…Годы для Харайданова стали быстро мчаться один за другим — вслед за стаями осенних уток.
Максимка как-то незаметно для отца вымахал в рослого широкоплечего парня с открытым мужественным взглядом. Однако на отца он походил только лишь добродушным круглым лицом. Всё остальное было от матери. Особенно глаза — чистые, глубокие, удивлённо-радостно смотрящие на мир. Харытэй оставила сыну в наследство не только внешность, но и характер: Максим воспринимал всё окружающее с какой-то наивной радостью; был добр и отзывчив на чужие горе и радость, легко заражался настроением окружающих, но при этом берёг и таил в себе свой мир. Любил хорошую шутку и вообще был словоохотлив. Был он очень легко раним, его нетрудно было обидеть, но так же скоро Максим отходил; ровное, весёлое расположение духа быстро возвращалось к нему…
Харайданову порой казалось, что сын растёт в направлении, обратном течению времени. Максим в его представлении как бы плыл против быстрого потока: чем скорее уходили назад годы, тем дальше уходил он вперёд. После седьмого класса Максим покинул родной дом: десятилетку он заканчивал в районной школе-интернате. А потом сразу — сельскохозяйственный институт, пять лет, проведённых за многие тысячи километров от родного аласа…
Окончив институт, Максим вернулся в родную Якутию, но… жил и работал в другом районе. Очень быстро он стал одним из уважаемых специалистов в округе, опытным зоотехником. В отпуск он обычно уезжал куда-нибудь: у него неистребимо жил в крови вольный, бродяжий дух. Но куда бы он ни ехал, откуда бы он ни возвращался — из солнечных ли Гагр или из хвойной, янтарной Паланги, с туманных берегов Курил и Сахалина или с седого Байкала, из солнечной Болгарии или из гранитно-озёрной Финляндии — он непременно на несколько дней приезжал к отцу.
Эти дни для Арины и Ксенофонта всегда были самыми радостными днями в году. Все остальные месяцы они жили лишь в ожидании приезда сына — Арина давно уж стала тоже называть Максима ласковым словом «сынок»…
И каждый раз, в первый день приезда сына, Ксенофонт ходил вместе с ним на могилу матери и сестрёнки. Постепенно это стало у них твёрдым, укоренившимся обычаем.
…И вновь мысли Харайданова вернулись к родной и бесконечно далёкой Харытэй. Он снова подумал о том, как весело и радостно хлопотала бы она сейчас с Ариной, готовясь к приезду сына…
Да, жестока и несправедлива судьба, и непонятны человеку пути, которые она ему выбирает. Ведь другие женщины, куда более слабые духом и телом, одолели страшные военные годы, выдержали все испытания! И сейчас живут, радуются на своих детей… а кому особенно повезло, те ещё и ухаживают за мужьями, вернувшимися с войны… Так почему же бедную Харытэй обошло человеческое счастье?! Разве она была недостойна лучшей доли?..
…Комары начали окончательно одолевать: Харайданов вновь вернулся к настоящему, к делам и заботам сегодняшнего дня. Ни к чему все эти горькие мысли и воспоминания. Всё равно ничего не поправишь, зачем бередить прошлое, растравлять незаживающую, до сих пор сочащуюся кровью рану на сердце…
…Харайданов не знал, сколько времени пролежал он, погружённый в какую-то полудремоту, в состоянии странного оцепенения. Он пришёл в себя от некоего движения где-то рядом с ним — лёгкого, почти неощутимого. Он быстро открыл глаза — и совсем рядом с собой увидел маленькую лесную пичужку, потряхивавшую крылышками на нижней ветке лиственницы. Птичка заметила его пробуждение, но продолжала нежиться в предутренней свежести — только поглядывала на Ксенофонта маленькой бусинкой глаза, хотя до неё можно было дотянуться рукой. Ночь была по-прежнему светла, небо было затянуто лёгкой дымкой, похожей на парное молоко. Но на северо-востоке, там, где стеной вставал за озером березняк, небо над верхушками деревьев уже начинало медленно накаляться, играя всеми оттенками расплава меди. Начинался новый день.
Ксенофонт встал, потянулся, расправляя затёкшие плечи и спину, и пошёл к озеру. Чёрной глади сейчас почти не было видно: её сплошь покрывала тонкая, как кисейная накидка, пелена тумана, над которой чернели прихотливо изломанные стебли и листья тростника. Возле крохотного островка мирно спало на воде утиное семейство. Когда вздрогнула и закачалась лодка, утка-мать встрепенулась, тревожно закрякала, предупреждая своих утят об опасности, — и весь выводок поспешно потянулся гуськом к камышовым зарослям.
Пока Ксенофонт вытащил сети, выбрал из них рыбу, разобрал и сложил по порядку снасти, солнце уже показалось над дальним березняком. Лес сразу же наполнился щебетанием, чириканьем, посвистом и прочим птичьим гамом. И сквозь всё это разноголосье слышался зудящий, назойливо-монотонный звук: это повисли над озёрными берегами комариные тучи.
В сети за ночь набралось с полсотни отборных карасей — жирных, с отливающей золотой чешуёй на боках. Ксенофонту не хотелось тащиться домой с двойной ношей — с уловом и тяжёлыми мокрыми сетями. Он решил спрятать снасть где-нибудь на берегу или оставить её в лодке, но раздумал: как знать, когда ему ещё доведётся снова рыбачить?.. Конечно: прийти бы сюда с Максимом… но какой мужчина уйдёт от молодой жены ради рыбалки!..
…Харайданов вернулся домой, когда деревня ещё только-только просыпалась. Над некоторыми домами вился лёгкий дымок — это хозяйки, проводив коров в стадо, готовились кормить мужчин и детей.
В доме Ксенофонта встретила тишина. Арина спала, видимо умаявшись после ночной возни с приготовлением закусок и угощений для дорогих гостей. Только теперь Ксенофонт почувствовал смертельную, валившую с ног усталость. Голова сразу сделалась тяжёлой, в глазах появилась резь. Он вывалил карасей в бочку с водой, стоявшую в сенях, и пошёл спать в амбар — там было прохладнее.
…Проснулся Харайданов оттого, что с его плеч сдёрнули одеяло. Солнце, видимо, поднялось уже довольно высоко, сквозь щели в противоположной стене косо пробивались светящиеся лучи, в которых танцевали сверкающие пылинки.
У постели стояла взбудораженная Арина, лицо её раскраснелось, она шумно дышала.
— Ну и горазд же ты спать! Думаю, уж не случилось ли чего с тобой… Вставай скорее! Там сын с новой роднёй приехал, а он спит! — Она наконец перевела дух. — Трое их.
— А кто третий? — Ксенофонт встал на прохладный земляной пол.
— Давай, давай, поторапливайся, переодевайся!
«Бедная моя, — подумал Харайданов, — от радости даже не понимает, о чём её спрашивают…» Он усмехнулся, хотя и сам разволновался, только старался не подавать виду. Снял было со стенки амбара принесённый Ариной новый костюм и нарядную сорочку, но повесил обратно: «Да что мне-то наряжаться — я, что ли, жених?.. Неужели невестка осудит старика отца за то, что у него старая одежда?»
Ксенофонт вышел из сарая, умылся под дворовым рукомойником. Солнце было уже высоко — время, по-видимому, шло к полудню. Он нашарил в кармане обломок пластмассовой гребёнки, причесал свои уже изрядно поредевшие волосы, глубоко вздохнул и пошёл в юрту.
После яркого солнечного света в доме было сумрачно. Однако Харайданов сразу увидел тоненькую, стройную девушку с высокой причёской, сидевшую у стола рядом с Максимом.
— Здравствуйте, дорогие гости, — громко поздоровался Ксенофонт и направился прямо к девушке.
— Здравствуй, отец! — Максим порывисто встал навстречу, не выпуская, однако, из своей ладони руку девушки. — Знакомься, это мой отец.
Девушка тоже поднялась.
— Это моя жена, Галя, — представил её Максим. — Детский врач, мы оба работаем в одном районе.
— Очень хорошо, очень рад! — Харайданов улыбнулся своей широкой улыбкой. — Может, ты наконец отпустишь её руку, чтобы мы могли обменяться с твоей женой рукопожатием — по-нашему, по-якутски!
— Здравствуйте, Ксенофонт Дмитриевич, — смущённо пробормотала девушка, — рука её по-прежнему оставалась в широкой ладони Максима.
— Ну, зачем так длинно и торжественно! Зови меня просто по имени, без Митриевича. Или, ещё лучше, называй меня, как и он — отец… Ведь ты подруга моего сына — значит, для меня родная дочь! Ну, давай здороваться по-настоящему! — он протянул ей свою заскорузлую ладонь.
— Здравствуйте, папа! — девушка покраснела от смущения, опустила глаза; её узкая ладонь целиком исчезла в огромной лапище Харайданова.
— Вот это другое дело! Это по-нашему…
— Папа, — прервал его Максим, — знакомься: с нами приехал отец Галины.
Только тут Харайданов вспомнил слова Арины о том, что приехали трое. Обругав себя за оплошность, он с живостью повернулся направо, где в углу молча сидел ещё один гость. Ксенофонт сделал шаг по направлению к человеку, протянул руку для пожатия — и вдруг замер на месте, оцепенев. Так он и стоял — с радушной улыбкой на лице и с застывшей в воздухе рукой.
— Гурий Григорьевич тоже живёт в нашем районе, сейчас он на пенсии, — начал объяснять Максим, но осёкся, почувствовав что-то неладное, и замолк.
Когда Харайданов пришёл наконец в себя, это был уже другой человек. Радостное оживление в глазах померкло: взгляд стал холодным, серьёзным и суровым. Улыбка медленно сходила с лица, рот сжался, и было видно, как напряглись твёрдые желваки на скулах.
Первым нарушил воцарившееся молчание Тусахов.
— О-о, вот это встреча!.. — он резко вскочил с места, обнаружив неожиданную для его комплекции прыть, кинулся к Харайданову и проворно схватил его уже опущенную руку. — Верно говорят у русских, что гора с горой не сходится, а человек с человеком… Здравствуй, Ксенофонт! — сияя улыбкой, бормотал он. — Вот мы с тобой и породнились!.. Здравствуй! Кто бы мог подумать…
Он возбуждённо продолжал трясти руку Ксенофонта своими короткопалыми руками; крупное дородное его тело при этом всё колыхалось, ходило ходуном, красное лоснящееся лицо лучилось улыбкой. Харайданов поначалу даже опешил от столь бурного изъявления радости и родственных чувств, но наконец справился с собой, высвободил руку и вдруг засуетился, как бы что-то ища, и заторопился к выходу:
— Я… это… сейчас… я скоро… — и выскочил из юрты.
…Ксенофонт пришел в себя лишь на опушке леса, около речки. Тяжело дыша, судорожно рванул ворот выцветшей от солнца и дождя сатиновой рубахи — пуговицы разлетелись по сторонам… Сунул ладонь под рубаху, приложил к левой стороне груди. Он никогда не знал болезней — читал без очков, зубам его мог позавидовать любой из молодых парней, только что жёлтыми были от трубки. Даже не простужался никогда, разве что поясницу иногда ломило… Так и то скорей от работы, а не от погоды… А вот сейчас впервые в жизни незнакомая острая боль полоснула сердце — точно вонзилась в него большая рыбья кость. Ксенофонт застонал — то ли от боли, то ли ещё от чего — и, медленно передвигая ноги (при каждом быстром движении боль становилась сильнее, и это была совсем не та боль, что теснила сердце при воспоминаниях о Харытэй), перешёл вброд речонку, поднялся вверх по крутояру, на высокий берег. Добравшись до густой заросли молоденьких ёлочек, заполонивших всё пространство между редким осинником и березняком, Харайданов тяжело опустился на полусгнившее поваленное дерево, обросшее аспидно-серым и оранжевым лишайником.
Только теперь, переводя дух, он начал по-настоящему осознавать происшедшее. Почему он убежал из своего собственного дома?.. От кого? Неужели от Тусахова, от этого жирного самодовольного ничтожества, трусливого и угодливого?! Нет, уж если у кого и были причины для бегства, так это у Тусахова! А на деле получилось, что в бегство обратился он, Ксенофонт Харайданов. Сам Тусахов нимало не испугался встречи с человеком, жену которого он в страшную минуту бросил без помощи и даже хуже того: смертельно оскорбил! Да чего там — не испугался! Он даже растерянности не обнаружил, тени смущения не промелькнуло на его заплывшей харе! Да ещё хватает наглости и бесстыдства изображать радость от встречи, трясти руку…
Харайданов невольно потёр ладонь о шершавый упругий лишайник — кожа ещё хранила ощущение от прикосновения потной и мягкой руки Тусахова. Так вот почему, значит, всю эту ночь на рыбалке вспоминался ему этот человек… Но никогда в жизни не мог подумать Харайданов, что встретится с ним, да ещё так…
…Как долго Ксенофонт ждал этого дня, когда сын приведёт к нему в юрту молодую жену. Но насколько же иным представлялся ему этот день!.. Он никогда не задумывался всерьёз — какими окажутся родители жены его сына. Ему порой вообще хотелось, чтобы никого, кроме Максима да их, стариков, у невестки не было. Он бы заменил ей отца. Во всяком случае, ему ни разу не приходило в голову, понравятся ли ему будущие родственники, лишь бы они хорошо относились к его сыну и ладили с ним!
Но ни за что на свете не мог он представить, что судьба может сыграть с ним такую злую и жестокую шутку1 Даже в дурном и тяжёлом сне не могло ему привидеться, что он породнится с Тусаховым…
Ксенофонт снова застонал — на этот раз не от боли в сердце, а от невыносимой душевной муки. Он сполз со ствола, опустился на колени и уткнулся лицом в мягкий мох.
…Ты знаешь, Харытэй: я никогда не лгал тебе! И поэтому поверь мне: я совсем не желал того, что произошло, я невиновен в случившемся, поверь!.. Перед лицом нашей родной природы, всего этого среднего мира, в котором ты жила когда-то и продолжаю, к несчастью, жить я, перед этим небом и землёй я клянусь — невиновен!.. И всё-таки прости меня, если можешь, Харытэй…
Ксенофонт оторвал лицо от земли, приподнялся. Невиновен… А кто же виновен в этом чудовищном положении?! Максим, что ли?! Он-то уж и вовсе не причастен к этому осквернению памяти своей матери. Ведь мальчик наверняка даже и не знает, что за человек отец его подруги, что он из себя представлял, когда имел в руках власть…
Представлял… Он и сейчас остался тем же, и дай ему сегодня прежние возможности, он бы показал себя! И хотя времена уже и не те, всё равно он бы уж нашел способ унизить людей их зависимостью от его воли и желаний… Ведь добро бы раскаялся хоть, пусть даже и притворно! Может быть, Харайданов и принял бы (ну, сделал вид, что принимает, — чтобы не омрачать сыну светлый день!) его раскаяние. С отвращением, но принял бы…
Но ведь и тени раскаяния (не то что уж страха!) не мелькнуло в глазах и голосе Тусахова. Как будто ничего и не было в прошлом, словно всегда они были добрыми, хотя и не близкими знакомыми…
…Нет, Максим конечно же не виноват. Ксенофонт всегда считал, что нельзя ношу своей боли и печали делить с ребёнком, нельзя допускать, чтобы мрачная тень прошлого упала на светлый, солнечный мир, в котором он живет… Да и зачем замутнять детскую душу тёмной ненавистью и глухим стремлением к отмщению?.. Что это дало бы мальчику кроме душевных мук?.. Ксенофонт всегда считал именно так и поэтому никогда не рассказывал сыну о том случае с Тусаховым, вообще не упоминал об этом человеке. Для чего маленький человек должен прикасаться к грязи и мерзости? Пусть душа его будет чиста и не знает о существовании подлости, лжи и предательства…
А сейчас оказывается, что эти заботы были напрасными. Огурец можно вырастить в парнике, защитить от непогоды и холодов. А ребёнок рано или поздно столкнётся с теневыми сторонами человеческого бытия, и оно, это соприкосновение, может оказаться во много раз болезненнее для его души, не подготовленной для борьбы со злом!..
Нет, неправ он был, когда оберегал сына от знакомства с жестокостью и неправдой. Оказывается, справедлива истина, что человек, знающий прошлое, может избежать многих ошибок в настоящем и будущем…
Откуда-то издалека до слуха Харайданова донеслись приглушённые лесом крики, — видимо, разыскивали и звали его, обеспокоенные тем, что он исчез. Мысли его неожиданно приняли другой оборот.
…Ну, хорошо: а как поступил бы Максим, если бы знал обо всём, что случилось тогда, в далёком военном прошлом?! Но как бы он ни поступил, всё же сомнительно, чтобы конечный исход был бы иным. Он полюбил девушку — горячо, сильно… Не мог ведь Максим жениться, не любя её! Полюбил и женился… ведь она стала для него родным человеком, а не её отец! Да и потом — разве она виновата, что уродилась дочерью такого человека? Ведь ребёнок не выбирает себе родителей, нельзя ставить ему это в вину.
Перед глазами Харайданова возникла его невестка. Чем-то вроде бы (Ксенофонт только сейчас сделал это открытие) походит на отца: то ли цветом глаз, то ли чертами лица, то ли манерой держаться… Хотя нет, в этом она не похожа на Тусахова — Ксенофонт вспомнил её смущение при знакомстве. Впрочем, какая разница: пусть она сколь угодно напоминает отца внешне, лишь бы не было между ними другого сходства.
Да, она красива. Но Максим бы никогда не полюбил девушку с тёмной, как у Гурия Тусахова, душой…
Издали продолжали доноситься обеспокоенные крики, но они уже не доходили до сознания Харайданова.
…Всё это так. Но ведь недаром же говорят, что глаза влюблённого даже чёрное видят белым. Может быть, и у Максима обнаружилась такая же болезнь глаз?!
…Дни и месяцы, годы безостановочно и неотвратимо уносятся в неведомую даль, подобно водам этой речки, что струится и плещется внизу под яром, у ног Харайданова. Но речку хоть можно перегородить, пусть на время, плотиной, а кто остановит извечное движение солнца на небосклоне?! Вот так и со временем. Солнце жизни Харайданова всё ближе клонится к западу, готовясь уйти в страну мрака, а солнце Максима и его жены ещё не приблизилось к зениту. И каким для них будет небесный путь этого светила, зависит почти целиком от них: будет ли оно нести свет и тепло до самого вечера или только изредка станет выглядывать в редкие просветы меж тучами…
Именно поэтому всё — и особенно своё будущее! — они должны определять и решать сами. Только сами, чтобы потом не думали и не говорили бы, что они несчастны потому, что во всём следовали советам других людей, жили по чужой указке. Чтобы потом, в конце пути, не сожалеть горько и бесплодно о том, что вот если бы они во всём жили по своему разумению, следовали бы велению своего сердца и рассудка, то не было бы всех бед и крушений, которые случались в их жизни.
И всё же, несмотря на это, они заранее должны знать обо всём: от каких корней они происходят, какая почва их вскормила. Они должны знать всё, а уж потом решать сами, выбирать для себя новую почву или продолжать расти на старой — ведь у людей, в отличие от растений, это зависит от них самих!..
…Харытэй! Милая, незабвенная Харытэй!.. Ход жизни и времени безжалостен, суров: чьё время отошло, тот уходит навсегда. И наше с тобою время подходит к своему пределу. Наше — потому, что я думаю о тебе как о живой. Для всех других — и для нашего сына тоже — ты только лишь туманное, пусть и дорогое, воспоминание…
Но когда люди расстаются с этим миром, то на месте вырубленного леса вырастает зелёная поросль, а в покинутых нами жилищах остаются жить старые сказания и заветы. Но ведь каждый сказитель исполняет древнее олонхо по-своему, на свой лад — повторяет других только бездарность… И наши дети сменяют нас — в жизни, в трудах и заботах. И в любви своей — тоже. Но — по-своему. Как говорится: наши грехи — в одном, грехи детей — в другом…
Нет, не совсем так. Дети наши не идут другими путями. Если бы каждое поколение всё начинало сначала, начинало бы свой путь оттуда же, откуда начали его и мы, но только лишь в другом направлении, которое кажется им более верным, — то ход времени остановился бы. Нет, к счастью, люди не начинают всё сначала. Каждое новое поколение начинает свой путь от той черты, на которой остановилось предыдущее. Они не идут другими дорогами — они продолжают путь, начало которого было проторено нами. Эта дорога может сворачивать вправо и влево, может даже, наткнувшись на неодолимую преграду, временно повернуть назад, чтобы обогнуть её, — нет, всё равно это та же самая дорога. Её строили наши предки, продолжали в меру своих сил мы, — а теперь очередь молодых…
Но если так, они должны понять нас и принять от нас нашу любовь и нашу ненависть. Пусть не во всём — им хватит новой любви, незнакомой нам, и новой ненависти к ещё не известному нам злу. И всё же самое главное они должны воспринять. И если будет так, мы сойдём в тот, другой, нижний мир с лёгкой душой и спокойным сердцем, зная, что не зря прожили свою жизнь.
…Неужели, Харытэй, и наша жизнь была подобна двум каплям в мёртвом песке?! Нет, нет. Мы не зря прожили свою жизнь, я верю в это. И ты верь, Харытэй. Наш путь — дорога через леса и болота, но зато их дорога сразу начинается с подъёма к залитой солнцем вершине. Конечно, будут и на их пути ущелья, каменные осыпи будут преграждать им путь — и всё же дорогу для них мы проложили.
Они поймут нас, может быть, даже лучше, чем мы сами себя. Они будут смотреть на мир нашими глазами, но зорче, дальше и яснее.
Да, я твёрдо верю в это. И ты тоже верь, Харытэй. Ибо твоя недолгая жизнь не прошла понапрасну. И пусть тебя нет среди людей, а Тусахов — жив. Я клянусь: сколько бы завораживающей лести и лжи я ни слышал от нашего недруга, я не откажусь от своей священной вражды. Никогда, до последнего дыхания. Ибо если смирюсь, то наш сын подумает, что подлость — обычна, да и не так уж страшна, если отец смог забыть и простить её своему врагу.
Нет, Харытэй, я не буду, конечно, убивать или бить Тусахова, не буду жаловаться на него и позорить перед людьми. Это было бы по его законам, а я не хочу их принимать. Ведь именно этого и ждёт он от меня… Но я расскажу обо всём Максиму…
Он вдруг почувствовал, что совершенно спокоен. Душевная боль отпустила его, и было какое-то странное ощущение, что — навсегда. Пронзительная боль в сердце тоже утихла. Утихла, хотя и без уверенности в том, что она не повторится.
Харайданов поднялся, запахнул ворот рубахи, пригладил слипшиеся, взлохмаченные волосы. Он был совершенно спокоен. Он был спокоен, ибо принял решение.
Теперь он был готов встретиться с кем угодно, готов к любому разговору. И главное — к разговору с Максимом.
Он стряхнул с себя приставшую хвою, оправил рубашку и повернулся лицом в ту сторону, где мерно шумела на перекатах речка. И в это время оттуда, со стороны брода, послышался крик:
— Отец!
— Не кричи. Я здесь, — громко и четко сказал Ксенофонт.
Из-за крутояра показался Максим. Ксенофонт не двинулся ему навстречу, стоял на том же месте возле поваленного дерева.
— Отец! В чём дело?.. Что случилось?! — от подъёма по яру и от волнения Максим едва переводил дух.
— А где твои люди? — не отвечая на его вопрос, спросил Харайданов.
— Дома остались… С Ариной… — Максим был в замешательстве. — А ты почему… ушёл?
Харайданов молчал — он ещё не знал, как начать тот разговор с сыном, на который он решился.
Но Максим уже, видимо, начал о чём-то догадываться. Пристально посмотрев на отца, он спросил:
— Из-за Тусахова?
Харайданов утвердительно кивнул:
— Да. Из-за Тусахова.
Максим помолчал, потом снова вопросительно поднял на отца глаза.
— Ты что… знал его раньше?
— Да, знал. И твоя мать тоже знала его. К несчастью.
Максим подошел вплотную к отцу, осторожно положил ему руки на плечи, ещё раз взглянул в глаза.
— Отец… — тихо произнёс он и уже другим, мягким, но настойчивым голосом закончил: — Ты должен рассказать мне всё. Понимаешь — всё.
Харайданов положил в ответ свои руки на плечи сына.
— А твои люди?.. Разве они не будут искать тебя?
— Расскажи, отец, — голос Максима был уже требовательным.
— Ну что ж, — Харайданов вздохнул. — Ты сам этого хотел. Впрочем, если даже ты и не захочешь слушать меня, — а может быть и так! — я всё равно тебе расскажу.
Он медленно опустился на замшелый ствол, на котором сидел, придя сюда.
— Садись, сынок. Садись и слушай…
1967
Сорат — простокваша особого приготовления.