— Не переживай так, Кирик. Я понимаю, как тебе тяжело.
— А чего мне переживать?! Что я, зазорное что совершил, чтобы стыдиться? Да и Даша у меня хорошая. Только, видишь, чудная она… Другая бы на её месте рада была, что муж такой заботливый да хозяйственный, а она всем недовольна. Ну чем ей плохо жилось — муж человек уважаемый, заметный в районе, дом — полная чаша, дети растут. Ну скажи, Трофим, чего ей не хватало?!
Оготоев слушал Кирика, и ему вдруг припомнилось, как семья Тоскиных переезжала из города в колхоз. Кирик тогда хотел уступить квартиру своему приятелю, с которым он работал в министерстве, молодому парню, агроному. Тот жил с семьёй в небольшой комнате в общежитии. Кирик сам побывал у заместителя министра и заручился его согласием. А председатель месткома профсоюза, не зная об этом, распорядился в их квартиру вселить семью недавно умершего инвалида войны.
Накануне отъезда Тоскиных в село, когда Даша была дома одна, молодой агроном пришёл взглянуть на «свою квартиру». Вслед за ним явилась и вдова: услышав, что квартира предназначена молодому специалисту, словно онемела и молча стояла у стенки. А парень, смеясь и радуясь, прикидывал вслух, как его семья разместится в этой светлой, уютной квартире. Даша вдруг остановила уже собравшуюся уходить женщину, что-то тихо сказала ей, успокаивая.
— У тебя сейчас есть время? — спросила Даша у агронома.
— Есть, а что?
— Тогда пойдём с нами.
На дальней окраинной улице они вошли в маленький ветхий домик, подпёртый в нескольких местах брёвнами, — там жила вдова. На полу в комнате возились четверо детей, старший из них схватил мать за руку:
— Мам, скоро переедем?
Даша повернулась к стене, где в деревянной рамке висела фотокарточка солдата в пилотке, и стала рассматривать её.
— Это муж, — сказала женщина. — Прошлым летом умер, вот так теперь и живём.
Даша обернулась к агроному:
— Ну, что делать будем?
А вскоре в освободившуюся квартиру Тоскина переехала вдова с детьми.
— Ну, а потом поссорились мы из-за этой мебели… Если уж захочешь к человеку придраться, повод всегда можно найти.
Тоскин тяжело поднялся, медленно ступая, подошёл к двери и несколько раз повернул выключатель:
— Вот смотри!
Сразу радужно заискрились стекла серванта, и на глади тёмного полированного шкафа отразился свет хрустальной люстры с хрустальными подвесками, с похожими на свечи лампочками. У Тоскина, перехватившего удивлённый взгляд Оготоева, заметно поднялось настроение.
— Нам, когда кочевали с места на место, не до новой мебели было. Имели для себя железные кровати, для детей — топчаны. Были ещё у нас шкафы из досок, пёстрые от стёршейся краски. Были старые скрипучие стулья — вот-вот развалятся. Сам понимаешь, наверно… Когда Даша прикрывала нашу мебель разными накидками с узорами да кружевами, нам казалось, что неплохо она выглядит.
Прошлой весной — ну да, Первого мая — были в гостях у второго секретаря райкома. Это новая здесь семья, приехали они из соседнего района. Жена его тоже учительница. Они позапрошлым летом в Москве купили гарнитур импортной мебели с гнутыми ножками, медными украшениями, сверкающий полировкой. По всему видно было, очень понравилась Даше эта мебель. Но она, надо сказать правду, никогда не завидовала людям. И детей растила независтливыми. Когда из гостей возвращались, я спросил:
— Понравилась мебель?
А она сдержанно так сказала:
— Ничего, неплохая…
Вижу: говорит не то, что думает. Ведь завидовала она! Завидовала! Сущая правда это! В гостях, сидя за столом, украдкой бросала взгляд на сервант, шкафы, и еле заметно зарумянивались её щеки.
Конечно, завидовала. Что греха таить, и я завидовал. Тогда я впервые заметил, как убого, как бедно выглядит наше жилище. Даша, наверное, догадалась о моих мыслях, сказала с улыбкой:
— А шкаф, сделанный руками моего отца, всё равно лучше.
Сказано это было, чтобы успокоить меня.
«Не хуже других, ещё лучше, чем они, обставлю свою квартиру», — дал я себе зарок той ночью.
В начале лета отправился я в Якутск. Там, правда с большим трудом, добился в
выделения нашему району среди прочих дефицитных товаров и двух гарнитуров мебели производства центральных фабрик. В середине лета их и привезли в район. Председатель райпо знал о том, что это я добился нарядов на гарнитуры, поэтому сразу доложил мне. Я дал распоряжение один гарнитур доставить мне на квартиру. Ясное дело, стоимость оплатил до одной копейки. «Второй — на ваше усмотрение», — распорядился я. Тот гарнитур он, говорили, взял своей дочери. Конечно, и он имел право на это: ветеран, давно работал в торговле.
Радость моих была велика. Радовались и Даша, и дети. Хотя наша мебель была не чета той импортной, но, конечно, не шла ни в какое сравнение со старой. Старые шкафы, кровати вынесли в сарай.
Но вот через два-три дня начали расползаться разные слухи. В такой деревне, как вот этот райцентр, сплетни подобны палу, пустившемуся по прошлогодней сухой траве. О чём говорил днём с соседом на улице — вечером знают все… — Тоскин в гневе ударил кулаком по столу: — Сволочи!.. Ну, короче, разнёсся слух, что председатели райсовета и райпо присвоили мебель, предназначенную для премирования лучших доярок. Дальше — больше. Повсюду судачат, дескать, такие мы и сякие… Будто других тем нету. Эти сплетни доходят и до райкома партии. Первым секретарём райкома работал тогда очень мягкий, спокойный пожилой человек. Этой зимой вышел на пенсию, переехал в город, получил квартиру в каменном доме. Анастатов Кузьма Никитич. Знаешь его, может?
— Незнаком лично, но знаю понаслышке. Говорили, слишком уж он осторожный, сам ничего не решал, ждал, что начальство прикажет.
— Хы… Кто это тебе сказал? Много хорошего, доброго сделал он на своём долгом веку. Наказывать — да, действительно, не любил крутых мер, не по нутру ему было. Из-за этого мы иногда не находили общего языка. Слишком уж был мягкотелый. С людьми говорил так, будто просил прощенья. Даже когда надо было за дело строго наказывать, Анастатов всё твердил: «Ну, молодой, образумится, исправится», — и предлагал самую незначительную меру взыскания. За время нашей с ним работы из партии был исключён лишь один человек — и то по моему настоянию. Не знал он, ну, хотя бы как руководитель, что такое давать острастку. Поэтому при нём всю работу райсовета, райкома — без хвастовства — тянул я один. Это благодаря мне мы несколько раз брали Красное знамя республики. А награды и грамоты нашим колхозникам и совхозным рабочим?! Да они, по существу, должны были благодарить меня! Каждую кампанию я метался по району, распоряжался, ругался, кричал на отстающих и добивался всё-таки выполнения плана. А Анастатов ценил меня, считался со мной. Даже людей с работы снимал, если я настаивал на этом. Мои распоряжения при людях он никогда не отменял, никогда публично мне не противоречил. Лишь порой, после какого-нибудь особенно горячего заседания, где я высказывался резко, говорил задумчиво, когда оставались одни: «Кирик, ретив ты… Лезть напролом тоже нельзя. Не горячись…» Короче, с Анастатовым работали вместе в согласии да мире, и работали бы, наверно, и дальше так… Этот-то Анастатов вызывает меня в райком и спокойно, тихо спрашивает:
— Говорят, ты купил мебель?
Я всё, как было, рассказал ему и добавил в крепких словах, что следует проучить распространяющих сплетни, чтобы впредь неповадно было другим…
А Анастатов, как будто не слыша этих моих слов, повторял одно и то же:
— Нужно остерегаться людской молвы… Не давать людям повода для подобных разговоров…
Хорошо ему было так рассуждать. Жил Анастатов вдвоём с женой, не нуждались они ни в чём, да и много ли двум старикам надо?!
Я опять ему про наших завистников толкую, а он вдруг повернулся ко мне и опять стал перевёртывать, как оладьи на сковородке, своё:
— Ты молод, не всё предвидишь… Советую тебе, Кирик Григорьевич, быть осмотрительней. Недобрая молва, как сорная трава, растёт-разрастается…
Я усмехнулся про себя: «Плевать на бабьи пересуды!»
— Но, Кирик, при чём здесь зависть и сплетни, Анастатов тебе о другом говорил, — перебил Тоскина Оготоев.
Тоскин махнул рукой:
— Да ладно вам всем учить меня! Скажи лучше, чаю хочешь?
— Спасибо, не надо.
— Тогда, может, рюмочку?
— Нет, нет, — Оготоев замотал головой.
Тоскин налил себе из чайника чёрную, как дёготь, заварку, отхлебнул глоток и провёл ладонью по лицу.
— Постой, что рассказывал-то? А-а, как в райком ходил. Мне там оправдываться не пришлось. Сам наступал, требовал, чтобы наказали сплетников. После такого разговора с Анастатовым пришёл домой в приподнятом настроении. Открыл дверь — тишина. Позвал жену — не отвечает. Сидит в спальне за столом, проверяет тетради. Дочка, приготовив мне ужин, юркнула в свою комнату. Сижу и гадаю: «Дети, что ли, рассердили мать? Похоже, сын напроказил». Тут заходит в эту вот комнату Даша и садится напротив меня за стол, вот где ты сидишь. Смотрит на меня и молчит.
— В школе что случилось?
Молчит.
У меня сразу пропал аппетит. Когда я уже встал из-за стола, наконец открыла рот:
— Подожди, мне надо с тобой поговорить.
«Ах, вот что! Оказывается, не дети — я провинился. Оттого в квартире такая настороженная тишина. Теперь во что будет тыкать меня носом?» — думал я.
— Гарнитур где взял?
— Не взял, а купил.
— Знаю, что купил…
— Знаешь, так и всё! — вспылил я. — Ещё о чём допрашивать будешь?
— Гарнитуры эти для премирования лучших доярок…
— Кто это тебе сказал?
— Все люди говорят…
— Знаешь, как это всё называется — пустая болтовня!
— Живём-то среди людей, как можно не считаться с их словами?!
— Ты мне верь, Даша, ложь это. Я сам в городе добился от «Холбоса» нарядов на мебель.
— Для кого? Для себя и для председателя райпо, что ли?
— Да не для кого-нибудь конкретно, а вообще добился!
— Тогда, выходит, люди правду говорят: предназначено было для доярок. А вы отняли у них, пользуясь своим положением.
— Ложь!
— Нет, не ложь! Нынче победителям соревнования даже автомашины дают. — Даша посмотрела на меня долгим взглядом. — Кирик, ты почему не хочешь понять меня?! За шкафы и кровати поступиться совестью — ведь это ужасно! Стыдно смотреть людям в глаза, перед учениками стыдно!..
— Гарнитуры никому не были предназначены, их привезли для свободной продажи. Даша, почему ты не веришь мне?!
— Ну, ладно, пусть так. Но почему именно вы должны были купить их?
— Председатель райпо — старый работник торговли. В этом году выходит на пенсию, а это… как бы в подарок.
— Себе не взял, передал дочери…
— Это его дело, кому отдать.
— Хорошо. А ты? Ты-то?
— Что же, председателю райсовета нельзя купить мебель?
— Нет, можно. В магазине очередь на мебель по записи. Мы — четвёртые. Я сегодня проверила.
— Какая была очередь, меня не интересует.
— Тогда зачем составляется очередь?
— Для обычного населения.
— «Население»… А ты кто? «Руководящий тойон»? — Даша усмехнулась. — Ты хоть понимаешь, какой человек должен быть руководителем? С чистой совестью, чтобы мог служить примером. Он должен быть первым прежде всего в труде… А ты?..
Ну, и дальше в таком роде. Стала учить меня, как первоклассника. Тут уж совсем меня взорвало:
— Не болтай! Для одного себя купил, что ли? Детям, тебе! Слышишь ты, тебе-е!
— Не нужно мне ничего этого, Кирик! Проживём и со старой мебелью, зато спокойно.
— Ну уж нет! И не надейся, что уступлю! В последнее время ты очень уж ершистая стала. Терпенью моему приходит конец. Если не нравится тебе в этом доме, можешь уходить!
Я замолчал — сам был не рад своим словам. У Даши задрожали губы, и она, обхватив руками голову, выскочила в коридор.
Гнев, досада ослепили меня, но мертвенная бледность, залившая лицо Даши, её словно во тьме потонувшие глаза заставили меня опомниться. Потом уж, немного успокоившись, я стал ругать себя за свои злые слова… Выгнать жену из дому. Дашу… В пылу гнева не слышишь себя, не думаешь, чем это может кончиться. Русские правду говорят: «Сказанное слово — не воробей, пустишь — не поймаешь».
Ну вот, назавтра Даша притащила из сарая свою железную кровать, рядом с ней поставила старый шкаф, сделанный руками её отца.
Тоскин, как будто припоминая что-то, прищурил глаза. Затем вздрогнул, словно очнувшись ото сна, взглянул на Оготоева и схватился за чайник:
— Совсем остыл. Будешь?
Оготоев неопределённо пожал плечами.
— Пойду согрею… А ты, может, немного отдохнёшь там, на моей кровати?
Тоскин ушёл на кухню.
Оготоев встал, разгибая застывшую спину — ну и холодина же в доме! — потянулся и направился в спальню. Там стояли две кровати из нового гарнитура. «Значит, железную кровать Даша взяла с собой», — подумал Оготоев и наклонился над низко висящей фотокарточкой. Перед ним было молодое, полное жизни лицо Даши.
«Какая мягкость, какая доброта и в то же время такая непреклонность в глазах», — подумал Оготоев.
Там, на берегах бурной Татты, где впервые увидел он свет, родня Даши — Даайи, как её называли тогда, славилась прямотой и правдивостью. В давние времена была, говорят, в их
Кыталыктаах, служительница добрых божеств — айыы. Жаловала она людей счастьем и благополучием, ясным взором отводила от них напасти. Радость рождения нового человека, любовь молодых, разжигающих новый очаг, и славящий приход изобильного лета великий кумысный ысыах — на всё отзывалась она песнями. И от дивного голоса её зеленела пожухлая хвоя на лиственнице, на голых зачернелых ветвях берёзы лопались свежие почки, а опустелые осенние поля покрывались зелёной отавой. Когда начиналось знойное лето, предтеча голодной зимы, сохли на корню травы, леса горели, люди приходили к Кыталыктаах: «Отведи беду, проси защиты у верховных божеств — айыы!»
И алела заря, и взбиралась удаганка на вершину каменистой сопки, стоявшей у края обширного, не охватить взором, синеющего в мареве елового аласа, вся в белой как снег одежде, протяжно пела, простирая руки к восходящему солнцу, гибко кланялась ему. И на самую середину аласа, на широкую гладь озера, переливающегося в рассветных лучах, опускались девять белых журавлей. Взмахивая блестящими крыльями, наклоняя головы на гибких длинных шеях, переступая стройными ногами и чуть касаясь поверхности воды, затягивали они песню чудесную, не слыханную раньше ни одним человеком с плоскими ушами, затевали танец свой журавлиный, не виданный раньше ни одним человеком с чёрными глазами. В тот же день, после третьего удоя, начинался, говорят, обильный дождь и лил не переставая несколько дней, и земля-матушка не в силах была впитать всю влагу, исходила водой, говорят.
Так жила она средь людей. И красива, нежна была, — как берёзка ранней весной. Так жила она средь людей, и была она всем сестрой, и любой, кто помнил о ней, совершить на земле не мог даже самое малое зло.
Так жила она в том краю… Век за веком там воды несёт своенравная Татта-река, прорываясь сквозь скалы и горы. В тех горах глубоки теснины, и в ясный день таится в них тьма.
…И вот глухой осенней порою у Арбанды, главы их рода, умерла жена. И вдруг поползла страшная весть: старик решил принести в жертву маленькую девочку Дугуй, чтобы она прислуживала его жене на том свете. Люди знали из старинных преданий, что некогда почтенные старейшины родов в день прощания с этим срединным миром брали с собой любимого коня в полной сбруе, повелев захоронить его стоя, чтобы вдеть ногу в стремя под чужим небом. Но принести в жертву невинное дитя…
Услышав эту чёрную весть, Кыталыктаах вскочила на коня и поскакала к родителям девочки — старикам Логлойо. Застала она их в глубокой печали, с тёмными, как земля, лицами.
— Отец наш, властелин наш приказал…
— Не подчиняйтесь!
— Говорят, так решили небожители айыы.
— Ложь, не отдавайте дитя!
— Заберут же…
— Не отдавайте — и всё! Пусть прольётся кровь того, кто жаждет крови! — так сказала им Кыталыктаах и помчалась к Арбанде.
Подъехав к его юрте, рукоятью волосяной махалки дробно застучала по главной коновязи, стоящей посреди широкого подворья.
«Какой дерзкий глупец посмел нарушить тишину моей печали?» — прохрипел Арбанда и, тяжело переваливаясь, вышел из юрты, но, увидев разгневанную удаганку, размяк, как сало, растопился, как масло:
— О, сестричка дорогая… дитя добрых божеств, разве проедешь мимо несчастного, задавленного горем… — И на прямой, как стрела, вопрос Кыталыктаах ответил: — О-о, оклеветали меня двуногие. Запомни, доченька, в этом срединном мире нет более лживого существа, чем человек. Приезжай, доченька, через три дня, поможешь вознестись светлой душе жены моей в верхний мир.
Успокоенная удаганка вернулась домой.
А назавтра громом ударила страшная весть: Арбанда хоронит свою жену, принося в жертву невинное дитя.
Кыталыктаах, схватив бубен, мигом примчалась к аласу Арбанды. Но уже свершилось всё — одни кострища чернеют. Люди разошлись. Только несчастные Логлойо застыли, словно каменные изваяния, над свежей могилой.
Пронзительно закричала Кыталыктаах — так закричала, что с середины великого озера столб воды взметнулся к самым облакам. Рванула уздечку, вздыбила своего белого коня и вмиг очутилась на вершине каменистой сопки. И там, где раньше звучали её благопожелания, теперь, взывая к небожителям, выкрикивала она острые, как лезвие ножа, слова проклятия. День и ночь, ночь и день. На третий день, когда заходило ржаво-багровое солнце, Арбанда со сведённым судорогой лицом упал в чёрную глину посреди своего подворья. С той поры исчезла Кыталыктаах…
Оготоев, когда видел стройную, гибкую Дашу, её улыбчивое, чистое, как летнее утро, лицо, не раз вспоминал эту легенду. Порой он, подшучивая, называл Дашу длинным, как говорится, с гривой и хвостом, именем: Кыталыктаах Даайыс…
— Трофим, иди сюда, что ты там рассматриваешь? — Тоскин принёс чайник в столовую и налил чай в стаканы.
— Карточку Даши. Оставила тебе…
— Да нет, это я… после переснял, с маленькой.
Оготоев подошёл к столу, посмотрел на часы.
— Как поздно! Скоро двенадцать.
— Ну что ж, что поздно, — невозмутимо ответил Тоскин, — теперь неизвестно, когда ещё встретимся. А встретимся, вряд ли развяжется мой язык, как теперь. Если надоел, скажи прямо — не обижусь. Уже наслушался, перевидел всякого-разного, не привыкать…
— Кирик, что за слова… Рассказывай.
— Ну, тогда выговорюсь до конца. — Тоскин вилкой подцепил из консервной банки шпротину, не жуя, проглотил и со стуком бросил вилку на стол. — Не думай, Трофим, что наговариваю на Дашу. Эх, если бы так… На беду, всё это правда. Я рассказываю как было, ни убавляя, ни прибавляя. Я тоже не ангел, есть у меня недостатки, и люди говорят, что есть… Но живут же некоторые женщины даже с пьяницами, драчунами, не разводятся. Ну да ладно, это оставим… Когда человека разлюбят, словно другими глазами глядят на него. В последнее время каждое моё движение, всё во мне стало противно Даше. Всякий пустяк — другая бы даже не заметила — превращает в повод для новых размолвок.
Прошлой весной как-то приходит ко мне сокурсник по Тимирязевской академии Аян Тугуновский. Прежде мы с ним были друзьями. Первого его с Дашей познакомил, она ещё училась тогда. Он мне сказал: «Кирик, женись, такая один раз встречается». Ну вот, работали мы оба в Якутске, потом — в разных районах. Друг о друге узнавали от людей. Аян, не знаю почему, нигде прижиться не мог: то увольняют, то уходит по собственному желанию. Переезжал с места на место.
Три года назад в Якутске вдруг вечером встречаю его на улице. Одет небрежно, осунулся и даже постарел. Шагнул ко мне, улыбаясь, шутя, толкнул в грудь. А мне не до шуток — времени нет: спешу в гости к одному очень ответственному товарищу, он прошлой весной у нас охотился на уток, так и познакомились.
— Где-нибудь приземлимся, выпьем по рюмке, вспомним время золотое, — предложил Аян. — Или ты спешишь?
— Прости, Аян, не могу, дела…
— Тогда завтра?
А на завтра намечено было у нас совещание, а вечером мы наметили, так сказать, неофициальную встречу.
— Жаль, конечно, но завтра тоже не смогу, — сказал я.
Аян вдруг вспылил:
— А ты не жалей! — И, пристально вглядевшись в моё лицо, неожиданно выкрикнул, как будто выплюнул: — П-шёл!
Как думаешь, за что он обидел меня? А за то, что он неудачник. Неудачники все немного сумасшедшие, это уж точно, по себе теперь знаю: какая только чертовщина в голову не лезет… Я тогда хотел отчитать его как следует, да передумал. К большому человеку иду, неудобно опаздывать.
А в прошлом году Аян ввалился в райсовете в мой кабинет, и, заметь, выпивши. А я терпеть не могу такой распущенности в рабочее время. А тут ещё через несколько минут должны были прийти люди на заседание исполкома. Поэтому встретил я его не особенно дружелюбно, сам понимаешь.
Аян же, вместо того чтобы просить прощения за тот свой дикий поступок, с самого начала стал поддевать меня:
— Тойон председатель, не найдёшь ли время для разговора с таким маленьким человеком, как я?
Сначала я говорил с ним как можно мягче:
— Аян, сейчас действительно у меня нет свободного времени: исполком. Приходи-ка лучше вечером ко мне домой.
Казалось бы, чего ещё ему надо от меня: простил обиду, зову, как близкого, к себе домой. Так нет же!
— О-о, неужели есть в этом срединном мире что-нибудь изменчивей человека?! Тот самый Кирик, списывавший у меня на экзаменах, никак не найдёт свободной минуты принять меня.
В студенческие годы и другие грехи — куда их денешь — случались. И мой приятель склонен, кажется, был вспомнить всё, что было и не было. Ещё не хватало, чтобы другие слушали его воспоминания! Ну, короче, пришлось поторопить Аяна, проще сказать — выгнать. Мой приятель, к счастью, не воспротивился, сразу сник как-то и ушёл растерянный.
А утром узнаю: Аян просился на работу в районное управление сельского хозяйства. Начальник управления не принял Аяна на работу из-за его пристрастия к спиртному. Может, я дал тогда промашку — согласился с ним. Действительно, мне не хотелось, чтобы Аян оставался работать в нашем районе.
И вот через несколько дней Аян приходит ко мне домой. Я встретил его с прохладцей, держался строго, полагая, что он явился мстить мне за тот случай в кабинете. У Аяна был озабоченный вид, и говорил он, еле выдавливая слова. Подошёл к нему поближе, — нет, не выпивши. Если пригласить раздеться, принять как гостя, непременно нужно будет угощать и вином. Если угостишь вином — я его хорошо знаю — опять начнёт выяснять отношения, по душам говорить. Поэтому даже не пытался его удерживать, говорил с ним, стоя в прихожей.
— Кирик, я пришёл к тебе с просьбой.
— С какой?
— Деньги…
«Наверняка на вино просит, не дам больше десятки», — решил я.
— Сколько?
— Пятьсот рублей.
— Пятьсот?! — удивился я.
— Кроме тебя, нет у меня здесь приятеля, который мог бы дать такую сумму.
— Столько денег дома не держу. А сберкасса уже закрыта.
— Знакомых-то у тебя, должно быть, много. Если постараешься — найдёшь.
— Разве удобно в такое позднее время беспокоить людей?! Нет, нет!
— Нет?
— Нет.
Аян, словно соглашаясь со мной, несколько раз кивнул головой. Я-то думал, что прощается, а он вдруг с шумом захлопнул за собой дверь — да так, что в комнатах задребезжали стёкла.
На шум выскочила из спальни Даша.
— Что такое?
— А, гость был один, — ответил я.
— Кто?
— Аян.
— Какой Аян?
— Ну, Аян — зоотехник, учились вместе. Ты его знаешь.
— Тугуновский, что ли?
— Да, он. Отовсюду выгнали. Теперь вот облюбовал наш район. Изменился очень, стал озлобленным, нетерпимым. С таким лучше дружбу не водить. Позавчера пьяный явился ко мне в райсовет.
— Откуда он приехал сюда?
— Не знаю. Не было времени расспросить его — должен был начаться исполком.
— Постой, и сегодня он был нетрезв?
— Н-нет…
— Тогда почему не пригласил раздеться? Почему не усадил за стол?
Я молчал.
— Он ведь был твоим другом, если не ошибаюсь?
— Это прежде…
— А сейчас?
— Ты прекрати свой допрос! Не в гости он — по делу пришёл.
— Какое же дело?
— Деньги просил одолжить.
— Сколько?
— Ни много ни мало пятьсот, — усмехнулся я.
— А ты?
— Где взять пятьсот рублей в такое позднее время… По знакомым, что ли, бегать, собирать для него деньги?
— А если ему очень нужно? Ведь он — твой друг?!
— Тоже мне друг! Это прежде, когда были молодые, бестолковые…
— Прежде… Да если хочешь знать, настоящим другом только он и был тебе. Может, теперь его судьба решается, может, деньги для него теперь — дело чести. Ты же ни о чём его не спрашивал.
— Судьба его давно решена. Теперь уж вряд ли из него выйдет что-нибудь путное.
— А ты, бывший друг, помог ему выкарабкаться из трудного положения?
Тут уж я не выдержал. Закричал сам:
— Хватит из меня душу тянуть!
А она выдохнула еле слышно:
— Человечишка, — и, схватив с вешалки пальто, накинула его поверх домашнего халата и выскочила на улицу.
Такое слово впервые от неё услышал. Так и остался стоять на месте.
Пришла поздно ночью, когда уже все спали. Молча легла в постель. Не знаю, где она была, что делала. Может, и нашла Аяна, дала ему деньги. Я её об этом не спрашивал, и она ничего не говорила.
Словно пытаясь отгадать, что же тогда произошло на самом деле, Тоскин сидел сгорбившись, задумчиво вертя в ладонях уже пустой стакан.
В нетопленной комнате ярко светилась хрустальная люстра. «А её как купил?..» — усмехнулся Оготоев. И тут же поймал себя на мысли, что он думает не столько о том, как помочь Кирику, выручить его, а о том, как этот вот удачливый Кирик, которому Оготоев в душе не раз завидовал, стал таким. И, стыдясь своего равнодушия, испытывая неловкость и смущение, Оготоев глядел на хозяина, погружённого в свои думы.
Подождав немного, Оготоев спросил:
— Ну что, Кирик, холодно?
Тоскин не ответил.
Оготоев, взяв со спинки стула пиджак, набросил его на плечи Кирика поверх свитера и с жалостью посмотрел на его уже седеющую голову. «Эх, Кирик, Кирик… много ты рассказал о себе, — думал Оготоев, — но что-то не верится, что только из-за этих споров разрушилась такая мирная, тёплая семейная жизнь. Платье, мебель — ну и что? В жизни бывает всякое, разное, похуже этих поступков. Другая жена, наоборот, пилила бы: достань то, достань это. В городе некоторые «дамы» вообще не открывают двери магазина с улицы и ещё хвастаются перед другими. Или вот ссора из-за денег…»
Хозяин вдруг поднял голову, с удивлением взглянул на гостя.
— Что ты сказал?
— Прохладно в квартире, говорю.
— Так уж несколько дней не топлено. Затопить?
— Нет, зачем в такое позднее время.
Приподнявшийся Тоскин плюхнулся на стул и пробормотал:
— Быстро разгорится же… тяга хорошая… если очень уж одиноко, иногда топлю, открываю дверцу, сижу, смотрю на огонь…
Весело сверкала люстра, но в доме было холодно, неуютно, и Оготоев поторопил рассказчика:
— Так, значит, из-за этого Тугуновского разошлись?
— Да нет… для развода повод был другой.
— Прошлой осенью, в самую пору охоты на зайцев, автомашина райсовета стояла на ремонте, — как-то глухо начал Тоскин, — поэтому охотиться на зайцев поехал вместе с медиками. Охотились в местечке Булгунняхтах, в четырёх
отсюда. Дни стояли дождливые, дороги развезло, грязь непролазная. Доехали потому только, что машина у нас была вездеход. Должны были вернуться в воскресенье вечером, но на обратном пути сломалась, проклятая. Пришлось заночевать у костра. Назавтра, в понедельник, потопали по грязи в звероферму, взяли там машину. Только после обеда добрались до дому. Захожу, а Даша меня встречает заплаканная, расстроенная и вместо приветствия говорит:
— Ребёнок умер! Ребёнок…
Сердце у меня оборвалось. А она всё кричит, надрывается, ну прямо как та самая Кыталыктаах, схватилась за голову, плачет:
— Ребёнок умер! Ребёнок!.. Ребёнок!.. Ты!.. Ты!..
Я ворвался в детскую, вижу: сидят мои дочка с сыном целёхонькие, испуганно смотрят. Я вздохнул облегчённо.
— Что случилось? — спросил у детей.
— В совхозе «Дабан», говорят, умерла девочка, — ответила дочка тихо.
Смерть человека — всегда несчастье, особенно смерть ребёнка. Но я-то тут при чём? Почему она кричит на меня? Захожу в спальню. Лежит на кровати, плечи вздрагивают.
— Кончай истерику! — сердито сказал ей. — Люди рождаются и умирают. И это от меня не зависит.
Как вскочит, как закричит мне в лицо:
— Зависит! Ты виноват! Все говорят. И будут говорить. Ты! Ты!..
— В чём же моя вина?
— Кто ехал за зайцами на санитарном вездеходе? Ты! Ты! Ты! — только это и понял я из выкриков моей жены.
Тоскин нахмурился, помолчал.
— Вообще-то Дарья к этому относилась очень уж щепетильно.
— К чему?
— К использованию моей служебной машины. Она никогда не ездила на ней по своим делам. Сколько раз объяснял ей, доказывал: никакого урона не будет — машины ведь всё равно бегают. Ссылался на женщин, которые по своему усмотрению распоряжаются служебными машинами своих мужей: то объезжают магазины, то отправляются в гости к родичам, то за ягодами.
Она мне поначалу говорила: «Кирикчэн, почему ты так плохо обо мне думаешь?» Потом, как только заикнусь про машину, тут же раздражалась. И детям ездить запрещала. Подумать только, не мог покатать дочку или сына. Боятся: «Нельзя, мама ругать будет». Вот она какая, жена моя — беда моя! Блаженная, не в том веке родилась… Да ведь все люди, которым положена машина, используют её и для своих нужд. Разве не так?!