, как я буду там жариться на солнышке, ладно? И помни, что все культуры, достигшие совершенства, зависели от высокой детской смертности. — Нет, он не был пьян: его переполняла печаль расставания. — Что до тебя, Чарлок, то ты попал в струю. Тебе нужно только расправить паруса. Ты будешь очень счастлив. О да. Очень, очень счастлив. Будущее переполнено спермой, мой мальчик.
Я не видел никакого противоречия в его утверждении и все же внезапно почувствовал мучительную ностальгию по временам одиночества и бедности до того, как меня пригласили на фирму. Но тут воспоминание о Бенедикте накрыло меня, как оползень: она стоила всего, что я потерял. Больше не было ощущения, что я живу словно в изоляции.
— Карадок благословляет тебя.
— Прощай.
Ом
4
Конх. Ах! прекрасный новый хризалидалмазный мир Лондона в день Чарлоковой свадьбы! О мир радующихся лиц, таинства, великих побед. Дорогие автомобили мягче колыбели, катящие как по маслу; платья как вторая кожа. И среди всего этого белая веточка, «волшебная лоза» слепца — Бенедикта. Это не я говорю, Господи: это моя культура говорит моими устами. Трудно отделить эти первые дни от других — потому что она постоянно то уезжала, то приезжала. В Полхаусе все устроилось наилучшим образом — были часовни для представителей шести конфессий. Помолиться лишний раз никому не помешает. Она либо появлялась в аэропортах в трауре, или её доставляли в белой санитарной машине, смеющуюся, излеченную, шутящую с шофёром, и, взлетев по крутым ступенькам, она попадала в мои объятия. Как ни пытайся, невозможно объяснить безумие, счастье или смерть. Во-первых, было бы глупо говорить о душах, ослеплённых будоражащими предчувствиями, о диалогах, купавшихся в странном сиянии глаз. Позже, разумеется, в твоём распоряжении все время мира, чтобы ты мог изучить фатальные метастазы идеи любви.
Во многом я следовал за ней и обнаружил это, анализируя свои чувства с отвратительной безропотностью, граничащей с самоуничижением. Она создала меня, как, наверно, создают указом соседнюю провинцию. Я даже не знал имени её бывшего мужа — кого мог бы я спросить? И потом, где, наконец, мы должны были встретиться, как не под отстающими часами на вокзале «Виктория»? Однако тут же её турецкий образ, яркий, как марка, уступил другому; она теперь была очень худенькой, очень напряжённой. Она вибрировала в моих объятиях, как туго натянутая струна; густо накрашенные глаза подчёркивали её бледность, углубляли впалость щёк. Но какое облегчение, какая страсть после невозможно долгой разлуки! «И все это время ты не писала, Бенедикта». — «Знаю». (Но потом все оставшиеся недели она писала каждый день своим зеркальным почерком что-нибудь вроде: «Опять идёт снег. Меня привязали к тому же креслу».) Но тогда она лишь издала тихий сладостный стон, едва мы разорвали объятия, чтобы утонуть в глазах друг друга. «Феликс!» Она сумела завладеть самим моим именем и сделать его частью себя; оно звучало совершенно по-новому. Мне оно никогда особо не нравилось — теперь я ждал, чтобы она повторяла его. «Наконец-то все кончилось!» Наконец-то все началось.
Я уже почти месяц провёл в Лондоне, живя один в красивом доме на Маунт-стрит в роскошной безликой обстановке. Никаких известий о её приезде. Я с суеверным трепетом созерцал богатейший гардероб, заполнявший стеклянные шкафы в нашей комнате, — мой собственный гардероб. Дьявол! Я вспомнил, как однажды, очень давно, Иокас попросил меня, в виде личного одолжения, позволить его портному снять с меня мерку, я, хоть и был озадачен, согласился. Среди многочисленных странных событий того времени подобный пустяк не вызвал у меня беспокойства. Теперь до меня дошло, для чего это понадобилось. Я стоял, кусая губы, и глядел на себя в зеркале, стыдясь окружающего меня великолепия и наслаждаясь им. Серебряные щётки, чьё прикосновение к голове приятно, в ванной комнате толпа бутылок с дорогой туалетной водой, какое-то невероятное мыло. Понятно, конечно, говорил я себе, что я должен одеваться соответственно моему новому, умопомрачительно новому жалованью, моей, беря широко, новой роли в деле. Ради Бенедикты, а также ради фирмы… но все же. Хотя это не было преждевременным, поскольку в моем распоряжении уже было несколько отделов в здании Мерлин-хаус в лондонском Сити; я успел встретиться и поговорить со всеми — за исключением, конечно, Иокаса, который был в отъезде. Все разворачивалось с невероятной быстротой. Да, я даже виделся с нелепым Шэдболтом и подписал идиотский брачный контракт. И вот её звонок с вокзала «Виктория», который связал воедино и объяснил все эти разрозненные события.
— Я наконец здесь. Пожалуйста, приезжай немедленно.
Конечно, это было все то же создание, даже её духи были те же. Все признаки, по которым происходило узнавание, те же. И все же различие, возможно, заключалось в том факте, что протекло так много времени и место действия немного изменилось — теперь это был наполненный паровозным паром, сыпящий сажей закопчённый дебаркадер вокзала.