На столе побывали мыши. Сыр и зачерствевший хлеб были объедены, выскобленный стол загажен мышиным пометом и усыпан крошками. Огонь в очаге погас. Но все прочее в комнате было такое, каким оставил его Робин Стюарт: починенный стул, чистый пол, аккуратно сложенная сумка и сверкающая шпага — следы размышлений, решимости и мучительных усилий.
«Как джентльмен джентльмену, — гласила аккуратно написанная записка, которую О'Лайам-Роу собрал из кусочков во время тоскливого ожидания, — я приношу извинения и прошу разделить со мной трапезу».
Он лежал перед очагом, творец всего этого: чисто вымытые руки праздно покоились на полу, кинжал валялся рядом, и кровь запеклась на острие. Неуклюже распростершееся тело, костлявое, неловкое, принадлежало, несомненно, Робину Стюарту, и с этим уже ничего нельзя было поделать. Но от блестящих волос, так старательно подстриженных, до плотно обтягивающих ногу рейтуз и начищенных сапог то было подобие Лаймонда — и в последней яростной попытке бросить вызов судьбе, и даже в том, что поражение свое он скрыл от всех.
О'Лайам-Роу успел заметить все это в те два часа, пока ждал. Теперь он тяжело сел и с неистовым чувством, близким к удовольствию, наблюдал, как Фрэнсис Кроуфорд проходит в дверь.
Mora sine morte, finis sine fine [50]… Сквозь птичье пение на ветвях чуть слышно пронесся звон колоколов, зовущих к вечерне, и замер. Из хижины не доносилось ни шороха. Что он там делает?
В Шатобриане, наверное, уже проходит заседание. Вскоре оно закончится, и все заметят отсутствие Лаймонда, героя дня.
Так что же он там делает?.. Какие бы чувства он ни испытал: презрение, гнев, желание защититься — все равно должен повернуться, выйти и излить эти чувства. Но он все не выходил.
Пыл О'Лайам-Роу прошел, сердце сжалось и подступило к горлу, руки похолодели. Он встал и вошел в хижину.
Ничего не изменилось. Стюарт лежал мертвым там, где упал: человек, которого он ждал, не мог его воскресить. Старательно накрытый стол был тот же самый и сумка та же. Затем он увидел Лаймонда в дальнем углу у окна: руки его сжимали подоконник, на лице, чуть повернутом в сторону, не отражалось ни гнева, ни сожаления. Он стоял, глядя вниз на сцепленные пальцы, и можно было бы предположить, что человек просто обдумывает докучную проблему если бы не кровь Стюарта на его рубашке и изжелта-белые суставы на холодном беленом выступе. Он не двинулся, хотя, безусловно, заметил присутствие О'Лайам-Роу. Принц Барроу, внезапно потеряв ориентир, заколебался, почувствовав, что легким и сердцу тесно в его холеном теле.
Прежде, вооружившись философией и спрятав иронию подальше, он уверенно вышел бы вперед и справился с ситуацией. А теперь… Что представляет из себя философия Лаймонда, он не знал. Иронии у него было больше, чем у О'Лайам-Роу, а по широте кругозора они не уступали друг другу.
Что тут говорить? Возьми его за плечо, — подсказывал прежний О'Лайам-Роу, маленькая фигурка, вырезанная из пергамента, счастливая и благодушная в своих двух измерениях, — и произнеси, сердечно, но твердо: «Когда ты получил его послание, было уже слишком поздно. В любом случае ничто не светило ему, кроме изгнания и виселицы. Его не стоило спасать. Он был убийцей. Думал только о себе, готов был с легкостью смести со своего пути любого — даже ребенка… даже своих друзей… даже тебя… «
Но сейчас мрачно заговорил новый О'Лайам-Роу. Фрэнсис Кроуфорд приложил все силы, дабы подчинить себе дух этого человека, а использовав его, прогнал от себя, словно одну из своих шлюх. Даже приди послание вовремя, он, возможно, оставил бы письмо без внимания. Сказать, что он не представлял себе, до какой степени Стюарт принадлежит ему, — не оправдание: такие вещи следует знать. Nous devons a la Mort et nous et nos ouvrages [51]. Это единственное французское выражение, с грустью подумал О'Лайам-Роу, которое он по крайней мере научился понимать.
— Задумался, Филим? — внезапно спросил Лаймонд и обернулся. — «Сказал король: понятно вам — не по своей вине он там». Неужели тебе не приходит на ум какое-нибудь оправдание?
Лицо его было жестким и невозмутимым, глаза в полумраке широко открыты.
— Ты учишься, — невольно сказал О'Лайам-Роу тихим голосом.
— Нет, — спокойно возразил Лаймонд, устремив взгляд на узкие, сутулые плечи человека, лежащего на полу. Немного погодя он добавил: — Кажется, в руках у меня коса, невидимая взору. Каждый мой вдох, похоже, срывает с орбиты какую-нибудь безвинную планету. — И через минуту: — Пожалуй, ты прав, самое безопасное место — камера, или башня, или болото. Мы вправе обсуждать мир людей и смеяться над ним или даже молиться за него. Но не вмешиваться.
О'Лайам-Роу устало прислонился к стене.
— Остановись, — сказал он, — выслушай тяжелый, сочувственный вздох. Уилла Скотта по крайней мере. И призрака Кристиан Стюарт. Уны О'Дуайер. И конечно же человека, лежащего у твоих ног. — И, снова прервав гнетущее молчание, насмешливо добавил: — Ты, наверное, не заметил, но доводы, которые ты только что приводил, когда-то принадлежали мне. Я тоже выпускник твоей академии. Ты бы из вежливости хоть глазом моргнул, когда я размахиваю перед тобой своей косой, маломерной и плохо наточенной.
Лаймонд, все еще стоя спиной к окну, внезапно без какой-либо видимой причины поднял руку, снова уронил ее и холодно спросил:
— Откуда ты знаешь об этих людях?
— От Маргарет Эрскин, — сухо ответил О'Лайам-Роу. — Время от времени она старалась удостовериться, точно ли я знаю, кого посылаю ко всем чертям… Только Богу известно, почему я цацкаюсь с твоей совестью, но ладно уж, встряну в последний раз и повторю тебе совет, который та же здравомыслящая дама дала мне однажды относительно тебя.
— Избавь меня, — коротко бросил Лаймонд.
Он уже и так сказал больше, чем хотел: ему, и только ему следовало найти некое умное решение, благодаря которому Стюарт мог бы постоять за себя.
«Жаль, что ты не пришел ко мне пять лет назад. Ты также возненавидел бы меня, но среди Стюартов, возможно, появился бы настоящий мужчина… Боже… «
Внезапно ему пришло в голову, что О'Лайам-Роу заслуживает того, чтобы с ним поделиться, и он произнес:
— Я мог бы заставить рассказать его все, что он знал, еще на прошлой неделе, но… Боже, каким самовлюбленным болваном бываешь иногда… Я подумал, что он жестоко возненавидит себя… Ему следовало дать время, чтобы он поведал мне обо всем по доброй воле и для очистки совести, а не из…
— …Любви к Фрэнсису Кроуфорду, — тихо закончил О'Лайам-Роу.
— То была не любовь, — возразил Лаймонд странным тоном, в котором прозвучало отчаяние. — Это было своего рода… О Боже, не знаю. Поклонение герою, наверное. Это, кажется, единственное вялотекущее чувство, какое я способен внушить. Оно не ведет ни к чему, кроме страданий.
— И все же, если бы не это, — подытожил О'Лайам-Роу, — Робин Стюарт был бы жив и ничего подобного не произошло бы. Я вернулся бы назад в Слив-Блум, без прошлого и без цели в будущем. А Уна О'Дуайер все еще жила бы с О'Коннором. Видишь, ты все сделал правильно.
Он замолчал. Лаймонд, прерывисто дыша, внезапно вскинул голову, но ничего не сказал. О'Лайам-Роу продолжил:
— Ты рассердился на Маргарет Леннокс за то, что она высмеяла мои первые шаги на поприще ответственности. А часом позже ты вынужден был изложить передо мною свое понимание долга, зная, что это отравит мне душу. Я говорю тебе теперь, что ты правильно поступил с Робином Стюартом, а ошибку совершил после, когда не обратил внимания на его призыв. Тогда было слишком поздно, я знаю это. Но тебе следовало помнить о нем. Это был твой человек. Надо отдать тебе должное — костыль ты у него отнял, но все же он должен был находиться у тебя под рукой, наготове, на случай, если понадобится помощь. Ибо у тебя дар вести за собой, разве тебе это не известно? Надеюсь, мне нет необходимости говорить тебе об этом. А вести за собой — значит поддерживать малодушных и словом, и делом; заставлять их становиться сильными. Это значит сносить любовь слабых и пестовать ее, пока она не окрепнет. Это значит отказаться от личной свободы, прихотей, праздности. Это значит, что ты не можешь любить кого-либо или что-либо слишком сильно, иначе не ты поведешь, а тебя поведут.
— И ты полагаешь, мне это так легко, — сказал Лаймонд, сам не узнавая своего голоса.
Его бил озноб. О'Лайам-Роу что-то говорил, но Лаймонд не мог уловить смысла и только тогда понял: с ним творится что-то странное, он не знает, закрыты ли его глаза или глупо распахнуты, движется ли он или стоит на месте. Это стало последней соломинкой.
О'Лайам-Роу бросился к нему, а Лаймонд повернулся к окну, размахнулся так стремительно, что волосы упали ему на лоб, и высадил кулаком стекло. Мягкий, напоенный травами лесной воздух заструился в комнату, и О'Лайам-Роу остановился.
Довольно долго ни один из них не двигался. Затем свежий воздух и боль сделали свое дело. Лаймонд открыл глаза, выпрямился и, поколебавшись секунду, прошел мимо О'Лайам-Роу к столу. Он сел, крепко сжимая раненую руку: на рукаве кровь Робина Стюарта смешалась с его собственной.
— Это ребячество, — сказал принц Барроу и, открыв сумку, лежавшую на полу, принялся шарить в поисках бинтов. Через минуту, раскидав все вещи, он разогнулся и отошел. — Вот.
Лаймонд, устремив взгляд на свою руку, не двигался.
В нагревшемся вине плавали мухи. О'Лайам-Роу вытащил их и со стуком поставил кувшин обратно на стол.
— Он готовил это для тебя, так что можешь выпить. Дай руку.
Тонкие губы сжались. Затем Фрэнсис Кроуфорд протянул запястье, отодвинул кувшин с нетронутым вином и сказал обычным голосом;
— Да, конечно. Чистейшая мелодрама. Мой брат определил бы это также. — И через минуту добавил: — Спасибо, Филим. Все это было сказано с добрыми намерениями, я знаю… и скорее всего это правда.
Два пореза оказались глубокими, но вены и сухожилия не пострадали: старый оконный переплет прогнулся. К тому времени, как О'Лайам-Роу закончил, Лаймонд вполне пришел в себя и смотрел на него с какой-то отстраненной любезностью.
— И что теперь? — спросил О'Лайам-Роу.
— Теперь — похороны, — ровным голосом ответил Лаймонд и встал.
Земля в лесу была мягкой. Они копали на небольшой прогалине камнями, руками и, наконец, лопатой, которую О'Лайам-Роу извлек из кучи мусора. В сумке лежал плащ лучника, в который они завернули Робина, и сдвоенные полумесяцы Генриха и его возлюбленной сверкнули из глубокой ямы, влажной и темной.
Лаймонд, взглянув в могилу в последний раз, попрощался, как прежде О'Лайам-Роу, со своей собственной дотошной тенью, затем оба склонились и навсегда скрыли ее от глаз людских.
Это была хорошая могила — куда лучше виселицы, или крюка на городских стенах, или холодного кладбища равнодушной, дальней родни. Сумку похоронили вместе с ним, положили ему руки на шпагу и покрыли могилу дерном, словно живой мозаикой.
— Мы должны быть точными во что бы то ни стало, — сказал Лаймонд. Он подошел к О'Лайам-Роу, который уже разлегся на траве, закончив работу, и стоял, слегка покачиваясь, с бесстрастным лицом. Кровь подсыхала на грязных бинтах. — Так что же сказала Маргарет Эрскин? Сейчас самое подходящее время поведать мне.
О'Лайам-Роу поднял глаза; в мягкой ложбинке у горла скопился пот.
— Ах, dhia… Разве я недостаточно тебе всыпал? Это был всего лишь совет, который касался меня точно так же, как и тебя. «Всякому, у кого язык хорошо подвешен, — сказала она, — следует помнить: иные жизнь проживут, ни сном ни духом не ведая, что самой чудесной, самой благородной, самой ужасной властью все мы обладаем над случайными знакомыми, над чужаком, над прохожим, — словом, над теми, кто никак не касается нашей жизни и жизни наших родных. Говори так, — сказала она, — словно ты пишешь: как будто твои слова отлиты из свинца, высечены навеки, и тебе предстоит держать за них ответ. И держи ответ».
Переведя взгляд от недвижной, пронизанной золотыми блестками зелени деревьев, Лаймонд какое-то время молчал. Затем он повернулся, посмотрел прямо в голубые глаза О'Лайам-Роу, и в его собственном взгляде мелькнула знакомая ирония.
— Кажется, на это я по крайней мере способен, — сухо сказал Лаймонд, упал рядом с принцем Барроу на траву, перекатился на спину, словно измученный зверь, и замер.
Теперь, когда посторонние звуки умолкли, птичье пение вернулось в лес. Можно даже было увидеть птиц в вышине — голубя, пару зябликов, порхающую синицу. Свет, проникающий сквозь листву, изменился, стал мягче: день, должно быть, клонился к вечеру. Их лошади, довольные тенью и густой травой, мирно паслись. Отстегнутые удила позвякивали, словно колокольчики, возвещающие начало мессы. В остальном тишина была полной, густой, как вино. В теплом зыбком тумане какого-то яркого, успокаивающего сна О'Лайам Роу внезапно осознал, что не слышит дыхания Лаймонда рядом с собой. Открыв глаза, он со стоном приподнялся на локте и посмотрел.
Не стоило беспокоиться. Фрэнсис Кроуфорд и Тади Бой Баллах — оба тихо спали; ловкие руки лежали неподвижно, взъерошенная голова утонула в траве, и лицо казалось таким же спокойным, как то, другое, которое только что навеки скрыла земля.
— Мне нужна твоя помощь, — проговорил когда-то О'Лайам-Роу, глядя в то лицо, — чтобы содрать шкуру с безжалостного дьявола по имени Фрэнсис Кроуфорд и вывертывать ее наизнанку, пока не найдется хоть одно живое место, куда можно поставить пробу.
«Живой Робин Стюарт потерпел неудачу, но мертвый… — подумал О'Лайам-Роу, снова откидываясь навзничь и устремляя взгляд на зеленую траву и хижину, над которой больше не курился дым. — Возможно, мертвый Робин Стюарт однажды этого добьется».
— Лорд д'Обиньи, — сказал Генрих Французский, — не покинет нашего королевства. — Это достаточно ясно вам всем?
Анн де Монморанси, маршал, великий магистр и коннетабль Франции, избегал смотреть на королеву. К счастью, мадам де Валантинуа не было.
Совещание закончилось. Удалось достичь определенных результатов, хотя споры по поводу даты свадьбы и приданого будут еще долго продолжаться. Величественный, мужественный, искренний милорд Нортхэмптон от имени господина Эдуарда Английского попросил руки королевы шотландской и по этому поводу произнес поучительную речь в стиле, хорошо известном всем дипломатам за границей.
Его величество каждодневно проявляет себя как самый способный принц, какого Англия когда-либо надеялась иметь в качестве короля. Все владения королевства в хорошем состоянии; повсюду царят мир и спокойствие. Специальные уполномоченные, как только что стало известно, заключили мир с Шотландией.
В Ирландии с каждым днем укрепляется разумное правление: правосудие и закон устанавливаются в тех районах, где прежде они были неизвестны, фальшивые деньги выводятся из обращения, и торговля переживает преобразования.
— Теперь, — заявил маркиз, глядя прямо в глаза королю и коннетаблю, — теперь настало время исполнить старинное обещание, которое дали друг другу наша нация и шотландцы, и слить две монархии обетованным браком.
— Нет, — вежливо возразил французский король после длительной паузы. — Она уже обручена, как всем известно, с дофином. Мы слишком много выстрадали и слишком много жизней принесли в жертву ради нее.
И с этим вопросом было покончено. Нортхэмптон, видя, что настаивать бесполезно, отступил и попросил руки принцессы Елизаветы, шестилетней дочери Генриха, для своего юного короля, на что получил согласие. Осталось обсудить вопрос о подходящем приданом.
Дело было наконец-то закончено. Договор о союзе и совместной защите фактически скреплен. А теперь в своем личном кабинете коннетабль приводил доказательство за доказательством, довод за доводом, требуя заключить под стражу Стюарта д'Обиньи.
Обвинение было обоснованным. Даже обиженный мальчик, перенесший испанскую тюрьму, понимал это; и все-таки сам тот упрямый факт, что обвинение очевидно, наполнял короля слепой яростью. Как ни пытался смягчить его коннетабль, как бы спокойно ни убеждала Екатерина, здесь была замешана оскорбленная гордость. Стюарт любил его… Любил когда-то.
— Сегодня вы приобрели Шотландию для своего сына, — упорно гнул свое коннетабль. — И оставить около себя потенциального убийцу Марии Стюарт было бы оскорблением, которого не потерпит ни один народ.
— Пусть вдовствующая королева уезжает, если ей это не нравится. Пусть забирает свою свиту попрошаек обратно в Шотландию.
— Вы оскорбите ее народ? — спросил коннетабль.
— Нанесете оскорбление ее семье? — раздался спокойный голос Екатерины.
— Кроме того, — задумчиво продолжал коннетабль, — есть еще очаровательный господин Тади. Он желает сатисфакции и, несомненно, ожидает награды. Мои подчиненные ежедневно раскапывают что-нибудь новенькое о господине Кроуфорде из Лаймонда. Знаете ли вы, что ему принадлежит поместье Севиньи?
— Он служит моей дорогой сестре, королеве, — сказал Генрих.
Маленькими руками, унизанными кольцами, Екатерина разгладила свое изящное платье и поджала пухлые губы.
— Думаю, что пока еще нет, — заметила она.
Последовало короткое молчание.
— Тогда сделаем из Севиньи графство, — предложил король. Екатерина, улыбаясь, принялась играть своими драгоценностями. — Я также подумываю о том, чтобы предоставить его милости д'Обиньи и его роте копейщиков какую-нибудь работенку вблизи границ.
Коннетабль дернулся всем своим грузным телом.
— Да. Но, монсеньор, следует показать ему… Нужно, чтобы все поняли, что…
— Как вам известно, — резко перебил его Генрих, — мы запретили дуэли в нашем королевстве. Запрет не соблюдается так неукоснительно, как мне бы того хотелось. Это, конечно, не касается состязаний на арене для турниров, где используются тупые клинки. Мы назначаем состязание такого рода перед ужином. Оно заменит водный маскарад. Объявите лорду д'Обиньи и господину… господину де Севиньи, что им будет позволено излить недобрые чувства, которые накопились у них по отношению друг к другу, таким вот безобидным способом… и что лорд д'Обиньи, так как он, насколько я понял, первый получил сегодня удар, может послать вызов.
Обрамленное седеющими волосами лицо коннетабля обратилось к королеве, и, молча, не поднимая глаз, Екатерина Мария Ромола одобрительно улыбнулась.
Коннетабль передаст новости Фрэнсису Кроуфорду, графу де Севиньи, а не Диана и не де Гизы сообщат ему о мудрости и милосердии короля.
Восходила новая звезда. Не в Лотарингском доме, не у Стюартов или Дугласов: она и коннетабль помогут ей воссиять. Екатерина поглядела на черноволосую голову мужа, и в ее выпуклых глазах отразилась любовь.
Жаркий, сверкающий день наконец-то подходил к концу. В Шатобриане зажглись огоньки, маленькие, тусклые; в замках, Новом и Старом, их было еще больше; фонари, словно бусинки, окаймили аллеи. Пруд в парке блестел в лунном свете, точно усыпанный серебряной чешуей и пуговицами никому не нужных лодок, что неподвижно чернели на темных водах. Большая трибуна рядом с прудом погрузилась в темноту и безмолвие, устремив пустые глазницы рядов на движущиеся огоньки зверинца, откуда доносились ясные, негромкие звуки джунглей, звяканье цепей, четкие команды — все это далеко разносилось в неподвижном воздухе.
Но между прудом и замком бросалась в глаза арена — двадцать четыре ярда в длину и сорок в ширину. Она была украшена гирляндами огней. Неяркие на фоне розовеющего неба, как только что взошедшие звезды, они сплетались, почти не освещая большой прямоугольник, — длинные, утопающие в цветах трибуны для двора, справа и слева палатки для состязающих, пышные балдахины из полосатого шелка над золочеными табуретами, золоченые башенки на всех четырех углах для помощников герольда.
Розово-оловянные, плоские, как куклы, под необозримым гаснущим небом, придворные, вертясь и жестикулируя, толпились под темным навесом; пышные одеяния их поблекли до гризайля — серое на сером в лучах заходящего солнца. Ровно сияли шлемы, жемчужные в безжизненном свете, серебряные трубы, украшенные серыми флагами, казались свинцовыми. На изобилие тонких тканей и драгоценностей, на серебряную парчу лучников, стоящих по краю трибуны, на золотое кружево полога и золотую ткань на столе посреди арены, на доспехи рыцарей, готовых сразиться, лился слабый призрачный свет, равняющий все, как пепел, и древний, словно сухой воздух с высоких гор.
И вот нескончаемо долгий день испустил последний вздох и синяя влажная ночь устремилась ему на смену. Тогда гроздья огней засветились золотом, словно экзотические плоды, и засверкали бриллианты. Под каждым светильником живой и мерцающий цвет будто родился заново; потеплели разукрашенные лица, и раздался смех; зазвучала барабанная дробь. Восхитительная ночь наступила, знаменуя начало состязаний.
Открылись они красиво и весело, так весело, как только французы могут устроить. Сменяли друг друга команды в плюмажах и блистающих латах: команда золотой молодежи против команды богачей, бретонцы против команды Луары. Облаченные в бальные одежды, с бриллиантовыми кольцами в ушах, они стреляли по мишеням под пылающими факелами и ловили копьем кольцо. Чернобородый король, улыбаясь, наблюдал с центральной трибуны, справа от него располагалось английское посольство.
Сразу после их возвращения передали вызов короля, и с тех пор О'Лайам-Роу не видел Лаймонда, но история, которую услышал ирландец, уже сделалась достоянием двора: после некоего злополучного недоразумения лорд д'Обиньи и господин Кроуфорд должны уладить свои разногласия формальным поединком на арене, перед лицом короля. Обвинения в воровстве и предательстве, выдвинутые против господина Кроуфорда, были конечно же сняты.
Странный способ отблагодарить находчивого утреннего пловца. Возможно, это последний язвительный выпад против Тади Боя. Так думал О'Лайам-Роу, покорно севший на место, которое ему указали — в опасной близости от способного довести до столбняка великолепия чрезвычайного посольства. Королева Екатерина, сидевшая слева от короля, поймала блуждающий взгляд голубых глаз О'Лайам-Роу и, обмахнувшись веером, улыбнулась. Изумленный принц Барроу поклонился. Что бы там ни было, а он, кажется, вступил в высшее общество.
Он уже во второй раз получил официальную благодарность вдовствующей королевы. Вот так так, подумал О'Лайам-Роу. И ни одна живая душа не догадалась, что главным в этом деле было то, что ему удалось-таки усидеть на слоне.
Леннокс выпрямился, словно аршин проглотил: светловолосая голова обращена вперед, пухлые губы поджаты. Он не смотрел ни на Уорвикова шута Нортхэмптона, ни на места, занимаемые шотландцами, где виднелось холеное лицо сэра Джорджа, на котором запечатлелось злорадство по поводу двусмысленной ситуации.
Голос, звучавший в ушах Леннокса, принадлежал не его брату: то был голос Робина Стюарта, безвестного лучника, теперь, слава Богу, мертвого, который проговорился Уорвику. В числе прочего он сказал, что англичанам легче будет проникнуть в Шотландию, имея под рукой Леннокса, ближайшего к короне после самой королевы.
Но Уорвик предпочел союз с Францией. А они с Маргарет спасут свои головы — если только спасут — за счет брата Джона. Он ненавидел обоих — и Джона Стюарта, поставившего его в это смешное и затруднительное положение, и Лаймонда. Конечно, больше Лаймонда. Но если бы сражение было настоящим, он пожелал бы в первую очередь смерти брата.
Турнир закончился: рыцари преломили копья с тупыми наконечниками, сразились в пешем бою с поднятыми забралами на тупых мечах. Побежали пажи, лошади рысью пустились прочь, покачивая султанами; с арены подбирали оброненные перья, подсыпали свежий песок.
Музыка сменила трубы на время перерыва, и принялись кувыркаться карлики. Среди них был и несколько настороженный Бруске, потерявший былую беззаботность.
— Что ж, дорогая моя, — обратился сэр Джордж Дуглас к сидевшей рядом с ним Маргарет Эрскин.. — Настал черед вынести святые реликвии Сен-Дени, которые чтятся всеми благонамеренными людьми и помогают против демонов, привидений и вашего друга господина Кроуфорда. Уже и герольды обменялись роковыми вызовами… А его христианнейшее величество в своем стремлении смотреть сразу во все стороны позабыл о самой жизненно важной вещи, а именно…
— О чем же?
Маргарет Эрскин, прибывая в напряжении, еще сердилась на своего необузданного, своенравного протеже и тревожилась за него, как и все эти восемь месяцев, но теперь с невыразимым облегчением сознавала, что Мария наконец спасена, и чувствовала прежде всего острую необходимость как можно скорее уехать из Франции в свою холодную, зеленую страну, к своему ребенку, к спокойному, надежному, любящему Тому.
Она сидела у очага, как и обещала, но другое обещание, данное Лаймонду, она никогда и не собиралась выполнять. Он боялся своей власти, а ему надлежало научиться жить с ее силой. Три человека пострадали от его пребывания во Франции, а она ничего не сделала, чтобы помочь им или ему, так как умение сносить такое бремя лежало в основе искусства управлять людьми. И Лаймонду следовало это умение приобрести.
Она уже узнала от О'Лайам-Роу, что Лаймонду пришлось лицом к лицу столкнуться с этой проблемой. Знала она также, что пали и остальные преграды. Он наконец избавился от дурных чувств по отношению к ней, освободился от влияния своей матери, Сибиллы, чей ум был столь же острым, как и у него, и чей кров он столь стремительно покинул, потому что чувствовал себя там слишком дома, слишком в своей стихии. — Вспомнив еще кое о чем из прежнего разговора с О'Лайам-Роу, она в этот день спросила у Фрэнсиса Кроуфорда:
— А теперь вы женитесь?
Вопрос ошеломил его и позабавил.
— И кого же вы прочите за меня?
— А разве никого нет? — спросила она.
— Кто-то называл какое-то имя, — ответил он, откровенно веселясь, — но мне, увы, не припомнить.
Она не поняла, что Лаймонд имеет в виду, но очень хорошо уяснила: это его не интересует. Увидев выражение ее лица, он засмеялся.
— Лучше сечь их, чем им потакать; лучше подавлять их, чем лелеять… Так говорила мне одна женщина. Я живу в мире мужчин, моя дорогая, — сказал Лаймонд. — Я люблю вас всех, но никогда не женюсь ни на одной из вас.
Итак, подняв глаза на сэра Джорджа, Маргарет Эрскин резко бросила:
— О чем же позабыл король?
— Дорогая моя, никогда не стоит недооценивать Стюарта. Король позабыл, что дражайшему лорду д'Обиньи предоставлен выбор оружия. Лаймонду, как отвечающему на вызов, придется достать все доспехи, оружие, лошадей, каждую деталь конского снаряжения — словом, все то, что его милость сочтет необходимым для поединка. И насколько я знаю д'Обиньи, его требования будут такими чрезмерными и невероятно, до невозможности дорогими, что Лаймонду останется только бесславно удалиться. Жаль, — жизнерадостно заключил сэр Джордж, — подобно Перианду 34) ваш друг Фрэнсис сказал однажды: «Предусмотрительность во всем…»
— Когда он покажется? — спросила Мария, королева Шотландии. — И будут ли у него снова черные волосы?
— Как ты… Нет, — сказала Мария де Гиз слегка растерянно. — У господина Кроуфорда волосы больше не черные. Увидишь сама.
Карлики ушли.
— Они убьют друг друга? — спросила Мария.
— Нет, конечно. Это всего лишь бой понарошку, дитя мое. Успокойся, — добавила мать.
Последовало короткое молчание.
— Они сражаются из-за дамы? — задала вопрос девочка.
Раздраженный ответ готов был сорваться с губ Марии де Гиз, но она заколебалась, глядя вниз.
— По правде говорят, нет. Но если хочешь, один из них может надеть твой залог. Хочешь?
— Oh, mon Dieu [52], да! — воскликнула Мария с чуть большим жаром, чем намеревалась, и ее светло-карие глаза сделались огромными. — Шарф! Мама, у меня нет…
— Jais-toi [53]. Дай перчатку. Мадам Эрскин, принесите мне большую булавку, — приказала шотландская вдовствующая королева. — Я еще не встречала мужчину, который может что-то приколоть булавкой, если возникнет такая надобность.
Сначала явились флаги, затем трубы возвестили, что на арену к королевской трибуне выходят Стюарт из Обиньи и Кроуфорд из Лаймонда, никогда прежде не вступавшие между собой в поединок.
А за ними двойной ряд слуг — копейщики д'Обиньи, уверенно выступающие в ливреях Стюартов, со сверкающими в потоках света алебардами, расположенными точно под нужным углом, и свита Лаймонда, одетая в новые цвета, которые Маргарет Эрскин нашла смутно знакомыми, а проснувшийся лорд Нортхэмптон счел достойными восхищения.
Подойдя к столу, обе свиты разделились, так что главные герои остались одни в центре поля и затем уверенно направились к королю.
Джон Стюарт д'Обиньи, обвиненный, как он знал, врагами, но надеющийся на поддержку и снисхождение короля, стоял перед ним во всем блеске роскоши, обусловленной его происхождением и положением: рубашка под полукафтаном была расшита золотом, атласный плащ топорщился от жемчугов, а на туфлях огнем горели бриллианты.
У Лаймонда, стоявшего рядом с соперником, на лице было неописуемое выражение, в котором иные зрители, гораздо более многочисленные, чем он предполагал, угадывали непреодолимое желание рассмеяться. Он не взял на себя труд соревноваться с царственной пышностью д'Обиньи. У него и не было такой необходимости. Лаймонд весь был затянут в черный шелк, лишь воротник и манжеты сверкали снежной белизной, и бриллиант ценой двенадцать тысяч дукатов пришпиливал к его плечу маленькую детскую перчатку. На перчатке была вышита корона Шотландии. Соперники поклонились, герольд и распорядитель состязаний сделали шаг вперед, и церемония началась.
Лаймонд поднял глаза к трибуне. Всюду знакомые лица: вдовствующая королева со своими лордами, которые так старательно обхаживали его в Канде; девочка — он улыбнулся и поклонился, изысканно прижав руку к сердцу; Маргарет, спокойная, глубоко чувствующая женщина, которая и сейчас уже старше, чем когда-либо станет ее собственная мать; Джордж Дуглас, к которому Франция отнеслась доброжелательно, а Шотландия, возможно, не так добра.
Ленноксы. Маргарет, в ярком свете казавшаяся чуть поблекшей, не сводила с него глаз: Лаймонд непринужденно поклонился и ей тоже. Диана, враг коннетабля и Дженни Флеминг, выглядела не слишком приветливо. Де Гизы, которые освободили его — Мария де Гиз не преминула это подчеркнуть, — но в конце концов переметнулись к другой партии.