Позже, в дневнике, он сухо добавил: „Свет яркой личности манит мотыльков. И вампиров. Художники всех стран, запомните это и будьте бдительны!“ И грубо выругал за неосторожность свое отражение в зеркале: в который раз эгоизм и любопытство подложили ему свинью, и самую что ни на есть ненавистную — интимную связь. Но он увидел в лице Жюстин спящей, как проглянул вдруг ребячливый жилец ее души, „известковый отпечаток папоротника в толще мела“. Ему показалось, что именно таким должно было быть ее лицо когда-то, в ее самую первую ночь. Волосы спутаны, разбросаны по подушке, как взъерошенный черный голубь, пальцы как усики какого-то растения, теплый рот, сонное дыхание; теплая, как фигурный торт, только что из духовки. „А, черт!“ — вскричал он в голос».
«Затем он снова ругался, про себя, лежа с ней в постели в гостинице, переполненной александрийскими знакомыми, которые могли в любой момент перехватить неосторожный взгляд или жест и увезти сплетню с собой в Город, откуда они сегодня утром отбыли вместе. Ты ведь знаешь, Персуордену было что скрывать. Он был не тем, за кого себя выдавал. И в то время ему совсем не улыбалось испортить отношения с Нессимом. Чертова баба! Я так и слышу его голос».
«"Ecoute…"»
«"Rien — silence"».
«"Mais ch[59]
Она — все еще в полусне. Быстрый взгляд на дверную защелку. Она вдруг почувствовала приступ раздражения: эти его мещанские страхи. Кого он ждал, кого боялся — шпионов, мужа?»
«"Qu'est-ce que c'est?"»
«Je m'[60]
Желтые глаза без следа божественной мудрости; он был как высеченное в скале изображение бога, стройного и со взъерошенными усиками. Прошлые жизни? «Le c[61] Он насмешливо процитировал популярную песенку».
«"Tu n'est pas une femme pour moi — pas dans mon genre"». [62]
«И она поняла, что должны чувствовать побитые собаки: всего лишь минуту назад он целовал ее, требовательно, почти назойливо, и дрожь боли сменялась дрожью наслаждения, но требовательность эта — теперь она знала — была не от него самого, а от его неудовлетворенной страсти».
«"Что тебе от меня нужно?" — сказала она и ударила его по лицу — затем лишь, чтобы ощутить жгучую боль ответной пощечины — как облачко ледяных духов из пульверизатора. И снова он принялся валять дурака, пока она не рассмеялась — против воли. Все это ты мелеешь найти в третьем томе: тот эпизод с проституткой — один в один. Я случайно наткнулся на нужную страницу».
«Причудливый перевод чувств в жесты, искажающие смысл слов, и сами слова, искажающие смысл жестов, это смущало ее, сбивало с толку. Ей хотелось, чтобы кто-нибудь объяснил, смеяться ей или плакать».
«Что касается Персуордена, то он вслед за Рильке считал, что ни одна женщина не способна добавить ни грана к единой на века полноте Женщины, и каждый раз, едва лишь возникал на горизонте призрак пресыщения, сбегал в мир грез — истинное поле бранной славы каждого художника. Может, потому он и показался ей несколько холодным и бесчувственным. „Где-то глубоко внутри тебя сидит маленький грязный англиканский поп“, — бросила она ему, и он пару минут мрачно размышлял над ее словами, а потом ответил: „Может быть“. И, помолчав немного: „А тебя природа обделила чувством юмора, и потому ты — враг всякой радости. Враг — с большой буквы. Любой шаг, любое чувство для тебя — как предумышленное убийство. Я — в гораздо большей степени язычник“. И он рассмеялся. Ничто так не ранит, как полная искренность».
«Еще я думаю, он очень страдал от всей той „грязи, что летит из-под колес жизни“, — цитирую его же. Он, как мог, старался не вляпаться, он сдирал грязь вместе с кожей. И что теперь — позволить Жюстин с ее бешеной сворой страстей и неразрешимых проблем оседлать себя и увести в гнилой угол так называемых „личных чувств“, смрадную топь которых он уже успел оставить позади? „О Боже правый, да ни за что на свете!“ — сказал он себе. Ну, видишь, какой он был дурак?»
«Его жизнь была — полноводный поток, и далеко не однообразна: он, скажем, занимал какие-то посты в одной из политических служб Foreign office [63] — на контрактной основе, — кажется, дело в основном касалось каких-то отношений в области культуры и искусства. Благодаря этой своей работе он изрядно поездил по свету и свободно говорил по крайней мере на трех языках. Он был женат и имел двух детей, хотя с женой давно уже разошелся, — кстати, стоило завести о ней речь, и он тут же начинал заикаться и путаться в словах, — впрочем, насколько мне известно, он состоял с ней в весьма оживленной переписке и во всем, что касалось отправки ей денег, был щепетилен до крайности. Что еще? Да, его настоящее имя было Перси, и он весьма переживал по этому поводу: мне кажется, из-за аллитерации; отсюда и другое имя, Людвиг, на обложках его книг. Ему всегда льстило, если критики начинали прозревать в нем немецкие корни».
«Что более всего восхищало и пугало в нем Жюстин — его чуть ли не презрительное неприятие Арноти и этой его книжки, „Mбыл тем мужчиной, который ей нужен; но ты же знаешь, есть в любви такой закон — так называемый нужный человек всегда приходит слишком рано или же слишком поздно. В случае с Персуорденом: он так внезапно лишил ее своих милостей, что у нее даже не было времени по достоинству оценить всю мощь его личности».
«Однако это случилось позже; в то время он еще вовсю издевался над ней на неповторимом своем английском или на столь же неповторимом французском (было у него несколько излюбленных неологизмов, которые он эксплуатировал без зазрения совести, — вроде существительного bogue, образованного от bogus [64]; c'est de la grande bogue a [65] или what bloody bogue [66]), он обижал ее, чтобы — если позволительно такое выражение — помешать ей «вступить в силу». Я, надо сказать, едва удерживаюсь от смеха, стоит мне только вспомнить о его наивных усилиях: можно было с тем же успехом пытаться помешать вступить и силу равноденствию, она ведь не намерена была прекращать эксперимент, пока не выжала из него все до капли. Чисто еврейское хищничество! Персуорден оказался в роли Доктора Фостера из старого детского стишка».
Доктор Фостер
Отправился в Глостер,
Весь день его дождь поливал.
Свалился он в лужу,
Промок еще хуже,
И больше он там не бывал. [67]
«Ей показалось, что именно в способности с легким сердцем отказываться от любой привязанности и кроется секрет его — как бы выразиться поточнее — душенной свежести, что ли. Прежде ей не доводилось встречать мужчин, способных, раз ее узнав, спокойно пойти себе дальше. Целая гамма новых чувств и оттенков чувств — роман с человеком, столь необычным. (Не есть ли все написанное плод моей фантазии? Нет. Я хорошо знал их обоих и с каждым из них говорил о другом.) А еще — он мог заставить ее смеяться, а заставлять женщин смеяться — это все равно что играть с огнем, они ведь ценят смех превыше всего — после страсти. Итак — фатальное стечение обстоятельств! Нет, он не был так уж не прав, когда сказал своему отражению в зеркале: «Людвиг, ты псих еси!»»
«К жестокости ей было не привыкать, но насмешливая жестокость ранила всерьез, и иногда после постели ей приходило в голову что-нибудь вроде: „То, что он делает, подобно всякому вошедшему в привычку домашнему обиходу, — вроде как вытереть ноги о коврик“. И следом вдруг — злая насмешливая фраза: „Все мы ищем кого-то, кому бы стоило изменять, — неужели ты и в самом деле считала себя оригинальной?“ Или: „Племя человеческое! Если у тебя уже не получается с тем, кто под рукой, — ну что ж, закрой глаза и представь того, кто для тебя недосягаем. Почему бы нет? Законов ты не нарушишь, и — тайна гарантирована. Вот где истинное взаимопроникновение душ!“ Он стоял подле раковины и полоскал белым вином зубы. Она готова была убить его — за жизнерадостность и самообладание».
«По дороге из Каира дело несколько раз доходило до скандала. „Эта твоя так называемая болезнь — тебе никогда не приходило в голову, может, тебе просто себя жаль, вот ты и бесишься?“ Она так взбеленилась, что чудом только не слетела с дороги и не врезалась в дерево. „Англосакс поганый! — кричала она, едва не плача. — Хулиган!“»
«Он же подумал про себя: „Боже правый! Вот мы уже и цапаемся, как молодожены. Скоро мы поженимся, поцелуемся взасос и заживем не-разлей-вода — радуясь каждому прыщу друг у друга на заднице. Филемон, твою мать, и Бавкида, Перс, ты что, в прошлый раз этого дерьма не объелся?“ За стилистику несу полную ответственность: пьяный, всегда говорил на кокни, и когда бывал один — тоже».
«"Если ты меня сейчас ударишь, — сказал он радостно, — мы непременно во что-нибудь врежемся". А в голове у него понемногу выстраивался маленький злой рассказ, в котором ей было самое место. „Чего недостает литературному сексу, — пробормотал он, — так это коэффициента отталкивания“. Она все еще злилась. „Что ты там бормочешь?“ — „Молюсь“».
«После акта физической любви в ее душе больше не оставалось привкуса разочарования и боли, оставался — смех; Персуорден злил ее и дразнил, но вот она уже улыбалась очередной его вывернутой наизнанку фразе — при том, что глубже, еще глубже жила тупая боль от постоянной мысли: ей никогда не догнать его, никогда он ее к себе не пустит, он даже другом ей не станет никогда, разве что на тех условиях, что поставит сам. Он предлагал ей страсть без близости, без сострадания — и, странно, его поцелуи оттого лишь сильней возбуждали ее. Был в них здоровый бездумный голод — так прибежавший к вечеру домой ребенок вгрызается зубами в яблоко. Конечно, ей хотелось, чтобы все было иначе, но говорили в ней и иные голоса (где-то в темном уголке ее души жила порядочная женщина), отнюдь не желавшие, чтобы он выходил из окопов, сдавал, так сказать, позиции. Как и все женщины, Жюстин терпеть не могла тех, в ком всегда могла быть уверена; и не забывай, ей никогда еще не случалось встретить человека, которым она могла бы всерьез восхищаться, — пусть эта мысль и покажется тебе странной. И вот наконец перед ней такой человек, и она, при всем своем желании, не смогла бы наказать его, изменив ему, — невыносимая, но и восхитительная новизна. Женщины очень глупы, столь же глупы, сколь глубоки».
«Он провоцировал ее на новые, незнакомые чувства — и это ее удивляло. Порой самые незамысловатые; однажды она обнаружила, что ее любовь распространяется и на неодушевленные предметы, так или иначе с ним связанные, типа его старой пенковой трубки с изрядно изгрызенным чубуком. Или старой же шляпы, выцветшей и бесформенной, — она висела на гвоздике за дверью, как писанный акварелью портрет владельца. Она подбирала и хранила те вещи, до которых он просто дотрагивался — или выбрасывал. Она приходила в ярость от собственной рабской зависимости — когда ловила себя на том, что гладит одну из его старых записных книжек, нежно, как его кожу, или считывает пальцем, букву за буквой, фразы (из Стендаля), написанные им помазком на зеркале в ванной: „Если хочешь открыть новый принцип, тебе придется заниматься анатомией“ и „Великие души нужно кормить“».
«Как-то раз она застала у него в постели арабскую проститутку (сам он в это время брился в другой комнате и насвистывал мотив из Доницетти) и очень удивилась, обнаружив в себе не ревность, но любопытство. Она уселась на кровать, прижала руки несчастной своей жертвы к подушке и учинила ей форменный допрос: что та чувствовала, когда была с ним? Девчонка, конечно же, вусмерть перепугалась. „Я не сержусь на тебя, — успокаивала ее Жюстин, едва ли не утирая ей слезы. — Мне просто интересно. Давай так: я спрашиваю — ты отвечаешь“».
«Вызволил проститутку Персуорден, когда вернулся, побрившись, и они все втроем сидели на постели, и Жюстин кормила ее засахаренными фруктами, чтобы хоть немного успокоить».
«Стоит продолжать? Мой, так сказать, анализ может причинить тебе боль — но если ты и впрямь писатель, ты же не сможешь остановиться, пока не дойдешь до самого конца, ведь так? И к тому же я хочу, чтобы ты понял, как тяжело было Мелиссе…»
«Если у него и получалось злить Жюстин по-настоящему, то потому лишь, что он и в самом деле ею интересовался, совсем не будучи при этом к ней привязан. Он дурачился, но отнюдь не постоянно, и не всегда бывал для нее недосягаем; в его случае именно это я и называю честностью. Он менял богатства ума на деньги — да ведь он фактически сам дал ей ключ от своей загадки. Не только ей, ты тоже найдешь — в одной из его книг. Я тоже нашел не сам — мне этот отрывок прочитала Клеа, назвав его притом глубочайшим наблюдением Персуордена о природе человеческих отношений. Однажды ночью он сказал Жюстин: "Видишь ли, я верю в то, что боги — это люди, а люди — это боги; и те и другие вторгаются в жизнь друг друга, пытаясь друг через друга выразить себя, — отсюда и смешение людских умов, и наше знание о силах, которые выше нас либо внутри нас… А еще (слушай внимательно) я думаю, что лишь очень немногие из нас понимают одну простую вещь: секс есть акт духовный, а вовсе не телесный. Нелепый процесс совокупления человеческих существ — это всего лишь биологическая парафраза сей истины, примитивный способ соединения душ и взаимного познания — других-то мы не знаем. Большинство приковано к чисто физическому аспекту и ничего не ведает о волшебной гармонии, которая кричит сквозь плоть, а плоть неуклюже пытается ей помочь. Вот откуда унылый припев твоей песенки, ты повторяешь одну и ту же ошибку, словно гигантскую, безумно скучную таблицу умножения; и так тому и быть, пока ты не вынешь голову из бумажного пакета и не научишься думать сама и сама за себя отвечать"».
«Невозможно описать силу воздействия этих слов на Жюстин: вся ее жизнь, все прожитые сюжеты предстали в новом свете. Она и в нем увидела иного человека — в такого можно было „влюбиться по-настоящему“. Жаль, но он к тому времени уже успел лишить ее своих милостей».
«Когда ему пришлось еще раз ехать в Каир, он поехал один, она же, измученная слишком долгим (ей так казалось) его отсутствием, совершила ошибку, написала ему длинное и страстное письмо, где весьма неловко попыталась поблагодарить его за подаренную ей дружбу, в истинной ценности которой он совершенно не отдает себе отчета, — это применимо к любой любви, не так ли? Ему же письмо это показалось очередным посягательством — и он ответил ей телеграммой. (Они сносились через меня. И телеграмму я сохранил.)
ВО-ПЕРВЫХ ЗПТ ХУДОЖНИК НИКОМУ НЕ ПРИНАДЛЕЖИТ ЗПТ Я ТЕБЯ ПРЕДУПРЕДИЛ ТЧК ВО-ВТОРЫХ ЗПТ ЧТО ПРОКУ ОТ ВЕРНОСТИ ТЕЛА КОГДА УМ ПО ПРИРОДЕ НЕВЕРЕН ВПР В-ТРЕТЬИХ ЗПТ ПЕРЕСТАНЬ СКУЛИТЬ КАК АРАБСКАЯ ШЛЮХА ЗПТ ТЫ МЕНЯ ПОНЯЛА ТЧК В-ЧЕТВЕРТЫХ ЗПТ НЕВРОЗ НЕ ИЗВИНЕНИЕ ТЧК ЗА ЗДОРОВЬЕ НАДО ДРАТЬСЯ И УДЕРЖАТЬ ЕГО СИЛОЙ ТЧК ПОСЛЕДНЕЕ ЗПТ ЕСЛИ НЕ МОЖЕШЬ ВЫИГРАТЬ ЧЕСТНЕЙ ПОВЕСИТЬСЯ ТЧК».
«Однажды она случайно наткнулась на него, очень пьяного, в кафе „Аль Актар“; мне кажется, мы с тобой только что ушли. Ты помнишь тот вечер? Настроение у него было отнюдь не самое благодушное. Как раз тогда я пытался объяснить тебе, как работает правило девятого уровня в каббале. Откуда мне было знать, что ты перепечатаешь все это на машинке и отошлешь в контрразведку! Какой великолепный жест! Мне нравится, когда события переплетаются внахлест, когда они карабкаются друг на друга, как мокрые крабы в корзине. Едва мы ушли, появилась Жюстин. Она доставила его в отель и даже сумела без особых приключений засунуть в постель. „Нет, ты безнадежен, ты конченый человек!“ — бушевала она над трупом. После чего труп поднял руки и ответил ей: „Да знаю я, знаю! Я просто несчастный беженец от бесконечного, как царствие небесное, геморроя английской жизни! Какая жуть — любить жизнь так сильно, что становится трудно дышать!“ И он рассмеялся — и смех перешел в рвотный спазм. Она уже ушла, а он все блевал в раковину в ванной».
«На следующее утро спозаранку она вломилась к нему с пачкой французских журналов, в одном из них была статья о его творчестве. На Персуордене не было ничего, кроме пижамной куртки и очков. На зеркале мылом выведена была фраза Толстого — не перестаю, мол, думать об искусстве и прочих искушениях, затмевающих дух».
«Он взял журналы и попытался захлопнуть дверь прямо у нее перед носом. „Ну нет, — сказала она, — мне сюда“. Он прочистил горло и сказал: „Ладно, но только в последний раз. Меня тошнит, когда ко мне ходят, как на могилу к мертвому котенку“. Она тряхнула его за плечи, и он сказал чуть мягче: „Финиш полный и безоговорочный, понятно?“ В Каире он дал несколько интервью».
«Она присела на краешек кровати и прикурила сигарету, разглядывая его с любопытством, словно редкий музейный экспонат. „Как странно после всех этих разговоров о самоконтроле и об ответственности перед собой увидеть, какой ты на самом-то деле англосакс — абсолютно неспособен закончить ничего, за что взялся. Чего ты скрытничаешь?“ Линия атаки была выбрана безупречно. Он улыбнулся: „Я хочу сегодня поработать“».
«"Ну, так я приду завтра"».
«"Я буду болен"».
« „Послезавтра“».
«"Я пойду в зоопарк"».
«"И я пойду тоже"».
«Персуорден отбросил всякую сдержанность и выдал ей по полной программе; она поняла, что достала его, сама собой восхитилась и принялась выслушивать его медком приправленные гнусности, тихо отбивая ногой по ковру какой-то одной ей слышный ритм. „Ну, ладно, — сказала она наконец, — там поглядим“. (Боюсь, тебе таки придется освоиться с некой сущностной данностью: где двое — там комедия. Ты раньше уделял ей слишком мало места.) На следующий день он вышвырнул ее из своего номера за шкирку, как кошку. День спустя он проснулся и обнаружил, что ее шикарный автомобиль опять припаркован напротив отеля. „Merde“ [68], — выругался он и, просто чтобы позлить ее, оделся и пошел в зоопарк. Она пошла следом. Все утро он провел у обезьянника, с неподдельным интересом взирая на меньших братьев и сестер. Она была не слепая и, понятное дело, оскорбления не заметить не могла. Когда он сел на скамейку и принялся грызть купленные для обезьян орехи, она подошла. В гневе она всегда была прекрасна: подрагивают ноздри, одета в безупречный костюм из плотной синтетической ткани, с цветком на лацкане».
«"Персуорден", — сказала она, присаживаясь».
«"Ты, наверное, не поверишь, — отозвался он, — ты, банный лист на сраной светской заднице. Но начиная с этой минуты ты оставишь меня в покое. И деньги твои тебе не помогут"».
«Его язык в данном случае — мера его глупости. Она просто в восторг пришла оттого, что ей удалось вывести его из себя. Ты же знаешь, как она упряма. Но была еще иная причина: за обычным залпом оскорблений она отследила неподдельную тревогу, — и тревога эта не имела никакого отношения к их связи. Что-то еще. Что?»
«Ты уже писал где-то, что она умела читать мысли, и очень верно; и вот, сидя с ним рядом, глядя ему в лицо, она сказала медленно, как человек, по буквам разбирающий плохой чужой почерк: „Нессим. Что-то связанное с Нессимом. Ты боишься… не его“. И вдруг — внезапное озарение, — и она разом выпалила: „Ты не можешь позволить себе поставить под угрозу нечто связанное с Нессимом; я поняла“. И она выдохнула, тяжко: „Какой же ты дурак, почему ты мне раньше не сказал? Неужели я стала бы рисковать твоей дружбой из-за… Нет конечно. Мне дела нет, хочешь ты со мной спать или не хочешь. Но ты сам — совсем другое дело. Слава Богу, я поняла, в чем дело“».
«Он был слишком удивлен, чтобы ответить ей. Этот сеанс мыслевидения поразил его сильней, чем все доселе с ней связанное. Он просто сидел и долго глядел на нее. „О, я так рада, — снова заговорила Жюстин, — теперь все стало настолько проще. Это не помешает нам видеться. Мы просто никогда больше не станем спать вместе, если ты не хочешь. Но я по крайней мере смогу тебя видеть“. Еще один подвид „любовного чудища“ — более точное определение найти затрудняюсь. Теперь она готова была пойти за ним в огонь и в воду».
«Нессимово молчание уже успело заполнить все пустоты ее души. Оно лежало вокруг нее, как пустыня, до самого горизонта, — не оставляя выхода, повергая ее в отчаяние. А поскольку она и так, от природы, без видимых причин, склонна была чувствовать себя виноватой, она и принялась возводить вокруг себя оборонительные сооружения: безвредных друзей, чье общество могло бы отвести от нее всякие подозрения, — маленький кружок избранных педерастов вроде Тото или Амара, чьи пристрастия и вкусы были столь общеизвестны, что в глазах света всякий повод к ревности должен был исчезнуть сам собой. Подобная некой угрюмой планете, она двигалась сквозь александрийский социальный космос, принимая знаки внимания от бесполых своих поклонников и тем защищаясь. Так опытный генерал, который принял решение держать оборону в городе N, возводит кольцо за кольцом укрепления, используя с максимальной выгодой каждую городскую стену, каждую складку местности. Она ведь и не подозревала, что молчание Нессима было следствием отчаяния, а не ревности, — потому он никогда его и не нарушал».
«В своей книге ты едва упоминаешь о проблеме, связанной с ребенком, — а я ведь уже говорил тебе раньше: сдается мне, Арноти намеренно упустил эту сюжетную линию в „Mлюбил, мудрая моя голова, и никогда не буду! Слава Богу!»
«Персуорден где-то написал (снова цитирую Клеа): "Есть в этом чертовом языке два великолепных забытых слова: милый звучит куда как лучше, чем любимый, и еще — милосердие, великое слово, не в пример любви и даже страсти».
«В один прекрасный день Жюстин случайно подслушала обрывок телефонного разговора, заронивший ей в душу вполне определенные подозрения: Нессимлибо уже успел выследить пропавшую девочку, либо что-то о ней знает — но Жюстин в эту тайну посвящать не хочет. Она просто шла по коридору, а он как раз положил телефонную трубку, и последние его слова были: „Ну ладно, надеюсь, ты будешь осторожен. Она не должна об этом узнать — никогда“. Не должна узнать о чем? Кто это — „она“? Поневоле начнешь задавать вопросы. Прошло несколько дней, а он об этом телефонном разговоре так ничего и не сказал, тогда она заговорила первой. И тут он допустил роковую ошибку, попытавшись уверить ее, что ничего подобного он в телефон не говорил, что она просто не расслышала, а говорил он со своим секретарем… Придумай он для своей фразы любое, даже самое нелепое объяснение, и все сошло бы, но пытаться доказать ей, что она не слышала слов, которые вот уже несколько дней звенели у нее в ушах, как сработавшая сигнализация, — ошибка и в самом деле роковая».
«В один миг она утратила к нему всякое доверие и стала строить догадки — самые порой невероятные. Зачем ему держать от нее в секрете любую попавшую к нему в руки информацию о ее ребенке? В конце концов, еще в самом начале он обещал сделать все возможное, чтобы отыскать следы девочки. Значит ли это, что случилось нечто ужасное, о чем и говорить нельзя? Разве он не обязан был сказать ей — что бы ни?.. Зачем ему скрытничать? Знать наверное она не могла, она терялась в догадках, но в душе ее крепла уверенность: информацию держат втайне от нее, как держат заложника, как залог — чего? Хорошего поведения?»
«Нессиму же, утратившему из-за этой неловкости последние остатки ее расположения, приходилось вслепую ориентироваться в совершенно новой системе координат. В свое время он слишком понадеялся на то, что найдет ребенка и тем обретет Жюстин — по-настоящему; и он просто не имел сил сказать ей — и даже себе самому, так это было больно, — что однажды, когда все его средства добиться желанной цели были уже исчерпаны, ему позвонил Наруз и сказал: „Я тут прошлой ночью случайно встретил Магзуба, и ему пришлось сказать мне правду. Девочка умерла“».
«Словно Великая Китайская стена выросла между ним и Жюстин, лишив их отныне всякой возможности контакта, она даже начала подозревать его в злом умысле. И тут появляешься ты».
Да-да, вот здесь-то, как ни прискорбно, я вновь появляюсь на сцене; наверно, именно в один из тех вечеров Жюстин забрела на мою лекцию по Кавафису, а потом привезла меня к себе домой пред очи бессловесного Нессима; просто «будто топор упал» — раскроив мою жизнь надвое! Сколь невыразимо горько сознавать теперь, что она, чудовище, вполне обдуманно собиралась принести меня в жертву, размахивая, так сказать, мною перед Нессимом, как тореро размахивает перед быком красной тряпкой, для того лишь, чтобы скрыть от него и от прочих свидания с человеком, с которым даже и спать-то не хотела! Но все это уже написано, мной же, с такою болью и с таким обилием подробностей — я пытался ни запаха не упустить, ни малейшей крохи, способной придать картине полноту, какая только и могла удовлетворить голодных псов моей памяти. И все же. И все же. Даже теперь мне трудно заставить себя пожалеть о том странном и славном романе, в который она окунула меня с головой, может быть сама не подозревая о его истинной силе, — он много дал мне, многому меня научил. Да, он и в самом деле обогатил меня — и убил Мелиссу. Что ж, фактам нужно уметь смотреть в лицо. Вот только — почему лишь теперь мне сказали об этом? Мои друзья, вероятно, все знали, и давно. И никто не сказал ни единого слова. Но конечно же никто и никогда не говорит ни единого слова, никто не вмешивается, никто даже не перешептывается, пока акробат на канате; они просто сидят и смотрят спектакль, и ждут, и надеются быть мудрыми, когда случится то, что должно случиться. А с другой стороны, как бы я тогда, столь слепо и страстно влюбленный в Жюстин, принял такую ненужную правду? Неужто бы я отказался от — моей — желанной цели? Сомневаюсь.
Мне кажется, Жюстин пустила меня тогда постояльцем лишь в одно из тех многочисленных «я», которыми она обладала и в которых блуждала, — робкого, но готового прилежно учиться Влюбленного с меловым пятном на рукаве!
Где искать оправданий? Только у самих, я думаю, фактов; потому как только они в состоянии научить меня видеть чуть дальше в поисках главной истины, главного ответа на загадку, чье имя «любовь». Образ ее — я вижу — дробится и множится, отступает, разбегается бликами, как волны ночного моря; или же, холоднее мертвой луны, встает над моими мечтами и над пустыми надеждами, что сплел я из ее лучей, — и, совсем как настоящая луна, держит одну свою сторону, половину правды, от меня сокрытой: теневую сторону прекрасной мертвой звезды. Моя «любовь» к ней, Мелиссина «любовь» ко мне, Нессимова «любовь» к ней же, ее «любовь» к Персуордену — понадобится целый словарь прилагательных, дабы определить одно-единственное имя — ибо у каждой из этих «любовей» свой набор качеств; но есть в них общее неуловимое свойство, то, что отличает их от просто предательства. Каждый из нас, как луна, имел свою темную сторону — и каждый мог в любую минуту повернуться лживым лицом «нелюбви» к тому, кто более всех его любил и в нем нуждался. И так же как Жюстин использовала мою любовь, Нессим использовал любовь Мелиссы… Друг на друга, в беспрерывном суетливом, неловком движении, «как крабы в корзине».
Как странно (и речь здесь вовсе не о биологии), что чудище это всегда живет меж нечетных чисел, мы нагромоздили вкруг него целые горы романтических бредней, но так и не смогли загнать его в чет: в идеальные числа, с чьей помощью адепты герметизма говорят о мистических свадьбах!
«Что защищает животных, что дает им силы продолжать существование? Вполне определенное свойство органической материи. Оно повсюду, где есть жизнь. Как и большинство природных феноменов, оно поляризовано — есть положительный полюс, есть отрицательный. Отрицательный полюс это боль, положительный — половой инстинкт… Обезьяна и человек — первые и пока единственные из живых существ, если не считать животных одомашненных, в ком потребность в продолжении рода не нуждается во внешней стимуляции… В результате величайший из всех природных законов — закон цикла — утрачен для человеческой расы. Периодически возникающие специфические условия, должные вызывать и возбуждать сексуальный инстинкт, потеряли всякий смысл и сведены к проявлениям дегенеративно-патологического характера». (Персуорден, погруженный в мрачные раздумья у обезьянника в зоопарке! Каподистриа на фоне потрясающей своей библиотеки порнографических изданий в роскошных переплетах! Бальтазар с его оккультизмом! Нессим над бесконечными колонками цифр — дебет-кредит!)
А Мелисса? Конечно, она была больна, и больна всерьез, так что в каком-то смысле мое заявление — мол, это я ее убил, или: Жюстин ее убила — отдает мелодрамой. И тем не менее кто измерит тяжесть боли, тяжесть быть брошенной; и тем и другим я снабдил ее в избытке. Мне сейчас пришел на память тот день, когда ко мне зашел Амариль, сентиментальный, как большая псина. Бальтазар отправил к нему Мелиссу на рентген — с последующим лечением.
Амариль был большой оригинал и, ко всему прочему, в некотором роде денди. Серебряные дуэльные пистолеты, гравированные визитные карточки в изысканном футляре, костюм — верх элегантности в сочетании с последним писком моды. Его дом был полон свечей, а писал он по преимуществу белыми чернилами на черной бумаге. Наивысшим из возможных наслаждений было для него: обладать изысканной женщиной, призовой борзой или же парой непобедимых бойцовых петухов. Но человек он был при всем том вполне сносный, не лишен интуиции как диагност и терапевт, так что о маленьких его романтических причудах можно было и забыть.
Главной его страсти, страсти к женщинам, трудно было не заметить: для них он одевался. Но при этом был с ними невероятно деликатен, едва ли не до целомудренности — в этом-то городе, где на женщину привыкли смотреть как на порцию баранины, где сами женщины только и ждут своих насильников и растлителей.
Он же — он идеализировал их, слагал о них про себя целые романтические саги, жил мечтой о любви запредельной, о полном взаимопонимании с одной из представительниц этого жуликоватого племени. Естественно, вотще. Что ему оставалось, бедняге, кроме как пытаться объяснить все это мне или Помбалю, горестно, безнадежно: «Я просто ничего не понимаю.