— Дорогой мой Филим. — Опережая королеву, Лаймонд шагнул к нему; голос его звучал сухо, по-деловому, на лице мелькнула тень раздражения и еще какое-то чувство. — Кажется, я завяз глубоко, но ты скорей всего нет. Так как тебе не удастся исправить положение, позволь мне пожинать плоды того, что я посеял. А сам пойди и напейся.
Это было сказано беззлобно. Филим О'Лайам-Роу и его оллав долго и пристально смотрели друг другу в глаза, затем принц Барроу развернулся и, не заботясь о том, кого он может толкнуть, бросился вон из комнаты.
Пайдар Доули был застигнут врасплох. Он вприпрыжку пустился вслед за хозяином, приговаривая свистящим шепотом:
— Храни нас небо: есть еще умные люди на свете. И куда теперь, принц Барроу?
В лице, обращенном к нему, он едва узнал черты Филима О'Лайам-Роу, старшего в роде: так изменила их целеустремленность и бурный, смешанный с отчаянием, гнев.
— Такой счастливчик, как ты, отправится домой спать, — отозвался он.
Пораженный Доули на секунду отстал. Затем, догнав хозяина, осторожно спросил:
— В дом Кормака О'Коннора, приятель. Куда же еще? — ответил Филим О'Лайам-Роу, ценитель покоя, живое воплощение беспечности.
Уже наступило воскресенье, двадцатое июня, и первый, прикрытый серою дымкой свет нового дня вскоре озарит деревья в парках Шатобриана и блеснет на темных водах пруда.
Глава 5
ШАТОБРИАН: ДОКАЗАТЕЛЬСТВО БЕЗ ЛЮБВИ ИЛИ НЕНАВИСТИ
Испытание не просто провести без доказательств. Если доказательства необходимы, их можно потребовать законным путем, без любви или ненависти. В чем причина того, что доказательств требуется больше для чужеземных рабов, чем для ирландских? Может, потому, что у ирландского раба больше надежды стать свободным, чем у чужеземного, на его долю и выпадет труднейшее испытание?
Его не впустили — да и кто бы открыл дверь взбесившемуся ирландцу, помешанному соотечественнику в половине четвертого утра? Заспанный управляющий госпожи Бойл захлопнул решетку, и О'Лайам-Роу перелез через две стены, взломал ставень и прыгнул в гостиную, где пьяный Кормак О'Коннор, тяжело храпя, валялся среди рассыпанной золы, на том самом месте, куда рухнул со стула накануне вечером.
О'Лайам-Роу с интересом воззрился на него, затем, перешагнув через ягодицы великана, распахнул ближайшую дверь.
Зеленоватый лунный свет заливал спальню. Комната была неприбрана, всюду валялась женская одежда, а пахло старым деревом и пыльными травами, как в школьном классе. Не останавливаясь, Филим прошел прямо к деревянной походной кровати, смутно вырисовывающейся в углу. Там, свернувшись под тонкой простыней, спала женщина, утопая в темных волнах волос.
В соседней комнате, оплывая, догорала свеча. О'Лайам-Роу проворно зажег вощеный фитиль и принялся передвигаться от подсвечника к подсвечнику, от лампы к торшеру, пока спальня и гостиная не озарились ярким светом. Уна О'Дуайер, белолицая, чернобровая, оторвала от белой подушки свою черноволосую голову, с изумлением посмотрела на принца расширенными глазами, черными, как цветы ночью, и хрипло спросила:
— Он умер?
— Tres vidit et unum adoravit [35]. Он у камина, моя дорогая, расползся, как прокисший пудинг… если ты имеешь в виду его.
Глаза принца, круглые, светлые, наивные, бросали ей вызов, требуя опровергнуть это.
Она сделала ему такое одолжение бурно, без лишних слов, нимало не колеблясь.
— Ты знаешь, кого я имею в виду, — сказала она, приподнявшись в постели и прижав ладони к простыням. — Почему ты здесь? Королева убита? Почему он прислал тебя?
— Похоже, у тебя в голове поселились голуби. Нежные, жирные голуби, — добродушно произнес О'Лайам-Роу. — Никто не присылал меня, и королева еще не убита. Но Тади Бой Баллах по приказу короля будет, увы, сокрушен; его накажут, дабы сохранить незапятнанной репутацию его милости д'Обиньи, и никто, кроме нас с тобой, любовь моя, никто, кроме нас, не сможет теперь спасти эту девочку.
Сон окончательно покинул ее лицо, глаза и лоб прояснились, к теплым мягким губам вернулась четкость очертаний. Он вспомнил вкус этих губ, когда женщина набрасывала на плечи халат, стараясь не глядеть на принца.
— Мать Мария… Потуши эти огни! Девчонка ничего для меня не значит, и я не пожалею о ее смерти.
— Я не зря зажег их, — мягко возразил О'Лайам-Роу. — Хочу, чтобы светлый ум О'Коннора помог нам убедить царственного покровителя Джона Стюарта д'Обиньи, что этот человек готовит убийство и что он, могу поклясться, полупомешанный.
— Обиньи разоблачил Лаймонда как Тади Боя Баллаха? — медленно произнесла Уна.
— Да.
— Тогда обвинение в адрес д'Обиньи не спасет его. Тех преступлений, какие совершил он как Тади Бой, достаточно, чтобы покончить с ним. Ты знаешь это.
— Нет, — возразил О'Лайам-Роу, — если он сможет доказать, что предпринял весь этот маскарад ради спасения Марии.
— Тогда ступай к вдовствующей королеве, — заявила Уна О'Дуайер. — Или госпожа отреклась от него? — Молчание О'Лайам-Роу послужило ей ответом: она улыбнулась, широко раскрыв удивительные глаза. — И я поступлю так же. Не везет ему, нашему музыканту-любителю, нашему милому оллаву.
— Я бы так не сказал, — возразил О'Лайам-Роу, и она вспыхнула. — В чем-то малом — да. Он не требует от вдовствующей королевы признать, что это она пригласила его во Францию защитить ее дочь. Он и от меня не станет добиваться признания, будто бы мне было известно, что он находился во Франции ради королевы, — чего стоит мое слово против их обвинений? Он не может утверждать, что приехал во Францию сам по себе, не получив никакого задания: для этого требовалось бы обвинить д'Обиньи, а у него нет никаких улик. Так что, если ты и твой друг скажете мне одно-единственное словечко, оно приговорит Джона Стюарта, спасет девочку и освободит нашего милого оллава, как ты называешь его. Это достойное завершение трудов.
— И когда же Фрэнсис Кроуфорд стал твоим задушевным другом?
— Сам не знаю, — сдержанно ответил О'Лайам-Роу. — Полагаю, когда мне пришло в голову, что, изображая чернявого буйного ирландца, Фрэнсис Кроуфорд играл лишь наполовину: раз в жизни это чудо-юдо проявило хоть какие-то человеческие черты.
— Ты так думаешь? — На мгновение зеленые глаза посмотрели на него с любопытством.
— Я думаю, что веревка у Тур-де-Миним и твоя забота спасли его. Ты защищала нас обоих, возможно, ненавидя нас. И тебе хотелось сделать кое-что еще…
— Я не испытываю к тебе ненависти и не обольщаюсь, будто могу проникнуть в его ум, человеческий или уж не знаю какой… Уходи, — сказала Уна, и в ее чистом негромком голосе внезапно прозвучала нотка отчаяния и гнева. — Уходи! Поезжай домой! Кто бы ни обладал моим телом, мой разум принадлежит мне. Позволяй ему улещать твою душу или терзать ее, как только он пожелает. Себя я не позволю тронуть и пальцем.
В раздражении О'Лайам-Роу возвысил голос:
— Он не хочет впутывать тебя.
— Он впутывает меня в эту самую минуту, дурак ты несчастный. По какой еще причине ты свободен? Ты утверждаешь, что были в нем человеческие черты? A mhuire! — воскликнула черноволосая женщина, ее широко открытые сухие глаза наполнились горечью. — Поезжай домой. Он выше твоего понимания, этот милый оллав, оделенный любовью каждой встречной девчонки. Мы, дураки, боремся, мечтаем, попрошайничаем у дверей, подбадриваем слабых духом из последних сил, с рвением и страстью, а ты печешься о чужом отродье и кропаешь английские стихи!
Она перевела дух, и О'Лайам-Роу ровным голосом сказал:
ф— Подожди. Раз уж ты взялась крушить все подряд, позволь и мне промолвить слово. Глядеть на тебя пожалуй что и приятно, хотя и оторопь берет, но у меня совершенно нет желания видеть, как нами правит король Кормак.
Она вгляделась в лицо О'Лайам-Роу, не слишком-то задумываясь над его словами.
— Править тобой будет французский король.
— Вот ты и проговорилась, — вымолвил О'Лайам-Роу задушевно. — Вышвырнув англичан, Кормак О'Коннор перво-наперво выкинет и французов, которые помогали ему. Пропади они пропадом. Если даже Англии с трудом удается держать нас в руках, на что может надеяться Франция, которой и за Шотландией надо присмотреть, да еще и отбрехиваться от Папы и императора, что вцепились в ее границы?
— Англия тебе больше по душе? — с презрением спросила Уна. — Или, может быть, ты сам попробовал править?
— Иисусе Христе, — произнес низкий раскатистый голос, чуть охрипший от пьянства.
Спящий наконец пробудился. В дверях, слегка покачиваясь, вырос Кормак О'Коннор: смуглая шея с набрякшими венами выступала из ворота грязной рубашки, маленькие глазки блестели.
— Иисусе Христе, Боже правый… У нас, кажется, гости, девочка, а меня не предупредили? Ты доставил удовольствие моей телке, Филим О'Лайам-Роу? Угодить ей трудно, но ядрышко ой какое сладкое, как то многим ведомо… А! — выкрикнул Кормак и направился к женщине, что сидела, выпрямившись, на кровати. — А, на тебе старая ночная сорочка… Ты даже не прибралась, чтобы нас потешить… И где ж твои сокровища, прелестные, белые? — И, нагнувшись, он рывком разодрал на ней сорочку и халат, обнажив грудь.
Она была маленькая и белоснежная, и на тонкой коже виднелись пожелтевшие синяки недельной давности. Зеленоглазое утро — так назвал Уну Лаймонд.
— Красотка! — небрежно бросил Кормак и повернулся. — Женщина… взгляни на его лицо! Я, конечно, проснулся слишком рано! Ты еще не успел снять сливки, принц?.. Я разбудил твой аппетит. — И, переведя взгляд с ошеломленного О'Лайам-Роу на окаменевшее лицо женщины, он разразился смехом.
Уна не пошевелилась, даже когда Кормак запахнул на ней порванную одежду и развалился на стуле у кровати, воздев к потолку взъерошенную бороду и уткнувшись черной головой ей в бедро.
— Или мы подождем появления единорога? — все еще смеясь, сказал он, перевернувшись, подмигнул Уне, потом снова обратился к О'Лайам-Роу: — Знаешь ли, прекрасный принц, она послана мне, как отдохновение от трудов. «Кормак, любовь моя», — говорит она. — Притянув послушную руку Уны, О'Коннор положил ее себе на плечо, затем провел удлиненной ладонью женщины по своей влажной волосатой щеке. — «Кормак, любовь моя, жизнь — сплошное разочарование. Великий властитель Слив-Блума — маленький девственник, которого легко вогнать в краску: он так и стоит у врат природы. Тебе нечего бояться соперника».
— Вижу, скромности тебе не занимать, — спокойно сказал Филим. Бросив свою поношенную шляпу на ближайший сундук, он скрестил на груди руки и смотрел на собеседников, опершись о стену округлыми плечами. — И все ж ты считаешь, что кулаки убеждают лучше, чем сладкозвучная речь. Мы оба разумные люди, и если у тебя есть права, так убеди меня в том. — Он стоял спокойно, высокий воротник закрывал горло, а скрещенные руки — вздымающуюся грудь. — Нужно набраться смелости, чтобы предъявить права на шесть титулов, а?
Из горла Кормака О'Коннора вырвался смех. Борода опустилась, и два всезнающих глаза устремились на О'Лайам-Роу.
— Прошло уже десять лет с тех пор, как Генрих провозгласил себя королем Ирландии и надел нас, словно перчатку, на длань Британской империи. «Отныне ирландцы будут не врагами нашими, но подданными». — Кормак выругался и снова засмеялся, глядя на О'Лайам-Роу. — Едва ли это расшевелит твою гнилую кровь — ты лишь приподнимешь свое рыло из болота, чтобы взглянуть, как лорд-представитель устанавливает порядки в Килмэйнхэме, а купленные графья, смирные, словно мыши, уснут в холле Дублинского замка.
— Три сотни лет под английским владычеством — это немало, — сказал О'Лайам-Роу. — Даже французское вторжение, исключая твое в нем участие, — всего лишь старая песня на новый лад. Десмонд пытался привлечь французов тридцать лет назад, чтобы вести войну с Генрихом VIII в бедной глупой Ирландии, и сам Килдар хвастался, что сделает то же самое, да притащит на хвосте двенадцать тысяч испанцев. Что ж, великий граф Килдар мертв, семья его лишена прав, его наследник — мальчишка, который говорит с итальянским акцентом и уже десять лет живет во Флоренции. Действительно, твоя мать была дочерью девятого графа, твои земли потеряны, отец заключен в Тауэр, твои десять братьев и сестер лишились дома и скитаются на чужбине; но прошло пятнадцать лет с тех пор, как англичане, нарушив данное Килдару слово, захватили его сына Томаса в замке Майнут, и триста пятьдесят лет с тех пор, как О'Коннор был верховным правителем Ирландии.
Черноволосая голова приподнялась, и лицо Кормака, похожее на вареную тыкву, повернулось к принцу.
— Это речь пресмыкающейся болотной твари. Прошло пятнадцать лет с тех пор, как Томас Сьода, брат моей матери, и пять дядьев Джералда были казнены на Тайберне 28) после того, как сдались в Майнуте, поверив обещаниям противников, а наследник ирландского престола бежал, подобно струйке грязной воды, текущей в море. Я и эта женщина хотим передать трон Джералду Килдару.
— Он говорит по-английски? — осведомился О'Лайам-Роу.
О'Коннор издал недовольное ворчание, но из-за его спины раздался холодный голос Уны, впервые заговорившей после того, как пришел ее любовник.
— Так же хорошо, как будет говорить девочка Мария, — сказала она.
— И станет управлять так же свободно, насколько я понял, — заметил О'Лайам-Роу. — Мы становимся нацией дядюшек. Вся Европа — колыбель голеньких королей, которых убаюкивают, не снимая ботфортов: Уорвик и Сомерсет в Англии, Арран и де Гизы в Шотландии, последний из Джералдинов у нас. Боже! Два графа из рода Килдаров были лордами-представителями от Англии, и их правление оборачивалось несчастьем для Ирландии и для их хозяев. «Вся Ирландия не сможет управлять этим графом», — говорили они Совету. «Тогда пусть этот граф управляет всей Ирландией», — отвечал Совет. Юный Джералд через пару недель лишится трона в пользу какого-нибудь великого вояки вроде тебя, и мы опять окажемся в той же навозной куче безвластия и беспорядка. Наша королевская династия развеялась прахом. Не осталось среди нас Живых помазанников Божьих, не осталось наследия — только посеянная ветром суета. Неужели ты не можешь уняться и дать спокойно расти хлебам? — закончил Филим О'Лайам-Роу, и его овальное лицо увлажнилось и порозовело.
Словно меч, разбивший стекло, высокий резкий голос произнес:
— А ты, сдается, любишь смотреть, как растут хлеба в преисподней.
Закутавшись, словно капуста, в мятые простыни, с волосами стального цвета, туго заплетенными в две сердито торчащие косы, Тереза Бойл, широко расставив ноги, стояла в дверном проеме. Ее глаза, сверкающие гневом и ненавистью, были устремлены на О'Лайам-Роу.
— Будешь служить, как собачка, у очага английского лорда ради шутки или доброго слова; примешь алую ткань и серебряный кубок, которые они привозят, обхаживая нас, словно дикарей; старину оттолкнешь с презрением, словно козни Антихриста, наполнив сердце свое лукавством и злобой; отвергнешь шестисотлетние законы и насчитывающие одиннадцать столетий обычаи.
— Если бы я родился одиннадцать веков назад, то следовал бы им, — промолвил О'Лайам-Роу. — А сегодня последую за тем человеком, который вырастит хорошее стадо и добрый урожай, возделает свою землю, прорубит просеки и проложит дороги, распашет пустоши, осушит болота и приведет в порядок леса. Я последую за человеком, который умеет чесать и ткать, который сеет новые семена, красит своими красками, чеканит свое собственное серебро, создает законы, лечит, пишет поэмы на латыни, селит стариков в хороших крепких домах, дружит со всеми соседями — кельты ли они, норманно-ирландцы или англо-ирландцы, в морских портах они живут или в Пейле. Нас миллион человек, беспечных от рождения до смерти, подобно пене морской, что не оставляет за собою следа… Хватайте боевые топоры, выводите Макшихиса, — смело бросал им в лицо Филим О'Лайам-Роу, принц Барроу, крепко сжав кулаки. — Пусть ирландец вцепится в глотку ирландцу, пусть прошлое убьет будущее — и обещаю вам: когда вы насытите наконец вашу неуемную гордость и дикое легкомыслие, французы, или англичане, или Карл в костюмчике из флорентийской саржи станут гулять, посвистывая, по опустевшим полям вашей родины да подкидывать ногами камешки.
— Ну, нагородил! — воскликнула госпожа Бойл. — А ты-то сам, принц, для чего сбрил свои прекрасные усы? Чтобы свить тетиву? Ты остановишь нас, побирушка?
— Он покидает нас. Какая потеря! — едко заметила Уна. — Он — новый возлюбленный Фрэнсиса Кроуфорда.
О'Лайам-Роу даже не взглянул на нее.
— Я остановлю вас, — ответил он прямо госпоже Бойл, и на его мягком лице не дрогнул ни один мускул.
— Ради Бога, как? — рявкнул Кормак О'Коннор, повернувшись к Уне.
— Силой, — тихо ответил О'Лайам-Роу. — Я уже послал словечко в Слив-Блум. Если вы высадитесь там, с французами или без них, то получите такой удар, что другого уже не понадобится.
Никто не засмеялся. При ослепительном белом свете, в жарком воздухе госпожа Бойл издала протяжный вздох и застыла, улыбка сбежала с губ Кормака, раскинувшего могучие руки по покрывалу. Уна за его спиной встала на колени, прикрывая подушкой разорванную ночную сорочку.
— Филим! — произнесла она и, отбросив тяжелую ткань, внезапно соскользнула на пол, быстро подошла и взяла его за плечо.
Повернувшись, он посмотрел в ясные серо-зеленые глаза, ищущие его взгляда.
— Но, Филим… Пусть свиньи хрюкают и дерутся, а люди умные и проницательные улыбаются и выжидают до лучших времен… Значит, это справедливо, что мир поделят между собой маленькие спокойные людишки, умеющие думать и наблюдать?.. — Так когда-то говорил он сам. — Это дело рук Фрэнсиса?
— Точно так же я остановил бы Марию, шотландскую вдовствующую королеву, — спокойно ответил О'Лайам-Роу, — вздумай она наложить лапу на Ирландию. Хотя я помогу ей узнать, что Фрэнсис Кроуфорд способен сделать для ее дочери. Грустно, ох как грустно идти наперекор всем. В четыре года, говорят, я был страшным задирой. А потом меня научили одной вещи: как сад пестрит анемонами, так природа наша выражается в словах. Но добрые слова имеют корни в земле: подобно репе, они врастают в почву, а побеги выпускают навстречу небесам, колышутся на вольном ветру, созревают и приносят плоды… Мне не подходит роль бродяги, и я готов возделать это поле.
Уна уронила руку, но продолжала удерживать его взгляд.
— Но ведь это смерть нашему делу, — сказала она.
О'Лайам-Роу улыбнулся:
— Ваше дело всегда было чревато смертью с того времени, как «Ла Сове» вышла в море. Ты боялась не зря, вот и все.
— Это — смерть. Она права, — резко бросила госпожа Бойл, обращаясь не к Уне, а к Кормаку. — Бог укажет тебе, в чем твой долг.
— Что касается этой служанки заезжего краснобая — то какой уж тут долг, сплошное удовольствие, — проговорил Кормак О'Коннор, поднимаясь на ноги.
— Уезжай домой, Филим, — попросила Уна.
О'Лайам-Роу не двинулся с места.
— Так, пожалуй, выйдет еще лучше. Мне наследует двоюродный брат. Я и ему послал словечко, и он поступит точно так же, как поступил бы я. Можете передать французскому королю, что Ирландия потеряна для него.
Уна повернулась к нему спиной и устремила взгляд на Кормака, медленно двинувшегося от кровати. Ее тетка все еще стояла в дверном проеме.
— Беги! Он убьет тебя!
— Может быть, — спокойно сказал О'Лайам-Роу.
Выпрямившись в полный рост, Уна стояла перед ним, и голос ее вдруг прозвучал до странности хрипло:
— Фрэнсис Кроуфорд полагается на твою помощь.
— Я не в обиде, но полагается он на тебя, а не на меня, — возразил О'Лайам-Роу. — Я дошел до крайности. Ну, теперь-то ты предпримешь хоть что-нибудь?
Кормак сделал еще шаг.
— Ну предприми хоть что-нибудь, моя милая потаскушка, — ухмыльнулся он. — Да благословит тебя Бог, моя храбрая черная сука, на чьем белом теле нет ни одного оазиса, которым ты не осчастливила бы какого-нибудь жаждущего путника. Иди, моя нежная шлюха, и дай мне убить его. — Он выхватил клинок из ножен, но О'Лайам-Роу не достал своего меча, пользоваться которым не умел и так и не удосужился научиться.
— Зачем это делать? — спросила Уна. Лицо ее казалось сухим и серым, словно глина в печи для обжига, а чистый голос прозвучал холодно. — Ты ничего не выиграешь, только рассердишь короля.
Кормак остановился на расстоянии вытянутой руки. Красные губы раздвинулись в ухмылке. Клинок в его руках взмыл вверх и замер.
— Убей его, — приказала госпожа Бойл, стоявшая сзади, и седые косы дернулись, как веревки от колоколов. — Убей его и женщину тоже. Это французы поймут.
Уна стояла, прислонившись к принцу Барроу, пряди черных волос разметались по ее рубашке, подол которой едва задевал его ноги. При этих словах она вскинула руку и, решительно шагнув вперед, встала лицом к лицу с огромным, могучим, как бык, черноволосым О'Коннором, ее гордостью, ее королем, ее возлюбленным.
— Не делай глупостей, Кормак. Отпусти его.
Голос женщины звучал спокойно и рассудительно. Его прервал свист клинка, резкий, словно боевой клич: Кормак высоко поднял свой меч и направил его над головой неподвижно стоявшей женщины прямо в сердце О'Лайам-Роу.
Принц Барроу, к сожалению, не отличался ловкостью и никогда к этому не стремился, реакция у него была плохая, сложение хилое, да и загорался он с трудом. Однако умом его Бог не обидел, и он предугадал надвигающийся удар. Меч сверкнул, и Филим с силой толкнул Уну, а когда та упала и покатилась по полу, метнулся в сторону, так, что не достигший цели удар увлек потерявшего равновесие вояку прямо к Терезе Бойл. Едва О'Лайам-Роу пришел в себя, как Кормак О'Коннор снова устремился вперед.
О'Лайам-Роу бросился наутек. Удирал он стремительно, до крайности неуклюже, сметая все на своем пути. Стулья с грохотом падали под ноги О'Коннору. Занавески возле кровати оборвались и обвили его. Он споткнулся о сброшенные подушки, зацепился за прыгающий кончик ножен О'Лайам-Роу и чуть не свалился. Уна скорчилась в углу, пытаясь подняться. Госпожа Бойл с диким взглядом отступила в гостиную и наблюдала оттуда. Никто не пытался позвать на помощь. Да никто из слуг, знавших Терезу Бойл и О'Коннора, и не осмелился бы вмешаться.
В тесной комнате не так-то легко было орудовать мечом. Он постоянно застревал в панелях и к тому же был слишком тяжелым: попробуй размахнись. О'Лайам-Роу вскочил на изящный инкрустированный столик, но Кормак ногой выбил его; падая, принц инстинктивно прикрылся столешницей, и клинок Кормака глубоко вонзился в дерево. Оставив его там, Кормак прыгнул на противника и принялся топтать его мягкое тело. Ошалев от боли, О'Лайам-Роу невольно выбросил руку, нащупал кочергу, лежавшую в почти потухшем очаге, и, взмахнув ею над широкой спиной ирландца, заклеймил его, словно телку. О'Коннор с воплем отскочил; запахло паленым, ругательства посыпались градом.
О'Лайам-Роу с трудом поднялся и достал свой меч; противник его немного пришел в себя и ринулся к нему, сжимая и разжимая кулаки. В гостиной раздался короткий резкий треск. О'Коннор на секунду отвлекся от своей жертвы и поймал сверкающий, как бриллиант, графин с отбитым горлышком, брошенный ему госпожой Бойл. Держа перед собой графин, блестящий и белый, словно букет невесты, он сделал обманное движение, а затем склонился, чтобы зазубренным стеклом пропороть лицо О'Лайам-Роу.
О'Лайам-Роу даже на него не глянул. Его добродушное лицо, на котором отразились удивление и отвращение, было обращено к Терезе Бойл. Он разинул рот и попросту сел на пол, как только осколок приблизился к нему. Стекло просвистело у него над головой, чуть задев персиковые волосы, и Уна, несмотря на отчаяние, не смогла удержаться от смеха.
О'Лайам-Роу выронил меч и, ползая на четвереньках, шарил в поисках его. Тут госпожа Бойл вихрем ворвалась в комнату и нагнулась, чтобы перехватить клинок.
— Ну нет! — вскричала Уна О'Дуайер. — Нет, старая ведьма, сегодня мы обойдемся без тебя. — И, вцепившись в жесткие, как проволока, седые косы, стала тянуть старуху, словно утопленницу.
В этот момент вторично сверкнуло стекло, направленное в О'Лайам-Роу. Словно ножницы Атропос 29), зловещие среди поздних цветов в саду Жана Анго, острый осколок, опускаясь, перерезал толстую косу Терезы Бойл и впился ей в шею.
Раздавшийся крик, грубый и громкий, был подобен мужскому, а складки окутывающих ее простыней, разметавшихся на полу бесформенной массой, постепенно окрашивались алым. Все еще сжимая в руке разбитый графин, Кормак О'Коннор с разинутым ртом склонился над женщиной. Тем временем О'Лайам-Роу встал, отвернулся, побледнев, и бросился бежать. Когда он достиг двери, ведущей в гостиную, Кормак пришел в себя. Он ничего не сказал; столь сильным было потрясение, что проклятия и угрозы застряли у него в горле. Затем его охватила ярость. Словно человек, оскорбленный до глубины души, словно тот, кому воочию явились символы черной мессы, он протянул руку и, выдернув тяжелый меч из столешницы с такой легкостью, будто то была бумага, бросился на безоружного О'Лайам-Роу.
Уна поднялась с каменным выражением лица и, оставив упавшую женщину, метнулась к О'Коннору и вцепилась ему в руку; не глядя он отшвырнул ее, словно шавку. Когда она с грохотом ударилась о стену, руки О'Лайам-Роу задвигались.
То была всего лишь небольшая праща, и камень тоже маленький, круглый, серебристый, согретый в его кармане. Но метание из пращи было старинным искусством, утраченной традицией, тем утонченным необязательным знанием, к какому только О'Лайам-Роу и мог проявить интерес, сноровкой, которую только он счел нелишним приобрести. Пухлыми, неловкими пальцами, которыми он, как правой рукою, так и левой, мог расщепить натянутую волосинку, принц Барроу установил камешек, поднял пращу и пустил его.
Первый камешек попал О'Коннору в рот, разбив полные губы: словно колонны рухнувшего храма посыпались зубы. Второй ударил в середину круглого наморщенного лба, и О'Коннор повалился, словно срубленное дерево, — так падает могучий дуб, ломая молодые деревца, кустарник и подлесок. Вжавшись в стену, Уна не сводила с него глаз.
Заглушая хриплые стоны старухи, О'Лайам-Роу, задыхаясь, сказал:
— Не бойся. — Затем откашлялся, вздохнул и, подойдя ближе на негнущихся ногах, провел грязной рукой по волосам. — Он не умрет.
На побледневшем лице молодой женщины светлые глаза казались почти черными.
— А если и умрет?
Не отвечая на вопрос, все еще тяжело дыша, он проговорил:
— Нужно помочь женщине.
Она по-прежнему смотрела на него, не двигаясь с места.
— Ей уже нельзя помочь.
— Это необходимо было совершить… Но пока я еще не знаю — свершилось ли это.
— Свершилось, — подтвердила Уна О'Дуайер.
Старая женщина на полу застонала и затихла.
На овальном лице принца Барроу не было и тени улыбки.
— Двадцать лет моей сознательной жизни я проклинал таких, как он, семью проклятьями. Но он по-своему победил. Триумф жестокости над культурой, силы над разумом… Я вышел на те перекрестки, которых ты боялась. Возможно, это верная дорога, а может, первый шаг на легком пути, ведущем к гибели.
— Может быть. Нам не дано знать до Судного дня.
Она прошла мимо, как всегда далекая, похожая на персонаж ночного кошмара: бледная, со струящимся водопадом черных волос, в запятнанной кровью порванной сорочке, что волочилась по полу. У порога она повернулась и посмотрела Филиму в глаза.
— Дверь черного хода открывается бесшумно, и ее не сторожат. Иди быстрее, скоро рассвет.
Он подошел к ней, но не слишком близко.
— Я не оставлю тебя с ними.
Уна повернула голову. Окровавленный, встрепанный, вытянувшись, словно бык на вертеле, Кормак лежал посреди разоренной комнаты. У его ног распростерлась старая женщина, прижав сильные руки к затылку.
— Пора уходить, — сказала Уна. — И я должна пойти своей дорогой. Отныне ты ничего не услышишь обо мне и не станешь меня искать. Такова моя цена.
Он помолчал, затем решительно просил:
— За что же я плачу, mo chridhe? [36]
Но он знал, за что заплатить своим неведением — за имя, которого добивался, за имя человека, что служит лорду д'Обиньи, имя это спасет и Лаймонда, и королеву.
Она назвала это имя и посмотрела на О'Лайам-Роу с состраданием.
— Оставь меня, будь добр, уходи. Тела моего ты не хочешь, а мысли мои будут принадлежать тебе. Перед тобой верная дорога, и не стоит стыдиться, что пришлось взломать дверь. Только жестокость могла разлучить меня с этим человеком, и жестокость, разъединившая нас, была силой, родившейся в тебе; сегодня тебе пришлось выполнить грязную работу, но тебя ждут и благородные дела.
Ее холодные руки лежали в его ладонях. Всматриваясь в лишенное выражения лицо, он спросил:
— Мы когда-нибудь встретимся?
— На закате ночи, по ту сторону северного ветра, — ответила Уна. — Люби меня.
— Всю мою жизнь, — сказал Филим О'Лайам-Роу, принц Барроу, переходя на язык своей страны. — Дорогая незнакомка, возлюбленная супруга моей души — всю мою жизнь.
Он отпустил ее руки и побрел, ничего не видя перед собой.
«Его зовут Артус Шоле — другого приспешника лорда д'Обиньи, — вот что сказала Уна О'Дуайер. — Он из пригорода, опытный канонир, в свое время сражался под командованием тех, кто больше платил. Он не появится в Шатобриане, пока не получит работу. Но он живет неподалеку. Поезжай по дороге на Анжер, в Оберж-де Труа-Марье, спроси Жоржа Голтье и скажи ему, чего ты хочешь».
Туманным июньским утром темный Шатобриан хранил тишину. Стук копыт одинокой лошади, приглушенный расписными ставнями, прогрохотал по булыжнику и стих.
Никто не видел, как уехал О'Лайам-Роу. Он не стал тратить время на то, чтобы разыскать Доули, который свернулся на соломе в темной комнате, наблюдая за светлеющим небом. На другой улице, в пышных апартаментах, почивал лорд д'Обиньи, готовясь проснуться свежим и безмятежным, чтобы пожать наконец плоды своих трудов. Англичане, придворные и слуги, изнуренные жарой и дипломатией, лежали в комнатах и квартирах, гостиницах и амбарах по всему Шатобриану. В Новом замке под сенью трех флагов — Шотландии, Англии и Франции — спал Нортхэмптон, удобно расположившийся и всем довольный. Французский двор — король, королева, коннетабль, де Гизы, Диана — часы, предназначенные для сна, рассматривал как часть давно заученного и привычного ритуала.