Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы об удивительном - Далекие бедствия

ModernLib.Net / Фэнтези / Дансени Лорд / Далекие бедствия - Чтение (стр. 2)
Автор: Дансени Лорд
Жанр: Фэнтези
Серия: Рассказы об удивительном

 

 


Большой кусок железа лежит, разбитый посередине, как будто один из древних гигантов небрежно обрабатывал его. Другая насыпь поблизости, со старым зеленым бобом, прилипшим к ней, также была некогда домом. Траншея пересекает ее. Немецкая бомба с деревянной ручкой, несколько бутылок, ковш, оловянная канистра и несколько кирпичей и камней валяются в траншее. Молодое дерево растет среди них. И среди разрушения и мусора Природа, со всем ее богатством и роскошью, возвращается в старые наследные владения, снова обретая землю, которой она владела так долго, задолго до появления зданий.

Садовые железные ворота брошены у стены. Там глубокий подвал, в который кажется, склонился весь дом. Посреди всего этого – сад. Огромный снаряд искорежил, но не свалил яблоню; другая яблоня стоит сухой на краю кратера: большинство деревьев мертво. Британские самолеты непрерывно гудят. Большие орудия движутся к Бапому, их тянут медлительные тягачи с гусеничными колесами. Все орудия покрыты пятнами зеленой и желтой краски. Четыре или пять человек сидят на одном огромном стволе.

Темные старые ступени возле сада ведут в блиндаж; гильза привязана к куску дерева у блиндажа, чтобы в нее можно было ударить, когда пойдет газ. Телефонный провод брошен у входа. Куст астр, ярко-сиреневых и бледно-сиреневых, и ярко-желтый цветок возле них указывают, что когда-то поблизости находился палисадник. Над блиндажом участок иссеченной земли показывает три ясно различимых под сорняками слоя: четыре дюйма серого дорожного металла, привезенного откуда-то, ибо вся эта страна – из мела и глины; два дюйма кремня под ним, а еще ниже дюйм яркого красного камня. Мы смотрим на дорогу – деревенскую дорогу, которой касались мужчины и женщины, и лошадиные копыта и другие знакомые современные вещи, дорогу, столь глубоко погребенную, настолько разрушенную, до того заросшую, случайно приоткрывающую свой краешек среди дикой местности; я мог, казалось, скорее обнаружить след динозавра в доисторической глине, чем шоссе близ небольшой деревни, которая только пять лет назад была полна человеческими ошибками, и радостями, и песнями, и ничтожными слезами. Позади на той дороге, прежде чем планы кайзера начали сотрясать землю, позади на той дороге… Но бесполезно оглядываться назад, мы слишком далеко ушли за пять лет, слишком далеко от тысяч обычных вещей, которые никогда, кажется, не будут глядеть на нас из пропастей времени, из другого века, очень далекого, безвозвратно отрезанного от наших путей и дней. Они ушли, эти времена, ушли подобно динозаврам; ушли с луками и стрелами и старыми, более рыцарственными днями. Ни единый луч не отмечает их заката там, где я сижу, не видны достоинства зданий или брошенных военных машин, все одинаково рассеяно в грязи, и обычные сорняки одерживают верх; это не руины, а мусор, который покрывает здесь всю землю и распространяет свое неопрятное наводнение на сотни и сотни миль.

Оркестр играет в Аррасе, на север и восток отправляются снаряды.

Самое происхождение вещей делается сомнительным, так много всего перемешано.

Теперь так же трудно выяснить, где проходили траншеи и где была нейтральная полоса, как и отличить здания от сада и цветника и дороги: мусор скрывает все. Как будто бы древние силы Хаоса возвратились из пропасти, чтобы бороться против Порядка и Человека, и Хаос победил. Такой стала эта французская деревня.

Когда я покидал ее, крыса, держа что-то в зубах и высоко подняв голову, бежала прямо по улице.

По-настоящему

Однажды на маневрах, когда прусский наследный принц мчался во главе своего полка, когда сабли мерцали, перья раскачивались и копыта гремели у него за спиной, он, как сообщают, сказал тому, кто скакал рядом: «Ах, если бы только это было по-настоящему!»

Не следует подвергать сомнению данное сообщение. Такое мог почувствовать молодой человек, когда вел свой кавалерийский полк, поскольку сцена горячит кровь: все эти молодые люди и прекрасные униформы и хорошие лошади, скачущие позади; все течение, которое может ощущаться в воздухе; весь звон, который может звучать в один момент; без сомнения, чистое небо над мундирами; чудесный свежий ветер для дыхания людей и лошадей; позади – звякание и звон, длинный поток гремящих копыт. Такая сцена могла бы хорошенько взбодрить эмоции, пробудить тоску по блеску битвы.

Это – одна сторона войны. Уродство и смерть – другая; нищета, холод и грязь; боль и усиливающееся одиночество людей, оставленных отступающими армиями, с множеством предметов для размышлений; никакой надежды, и день или два, оставшихся от жизни. Но мы понимаем, что слава скрывает все это.

Но есть и третья сторона.

Я прибыл в Альбер, когда сражения шли далеко от него: только ночью проявлялись признаки войны, когда облака вспыхивали время от времени и любопытные ракеты глядели оттуда вниз. Альбер, лишенный мира, был теперь покинут даже войной.

Я не стану говорить, что Альбер был опустошен или пустынен, поскольку эти длинные слова могут быть по-разному интерпретированы и легко могут дать повод к преувеличению. Немецкий агент мог бы ответить вам: «Опустошенный – слишком сильное слово, а пустынный – дело вкуса». И так вы могли бы никогда не узнать, на что Альбер похож.

Я расскажу вам, что я видел.

Альбер был большим городом. И я не смогу написать обо всем.

Я сидел у железнодорожного моста на краю города; думаю, что был около станции; там стояли маленькие здания, окруженные небольшими садами; проводники и другие железнодорожные служащие могли обитать в таких домах.

Я присел на рельсы и посмотрел на одно из этих зданий, поскольку это, очевидно, был жилой дом. Задняя часть дома сохранилась лучше всего; там, должно быть, когда-то находился сад. Брус, разорванный подобно колоде карт, лежал на ножке стола у кирпичной стены под яблоней.

Внизу в той же куче валялась рама от большой кровати с четырьмя стояками; ее обвивала зеленая виноградная лоза, все еще живая; и на краю кучи лежала зеленая детская кукольная коляска. Хотя дом был невелик, в той куче хранились свидетельства некоторого процветания более чем одного поколения. Ведь кровать была прекрасной, добротно сделанной из звучной старой древесины, прежде чем брус прижал ее к стене; зеленая детская коляска, должно быть, принадлежала не обычной кукле, а одной из лучших, с желтыми кудряшками, синие глаза которой могли двигаться. Один синий водосбор в одиночестве оплакивал сад.

Стена, и виноградная лоза, и кровать, и брус находились в саду, и некоторые из яблонь все еще стояли, хотя сад был ужасно разрушен артиллерийским огнем. Все, что еще стояло, было мертво.

Некоторые деревья возвышались на самом краю воронки; их листья, побеги и кора в одно мгновение были снесены взрывом; и они шатались, с чахлыми, черными, жестикулирующими ветками; так они стояли и сегодня.

Завитки матраца, который валялся на земле, были срезаны когда-то с гривы лошади.

Через некоторое время, осмотревшись в саду, кто-то случайно заметил, что с другой стороны стоял собор. Когда мы разглядели его пристальнее, то увидели, что он накрыт, как огромным серым плащом, крышей, упавшей и поглотившей храм.

Около дома той избалованной куклы (пришло мне на ум) дорога шла с другой стороны рельсового пути. Большие снаряды падали туда с ужасной регулярностью. Вы могли представить себе Смерть, шагающую вниз ровными пятиярдовыми шагами, требующую своей собственности в свой день.

Пока я стоял на дороге, что-то зашелестело у меня за спиной; и я увидел кружащуюся на ветру, в одном из тех шагов Смерти, страницу из книги, открытой на Главе второй: и Глава вторая начиналась пословицей: «Un Malheur Ne Vient Jamais Seul» – «Беда не приходит одна!» И на той ужасной дороге с воронками от снарядов через каждые пять ярдов, насколько хватало глаз, и за ее пределами лежал в руинах целый город. Какая беспечная девушка или какой старик читали это ужасное пророчество, когда немцы напали на Альбер и вовлекли читателя, и самих себя, и всю эту книгу, кроме уцелевших страниц, в такое бесконечное разрушение?

Конечно, и впрямь у войны есть третья сторона: ибо что сделала кукла, которая лежала в зеленой детской колясочке, чтобы заслужить такую участь – разделить падение и кару Императора?

Сад в Аррасе

Когда я вошел в Аррас через Испанские ворота, сады сверкали на моем пути один за другим, просвечивая сквозь здания.

Я шагнул в оконный проем одного из домов, привлеченный смутно различимым сиянием сада; и прошел через пустой дом, свободный от людей, свободный от мебели, свободный от маскировки, и вошел в сад через пустой дверной проем.

Когда я подошел поближе, это оказалось гораздо меньше похожим на сад. Сначала он, казалось, почти призывал прохожих с улицы; столь редки сады теперь в этой части Франции, что это место, казалось, окутано большей тайной, чем обычный сад, оно укрыто тишиной на заднем дворе тихого дома. Но когда человек входил туда, часть тайны исчезала, и казалось, скрывалась в удаленной части сада среди диких кустов и неисчислимых сорняков.

Британские самолеты часто ревели, тревожа в нескольких сотнях ярдов отсюда конгрегацию Собора Арраса, взлетавшую с карканием и носившуюся над садом; ибо только галки появлялись теперь в соборе, да еще несколько голубей.

Около меня дико цвел неухоженный бамбук, нисколько не нуждаясь в людях.

С другой стороны маленькой дикой тропы, которая была садовой дорожкой, высились скелеты оранжерей, окруженные крапивой; их трубы валялись повсюду, разломанные на куски.

Побеги роз пробились сквозь бесчисленную крапиву, но только для того, чтобы их окружил и задушил водосбор. Поздний мотылек искал цветы не совсем напрасно. Он порхнул, с невообразимой скоростью размахивая крылышками, над одиноким осенним цветком, а затем помчался по руинам, которые не являются руинами для мотыльков. Человек уничтожил человека; природа возвращается; это хорошо – такова должна быть краткая философия несметного числа крошечных созданий, жизненный путь которых редко замечали прежде; теперь, когда города людей исчезли, теперь, когда разрушение и нищета противостоят нам, какой бы путь мы ни избрали, следует уделять больше внимания мелочам, которые уцелели.

Одна из оранжерей почти полностью исчезла, эта беспорядочная масса могла бы показаться частью Вавилона, если б археологи прибыли ее изучать. Но это слишком грустно, чтобы изучать, слишком неопрятно, чтобы вызывать интерес, и, увы, слишком обычно: такие развалины простираются на сотни миль.

Другую оранжерею, грустный, неловкий скелет, захватили сорные травы. По центру, на возвышении, некогда аккуратно выстраивалось множество цветочных горшков: они и теперь стоят ровными рядами, но все горшки разбиты; ни в одном не осталось цветов, только трава. И стекла оранжереи валяются там, все серые. Никто здесь ничего не чистил в течение долгих лет.

Таволга вошла в оранжерею и поселилась в этом обиталище прекрасных тропических цветов, и однажды ночью явилась бузина и теперь она достигла такой же высоты, как дом, и в конце оранжереи травы накатились подобно волне; ибо перемены и бедствия зашли далеко и только отразились здесь. Этот пустынный сад и взорванный дом рядом с ним – один из сотен тысяч или миллионов таких же.

Математика не даст вам представления, как страдала Франция. Если я расскажу вам, во что превратились один сад, одна деревня, один дом, один собор после того, как пронеслась немецкая война, и если вы прочитаете мои слова, – я помогу вам, возможно, с большей легкостью вообразить страдания Франции, чем в том случае, если б я говорил о миллионах. Я говорю об одном саде в Аррасе; вы могли бы идти оттуда на юго-восток многие недели и не найти ни единого сада, который пострадал меньше.

Здесь только сорняки и бузина. Яблоня возвышается над кустами крапивы, но она давно засохла. Дикая поросль розовых кустов виднеется здесь и там; или это розы, которые стали дикими, подобно котам нейтральной полосы. Однажды я увидел розовый куст, который был посажен в горшок и до сих пор рос, как если бы он все еще помнил человека; но цветочный горшок был разрушен, подобно всем горшкам в том саду, и роза стал дикой, как любой кустарник.

Плющ один растет на могучей стене, и кажется, ни о чем не заботится. Плющ один, кажется, не носит траура, но добавляет последние четыре года к своему росту, как будто это были самые обычные годы. Тот угол стены один не шепчет о катастрофах, он только, кажется, сообщает о прошествии лет, которые сделали плющ сильным, и от которых у мира, как и у войны, нет никакого лекарства. Все остальное говорит о войне, о войне, которая приходит в сады без знамен, труб и блеска, и переворачивает все, и разворачивается, и разбивает дом, и уходит, она все опустошает, а потом забывает и исчезает. И когда будут написаны истории войны, нападений и контрнаступлений и гибели императоров, кто вспомнит тот сад?

Самым печальным из всего, что я наблюдал на дорожках сада, были паучьи сети, сплетенные поперек тропинок, такие серые, и крепкие, и толстые, протянутые от сорняка к сорняку, с пауками в середине, сидящими в положении собственников. Глядя на эти сети поперек садовых дорожек, вы понимали: все, кого вы представляете блуждающими по этим маленьким тропам, – только серые призраки, давно ушедшие отсюда, только мечты, надежды и фантазии, нечто еще более слабое, чем сети пауков.

Но старая стена сада, отделяющая его от соседа, стена из твердого камня и кирпича, высотой более пятнадцати футов, именно эта могучая старая стена сберегала романтику сада. Я не рассказываю историю этого сада в Аррасе, поскольку это всего лишь догадки, а я ограничиваюсь только тем, что видел своими глазами, чтобы кто-то, возможно, в далекой стране мог узнать, что случилось в тысячах и тысячах садов, когда Император задумался и сильно возжелал блеска войны. Рассказ – всего лишь догадка, и все же истинная романтика – именно в нем; представьте стену высотой более пятнадцати футов, построенную, как строили в давние времена, стену, разделяющую в течение всех этих веков два сада. Разве не было бы искушением взобраться наверх, чтобы заглянуть через стену, если молодой человек услышал, возможно, однажды вечером песню с той стороны? И сначала у него был бы какой-то предлог, а впоследствии вообще никакого, и предлог этот на диво мало менялся за много поколений, в то время как плющ становился все толще и толще. Могла бы зародиться и мысль о восхождении на стену и спуске вниз на другую сторону, эта мысль могла оказаться чересчур смелой и быть резко запрещена. И затем однажды, в какой-то замечательный летний вечер, когда запад весь залился красным светом, а новая луна явилась в небе, когда были ясно слышны далекие голоса, когда поднимался белый туман, в этот замечательный летний день, снова возвратилась мысль подняться на большую старую стену и спуститься по другой стороне. Почему бы не войти к соседям с улицы, можете сказать вы. Это было бы совсем другое дело, это означает визит; были бы церемонии, черные шляпы, неуклюжие новые перчатки, принужденный разговор и незначительные возможности для романтических отношений. Причиной всему была стена.

С какой застенчивостью, когда миновали многие поколения, был брошен первый взгляд через стену. Через несколько лет это повторилось с одной стороны, через несколько веков с другой. Каким барьером казалась эта старая красная стена! Каким новым казалось приключение каждый раз, в любую эпоху, тем, которые отважились на восхождение, и каким древним оно казалось стене! И во все эти годы старшие никогда не проделывали дверей, но сохраняли огромную и надменную преграду. И плющ спокойно становился все зеленее. А затем однажды с востока примчался снаряд, и через мгновение, без плана, или застенчивости, или предлога, снес несколько ярдов гордой старой стены, и два сада не были разделены больше: но не осталось никого, кто мог бы прогуляться по ним.

Через край огромной бреши в стене астра задумчиво заглядывала в сад, на тропинке которого стоял я.

После Ада

Он заслышал английский голос: «Газзеты! Газззеты!» Обычная запись слов никогда не передаст этой интонации. Он снова слышал голос английских городов. Самый голос утреннего Лондона. Это походило на волшебство или на какой-то чудесно яркий сон.

Он был только в сотне миль или около того от Англии; он побывал дома не очень давно; и все же услышанное походило на очаровательный сон, потому что только вчера он еще был в траншеях.

Они провели в траншеях двенадцать дней и выбрались из них вечером. Они прошли пять миль и оказались среди крытых жестью хижин совсем в другом мире. Через дверные проемы хижин можно было различить зеленую траву, и солнце сияло на ней. Было утро. Все странно изменилось. Кругом появилось больше улыбающихся лиц. Люди не были так спокойны, как в течение последних двенадцати дней, последних шести особенно: кто-то играл в футбол чьей-то шляпой и это вызывало интерес.

Орудия все еще стреляли: но люди теперь думали о смерти как о том, кто шел с другой стороны холмов, не как о соседе, не как о том, кто мог заглянуть в любой момент, и иногда заглядывал в то время, как они пили чай. Не то чтобы они боялись его, но напряженное предвкушение встречи исчезло; напряжение сгинуло внезапно за одну-единственную ночь, им всем было необходимо, догадывались они об этом или нет, нечто, что может занять опустевшее место, так что футбол казался очень большим и важным делом.

Было утро, и он спал долго. Орудия, которые оживились на рассвете, не разбудили его; в эти двенадцать дней они стали слишком хорошо знакомы; но он пробудился тотчас же, когда услышал крик молодого английского солдата, бежавшего с пачкой газет трехдневной давности наперевес. «Газзеты, газзеты!» – так донесся в странный лагерь голос английских городов. Он тотчас же пробудился, заслышав это диво; и увидел солнце, радостно сияющее на пустошах с проблесками зелени, которая сама по себе радовала его тем утром после двенадцати дней, проведенных среди грязи, когда он смотрел на грязь, был окружен грязью, защищен грязью, разделял с грязью ответственность, внезапно унесенную ввысь и павшую с ливнем на шлемы и плащи других людей.

Он задался вопросом, слышал ли Данте, когда он возвращался из Ада к солнечному свету, какой-либо зов с Земли, какой-нибудь знакомый звук вроде тех, которыми пользуются торговцы, какую-нибудь обычную песню или крики своего родного города.

Счастливая Долина

«Враг напал на Счастливую Долину». Я прочел эти слова в газете в то время, когда наши отряды во второй раз заняли Альбер. И слова, как заклинание, снова привели меня в Альбер, в Альбер, что стоит в конце могучей дороги Бапом – Альбер, тропы Марса, по которой он промчался так поспешно к своему саду, к широким пустынным полям битвы при Сомме. Слова воскресили Альбер в конце той дороги на закате, и собор, заметный на западе, и позолоченную Святую Деву, наполовину склоненную, но не способную утратить достоинство, и вечер, опускающийся на болота. Они возвратили все это подобно заклинанию. Точнее, подобно двум заклинаниям, которые смешал некий волшебник. Представьте этого старого мага в его удивительных мрачных покоях, призывающего видения, которые перенесут его далеко-далеко, в притягательные долины. Он садится и записывает заклинание на пергаменте, медленно, с усилиями многовековой памяти, хотя когда-то заклинание вспоминалось легко. Тени крокодилов и старинных богов мерцают на стенах и потолке в порывах пламени, когда он пишет; и в конце концов он записывает заклинание неправильно и смешивает с долинами, где он хотел бы отдохнуть, темные частицы адских областей. Так снова появляется Альбер и его Счастливая Долина.

Я не знаю, как отличить Счастливую Долину, поскольку так много маленьких долин простирается вокруг Альбера; и с небольшим усилием воображения, видя их, скрытые военными руинами, можно представить себе, что какую-то из них некогда называли счастливой. И все же есть там, к востоку от Альбера, одна долина, которая даже до последней осени казалась способной носить это имя, столь изолированной она была в ужасном саду Марса; крошечная долина, смыкающаяся с лесом Бекур. Несколькими ярдами выше все было опустошено, немного дальше по пустынной дороге – и вы могли увидеть Альбер, скрытый трауром по непоправимым проспектам руин и запущенным полям; но небольшая долина сомкнулась с лесом Бекур и укрылась там, и в ней вы едва ли смогли бы различить какие-нибудь признаки войны. Почти так же могла бы выглядеть английская долина около английского леса. Почва – та же самая коричневая глина, которую вы видите на юге Англии над низинами и меловыми отложениями; лес – заросли орешника вроде тех, которые растут в Англии, очень тонкие, как английские орешники, но с несколькими высокими деревьями; и растения и поздние цветы – те же самые, какие растут в Суррее и Кенте. И в конце долины, в тени этого знакомого, уютного, домашнего леса, сотня британских офицеров обрела вечное пристанище.

Поскольку сегодня воцарился мир, возможно, это смутно различимое место так же уместно, как любое другое, назвать Счастливой Долиной.

В Бетьюне

Под всеми руинами – история, как известно каждому туристу. Действительно, пыль, которая собирается над развалинами городов, может, как говорят, скрывать самые дивные из иллюстрированных книг Времени, те секретные книги, в которые мы иногда заглядываем. Мы переворачиваем, возможно, только уголок одной-единственной страницы в своих раскопках, но мы различаем в книге, которую нам не суждено увидеть, отблески вещей столь великолепных, что разумно при первой же возможности отправиться в путешествие в далекие страны, чтобы увидеть одну из тех книг, и в тех местах, где края слега обнажились, различить образы странных крылатых быков, и таинственных королей, и богов с львиными головами, которые не предназначались нам. И из отблесков, которые человек различит в странных фрагментах книг Времени, где скрыты минувшие столетия, он может – частично из предположений, частично из фантазий, смешанных с ничтожными познаниями, – создать историю или теорию о том, как мужчины и женщины жили в неведомые века в эру забытых богов.

Так, люди жили в Тимгаде и покинули его, вероятно, в ту эпоху, когда уменьшающийся Рим начал отзывать свои форпосты. Много времени спустя после исчезновения горожан город стоял на высоком плато в Африке, показывая арабским пастухам, каким был Рим; даже сегодня стоят его огромные арки и фрагменты его храмов; его мощеные улицы все еще ясно сохраняют колеи, проделанные колесницами, и сбитые на каждой стороне к центру парами лошадей, которые мчались здесь две тысячи лет назад. Когда весь шум затих, Тимгад застыл в тишине.

В Помпеях город и его жители вместе нашли свой конец. Помпеи не носили траура среди незнакомцев, не остались городом без людей – нет, город был похоронен сразу, закрыт как древняя книга.

Я сомневаюсь, знает ли кто-нибудь, почему боги покинули Луксор, почему Луксор утратил веру в своих богов или в себя самого; я подозреваю, что дело в завоевателях из пустыни или с низовьев Нила, или в коррупции в городе. Кто знает? Но однажды я увидел, как женщина вышла из задней двери своего дома и вывалила корзину, полную пыли и мусора, прямо в Луксорском храме, где темно-зеленый бог, чей рост в три раза превышает рост человека, засыпан уже по пояс. Я полагаю, это случалось очень часто – каждое утро в течение последних четырех тысяч лет.

Под слоем пыли, которую выбросила эта женщина, и женщины, которые жили до нее, Время надежно укрыло свои тайны.

И затем я видел края камней в пустынях, которые могли быть, а могли и не быть частью городов: они пали так давно, что сказать с уверенностью нельзя.

Во всех этих городах, пришла ли в них беда, когда обломки внезапно полетели на переполненные улицы; или ли они медленно выходили из моды, становясь все тише год от года, в то время как шакалы подходили все ближе и ближе; на все эти города можно смотреть с интересом и не испытывать при этом самой слабой печали – ибо все, что было, случилось с такими непохожими на нас людьми так давно. Боги с головами тельцов, у которых рога сломаны и все служители исчезли; армии, слоны которых обратились против них; короли, предки которых скрылись в небесах и оставили их беспомощными перед гневом звезд – ни единая слеза не прольется сегодня ни о ком из них.

Но когда в руинах столь же ровных, как Помпеи, столь же пустынных, как Тимгад среди африканских холмов, вы увидите остатки карточной колоды, лежащие возле того, что уцелело из запасов магазина драпировщика; и фасад магазина и аккуратная комната в задней части оказались в равной нищете, как если бы никогда не было барьера перед прилавком с оборудованием и хорошего стола красного дерева с графинами на нем; тогда в шелесте бумаг, которые летают вместе с пылью по опустевшим этажам, человек слышит шепот Беды, говорящей: «Смотри; я пришла». Ибо под стенами, разрушенными бедой, и красной пылью, которая некогда была кирпичами, именно там остался наш собственный век; и мелочи, которые лежат на полу – реликвии двадцатого столетия. Поэтому на улицах Бетьюна задумчивая притягательность, которая таится во всех вещах, утраченных давно и безвозвратно, взывает к нам с настойчивостью, которая никогда не ощущалась в павших городах древности. Без сомнения, будущим эпохам тот век, который таится под руинами в Бетьюне, с тонкими, призрачными контурами на поверхности, будет представляться веком славы; и все же тем тысячам, которые некогда покинули улицы города, оставляя миллионы мелочей, этот век представлялся иначе: полным совсем другими обещаниями, не менее очаровательными, даже не менее волшебными, хотя слишком слабыми, чтобы История, занятая батареями и имперскими трагедиями, запечатлела их на своих скрижалях. Так что для них, что бы ни писали другие, двадцатый век не был веком стратегии, но состоял только из тех четырнадцати утраченных спокойных лет, вся память о которых погребена под завалами.

Тот слой камней и кирпичной пыли скрывает ушедший век столь же окончательно, столь же фатально, как слой кремня скрывает меловую вершину и отмечает конец эпохи и некой неведомой геологической катастрофы.

В Бетьюне только по мелочам, оставшимся на своих местах, можно определить, что собой представлял дом, или приблизительно описать людей, которые в нем обитали. Только по росткам картофеля, пробивающимся на месте тротуара и энергично цветущим под разбитым окном, можно определить, что разбитый дом рядом был некогда магазином зеленщика, откуда картофель выбрался, когда пришли для человека трудные времена, и увидел, что улица – уже не твердая и недружелюбная, а мягкая и плодородная, как первозданная пустошь; и картофель пустил корни и расцвел там, как его предшественники цвели до того, на другом континенте до прихода человека.

На другой стороне улицы, в пыли разрушенного дома, орудия труда показывали, где обитал плотник, когда так внезапно пришла беда. Это были очень хорошие инструменты, некоторые все еще лежали на полках, другие – среди сломанных вещей, разбросанных на полу. И далее по улице, на которой валялись все эти вещи, кто-то поднял большой железный ставень, который должен был прикрывать магазин. Изящная гравировка из раскрашенных ирисов обвивала его со всех сторон. Разве что у ювелира мог быть такой ставень. Ставень один остался в вертикальном положении, а весь магазин исчез.

И прямо здесь исковерканная улица заканчивалась, и все прочие улицы заканчивались разом. Дальше была только насыпь из белых камней и кусков кирпичей, которую окружали низкие, наклонные стены, и каркасы полых зданий; и сверху устремляла взор на посетителя одна старая башня собора, как будто все еще пристально смотревшая на конгрегацию зданий – высокий печальный наблюдатель. Среди кирпичей остались тропы, но больше не было улиц.

Над самым центром города парит ястреб, издавая свой клич, как будто он пролетает над пустошью и как будто эта пустошь принадлежит ему. Бриз, который несет его, открывает старые ставни и снова раскачивает их.

Старые, бесполезные петли стонут; обои шепчутся. Три французских солдата, пытающиеся отыскать свои дома, бродят по кирпичам и зарослям крестовника.

Это – Ужас Опустошения, не предсказанный пророчеством в каком-то невероятном будущем, не сохраненный на много веков при помощи папируса и камня, но павший на наше собственное столетие, на дома народа, подобного нам самим: обычные вещи, которые нам знакомы, стали реликвиями прошлого. Именно наш собственный век закончился в крови и разбитых кирпичах.

В старой гостиной

В Перонне остался один дом с крышей. И там в лучах лунного света стоял офицер, возвращавшийся из отпуска. Он искал свой батальон, который сменил дислокацию и был теперь где-то среди руин возле Перонна, или направлялся туда – никто в точности не знал. Кто-то сказал, что видел батальон на марше через Тинкур; сержант сказал, что в Брие. Люди, которые не знали, всегда были готовы помочь, они выдвигали предположения и даже доставали карты. Почему бы и нет? Они не выдавали никакой тайны, потому что ее не знали, они просто следовали естественной склонности солдата оказать всю возможную помощь другому солдату. Поэтому они предлагали свои варианты как старые друзья. Они никогда не встречались прежде, они могли никогда не встретиться снова; но Ла Франс знакомит вас, а пятиминутное знакомство дорогого стоит в месте, подобном Перонну, где все могло так сильно измениться за одну ночь и где все так напряженно на странном фоне руин. В таких местах ничтожные отрезки времени становятся очень ценными, пять минут кажутся по-настоящему долгим сроком. Срок и впрямь долгий, поскольку всякое может случиться теперь во Франции за пять минут в любой день. Пять минут могут стать страницей истории, даже главой, возможно, целым томом.

Маленькие дети с измазанными в чернилах пальцами много лет спустя могут просидеть целый час, пытаясь изучить и запомнить то, что случилось в течение пяти минут во Франции совсем недавно. Это в точности похоже на отражения, проскальзывающие в сознании в лунном свете среди обширных руин и тотчас предаваемые забвению.

Тех, кто знал, где находится батальон, разыскиваемый заблудившимся офицером, было не так уж много; они были осторожны и говорили так, как будто на совести у них лежало не одно убийство, не допуская свободы и открытости: поскольку об одном никто не говорит во Франции, и это – точная позиция боевой единицы.


  • Страницы:
    1, 2, 3