Это третья, закругляющая небылицы «Посмотри в глаза чудовищ» и «Гиперборейской чумы» часть сериала про мага Гумилева – который, оказалось, был в 1921 году выкуплен у ЧК некими потусторонними силами и с тех пор, наделенный магическими умениями, возглавляет тайный орден «Пятый Рим», противостоящий мировому злу, феноменально изобретательному в своих попытках уничтожить человечество. Иллюстрируя мощный фантазийный ресурс соавторов, принято подчеркивать сногсшибательность самого предположения – Гумилев сражается с подземными ящерами; гораздо эффектней может показаться тот факт, что лазарчуковско-успенский Гумилев, столкнувшись с каким-нибудь сюрпризом – да с тем же ящером, – может позволить себе употребить междометие «опаньки» или «ешкин кот». Если образ Гумилева, охотящегося за вымершими монстрами, можно было усвоить (все-таки конкистадор, капитан, последний рыцарь, Белая гвардия, африканские турне, старорежимный мачо, бритый череп, кожистые веки, шокирующее исчезновение), то речевое поведение поэта-акмеиста, выдающее в нем скорее завсегдатая «Гнезда глухаря», чем «Бродячей собаки», казалось подлинно фантастическим.
«Марш» – открытая церковь, и авторы любезно еще раз объяснят вам, что эронхаи отличаются от мангасов и из чего производится ксерион, но, как и все сиквелы, – аттракцион, где режимом наибольшего благоприятствования пользуются посетители, уже причастившиеся гумилевской мифологии. Трилогия устремляется к устью сразу несколькими потоками, и все они достаточно захватывающие, чтобы держаться в них на плаву, но по некоторым рукавам для новообращенных передвигаться затруднительно: «Марш экклезиастов» забит персонажным топляком, оставшимся от первых двух частей. Часто эти эксцентричные существа не выполняют никакой особенной миссии и просто колобродят здесь за компанию – старые знакомые, время от времени радующие лояльных читателей фирменными репликами.
«Марш» – открытая церковь, и авторы любезно объяснят вам, что эронхаи отличаются от мангасов, но, как и все сиквелы, – аттракцион, где режимом благоприятствования пользуются посетители, уже причастившиеся гумилевской мифологии.
Еще непонятно, в чем магия трилогии – в сюжете или репликах. У Лазарчука, Успенского (и Андронати) все, кто обладают правом голоса, именно что экклезиасты с маленькой буквы – самоироничные мудрецы, чуть больше обычных смертных знающие об устройстве бытия и склонные изъясняться житейскими афоризмами («Как известно, если кирпич падает на голову один раз – это случайность, два раза – тенденция, три раза – традиция…»), ну и вообще хохмить («Левушку долго и безуспешно пытались снять с древа познания, куда он залез в поисках истины. Потом он захотел жрать и слез сам»). Надо быть энтузиастом аксеновско-стругацкой лингвистической культуры, чтобы глотать эти пенки не зажмуриваясь; но здесь есть – и вот это на самом деле чистый ксерион, драконья кровь, наполняющая вены магической энергией, – и очень чистые в языковом отношении фрагменты, сомкнутые строи слов, точная и образная проза – загляденье. И, надо признать, эти ремесленники с их талантом конструировать цветные многофигурные миры вручную, без перчаток и фартуков, работающие с удачно подобранным исходным материалом – гумилевской легендой, мифологемой льда и бродячими сюжетами из «1001 ночи», – желанная добыча всякого читателя, инстинктивно охотящегося на экзотических писателей. «Ну иди сюда, иди, жираф, ты, в жопу, изысканный», как выразился бы главный герой.
Сергей Болмат. 14 рассказов
«Ad Marginem», Москва
Первый роман Болмата «Сами по себе» сорвал в 2000 году приз за эффектный дебют, но отсутствие конкурентов сыграло с текстом дурную шутку – он оказался затертым пустотой; второй роман, «В воздухе», внушал сдержанный оптимизм, но выветрился из чьей-либо памяти быстрее, чем успел оправдать его. «Дело в том, – говорит один из рассказчиков в новой книге, – что в России вымысел все еще не очень отличается от факта. Доверие к литературному тексту сравнительно велико: метафора, троп очень часто воспринимаются как сведения практического характера». Словно бы для того, чтобы читатель не принял его апофеозы беспочвенности слишком всерьез, писатель сделал свои новые работы более компактными.
«2 июня сего года, – коллекция открывается странным рассказцем – такие писал бы, наверное, Зощенко, если бы после постановления о журнале „Звезда“ завел себе интернет-блог, – приобрел у вас на интернетном аукционе за 2335 долларов гренок с изображением лика Пресвятой Богородицы. (Мой ник – smetai1976greblo, но по-настоящему меня зовут Олег.)» Сюжеты все с безупречной червоточинкой, помноженные на беккетовский ноль: сиволапый русский эмигрант ни с того ни с сего тратит деньги от проданной квартиры на приобретение инсталляции Маурицио Каттелана; муж отправляется к бросившей его жене в Париж, но попадает в цепь нелепых злоключений; интеллигентный бомж-толкиенист напрашивается в Новый год на сеанс «Властелина колец» – и выходит оттуда в бешенстве: «Как мне могла нравиться вся эта дрянь, ума не приложу? Говорящие деревья… Мордор… Кошмар. Эльфы с ушами».
Как и его персонажи, готовые платить внушительные суммы за никчемные объекты, Болмат готов приложить любые усилия, лишь бы отыскать для своей кунсткамеры странные констелляции атомов, мимолетно что-то напоминающие; он очень наблюдательный – если можно назвать наблюдательными атомные весы, улавливающие отрицательные величины. Болмат – литературный гомеопат, работающий с микродозами вещества; у него всего мало и все страшно впопад: лунный блик на горлышке бутылки, открытка, найденная в кармане самолетного кресла, имя, реплика, сюжетный финт, частность: «Английскому языку Виктора Петровича учил гипнотизер».
Болмат – литературный гомеопат, работающий с микродозами вещества; у него всего мало и все страшно впопад.
Если бы не очевидность того, что это вещество и есть – литература, можно было бы сказать, что Болмат больше деятель современного искусства, чем писатель; с любым мусором – лингвистическим, психологическим, акустическим, визуальным – он обходится как с арт-объектом, помещает его в галерейное пространство, обрамляет виртуальным багетом – «эстетизирует», выражаясь языком кураторов. О каких бы житейских вещах и страстях – ревность, денежные затруднения, секс – ни писал Болмат, он одержим соблюдением дистанции, отстраненностью, «воздухом» между изображением и текстом. Ему важно все время демонстрировать, что он – сам по себе; иностранец, работник консульства, общающийся с аборигенами на их языке, любезно – но с нескрываемым акцентом; и ему невероятно к лицу эта манера, британский интонационный крой.
«Называется эта работа… – и тут Виктору Петровичу пришлось снова, звучно щелкая квадратными никелированными замками, забраться к себе в чемоданчик, достать из прозрачной синей папочки сертификат и внимательно перечитать его, – называется эта работа „Бидибидобидибоо“». Эти отглаженные, вывешенные на плечиках и окропленные летучим веселящим эфиром болматовские бидибидобидибоо доставляют необычайно мягкое, полихромное удовольствие – как будто их прочел тебе какой-то внутренний смоктуновский и, закончив, долго еще не может погасить возбуждение в центральной нервной системе, жует губами пустоту.
Александр Кузнецов-Тулянин. Язычник
«Терра – Книжный клуб», Москва
Фразу «Автор из Тулы, а его роман – про работяг на Курильских островах», наверное, следовало попридержать. Ясно как божий день: сколько ни расписывай достоинства «Язычника», сколько ни трещи, что роман такой же богатый, как сами Курильские острова, и что именно из таких вот картин маслом – а не из инсталляций – составляется, прости господи, национальное достояние, все равно будет казаться, что это «региональная» проза, которая проходит в «столичную» литературу по квоте. Вранье, нет никакой квоты, а правда лишь то, что ни вампиров, ни нацболов, ни Лондона, ни Краснокаменска, ни поисков духовности, ни пропавших рукописей – ничего такого, что в последнее время сходит за сюжет современного романа для офисного планктона, здесь нет.
Кунашир, Итуруп, Шикотан – искрящая кромка страны. «На сотни километров благодатной земли, почти субтропики… А море? Самое богатое море здесь во всем Северном полушарии – мне лично профессор-ихтиолог говорил. Называется апвеллинг»; «Дурниной богатство прет, валит ужасом на наши бочки чугунные. Наловить – наловили, дуром, нахрапом, страну прокормить можно, а куда пристроить рыбу, никто не знает, России она не нужна…» До Токио от Курил ближе, чем до Москвы, но населены они русскими – бывшими советскими – людьми, которые живут, доживают и выживают себе при капитализме. Плавают, браконьерствуют, убивают рыбу, продают ее, перерабатывают, выбрасывают; работают, пьют, дерутся, жгут свои дома, влюбляются, отнимают друг у друга имущество. Известные страсти и пороки, все как везде, но в силу географической маргинальности, субтропического почти климата и напряженной сейсмической обстановки – интенсивнее, чем везде, протекающие; это больше, чем любой другой остров, «романное» пространство.
Мы наблюдаем, в течение года примерно, за несколькими героями. Это простые люди простых профессий, сильные и слабые характеры; тридцать лет назад Кузнецова-Тулянина вовлекли бы в свою орбиту те, кого называли деревенщиками. Простые выразительные сцены: рыбу ловят, водку пьют, устраиваются на работу и увольняются. Сюжетное движение скрадывается в стилистической зыби (Кузнецов все время баламутит слова, не позволяет себе в письме штиль), но на самом деле подводное течение здесь есть, и мощное.
Дурные, сейсмоактивные Курилы – точная метафора современности; «Язычник» – свежевыжатый, незамаянный роман, которого не коснулись вестернизация, «новейшие тенденции», беллетризация и мифологизирование.
Год, описанный в романе, – год катастрофы, год, когда герои теряют все, год ужасной, испепеляющей любви, год убийства, год смертей, год потерянного заработка, год демпинга, год штормов, год землетрясения, год цунами.
Поначалу «Язычник» выглядит составленной из полуновелл, полуэтнографических очерков картиной с нечеткими контурами; но главы – намагниченные, и когда придет время, они сомкнут ряды и сложатся в очень плотный, компактный, пропорциональный, простроченный сплошными швами роман. Мы увидим фреску «Курилы» – где люди и природа вошли в клинч и повторяют движения друг друга; где человек превращает массовое оплодотворение – в гекатомбу, нерестилище – в бойню; где день и ночь происходит колоссальное коловращение насилия, страдания и благодати; где за удачный сезон можно разбогатеть на полжизни и все пропить в неделю, а можно остаться нищим и тоже пить без роздыху, и вся жизнь – после землетрясения, перед цунами.
Дурные, сейсмоактивные Курилы – точная метафора современности; «Язычник» – свежевыжатый, незамаянный роман, которого не коснулись вестернизация, «новейшие тенденции», беллетризация и мифологизирование. Это литература, вскормленная только на отечественной традиции, которая по запаянной трубке передавалась от Толстого к Распутину – и Кузнецову-Тулянину. И традиция эта не сводится к методу, к реализму; в ней главное не «как», а «что» – воссоздание в романе Живой Жизни, психологически полнокровных человеческих характеров в естественно-экстремальных жизненных обстоятельствах.
Если после этих рыбаков и хочется ввести квоту на что-нибудь, так это как раз на вампиров и нацболов.
Далия Трускиновская. Шайтан-звезда
«Форум», Москва
«Шайтан-звезда» похожа на стамбульскую Цистерну Йеребатан: когда за казенной, не предвещающей ничего примечательного дверью оказывается простирающееся на сотни метров рукотворное озеро, скрывающее дно подземного чертога с тысячью колонн, чудо инженерии, архитектуры и камуфляжа.
«Сюда, о правоверные! Знаменитый рассказчик Мамед ибн Абу Сульман жаждет усладить ваш слух!» – роман начинается как балаганное подражание «1001 ночи», подозрительное хотя бы из-за той напористости, с какой тебя хватают за рукав. Однако довольно быстро тебе дают понять, что орнаментальное сладкоречие – не то же самое, что пустословие.
В «Шайтан-звезде» чрезвычайно затейливый сюжет – с киднепингом, переодеваниями, полетами на коврах и поисками сокровищ; пожалуй, на 1000 ночей его и не хватило бы, но на 100 – наверняка, так что не много смысла в том, чтобы пересказать его за две минуты: «приключения ассимилированной в детстве европейки в магометанском мире». Один только список персонажей – где есть невольницы, джинны, евнухи, кадии, гурии, цирюльники-горбуны, визири, горные гули, нищие, суфийские шейхи, водоносы, мариды, хаммамщики, болотные арабы, отравители – достаточно представителен, чтобы читатель понял, что его ожидает нечто такое, что вполне соответствует словосочетаниям «магическая атмосфера» и «захватывающие приключения», какими бы банальными те ни казались. Роман, заметьте, в отличие от «1001 ночи», состоит не из механически навешенных на базовую арматуру самостоятельных историй про средневековых арабов, а имеет начало, середину и конец, и герои, раз засветившись, вкалывают здесь как каторжные до самого конца; и все 700 страниц этот роман, наращивая динамику, распрямляется, как пружина – нет, скорее ифрит, просидевший пять тысяч лет в запечатанном кувшинчике. И даже приторная увертюра, от которой не ждешь ничего, кроме промообразца стиля, окажется завязкой-приманкой, сложным трюком с тремя ненадежными рассказчиками.
Все 700 страниц этот роман, наращивая динамику, распрямляется, как пружина – нет, скорее ифрит, просидевший пять тысяч лет в запечатанном кувшинчике.
Это очень туго набитый – не менее плотный, чем «1001 ночь», – текст. Еще удивительнее, чем сюжетный ритм, в нем – романная каллиграфия: выдержанный стиль, точное, четкое и красивое ориентальное письмо, со множеством изводов, от высокой поэзии до базарной пародии; у сочинителя должны быть мускулы экскаватора, чтобы, ни разу не сбившись, арабской вязью пропахать семисотстраничную борозду в не приспособленной к такой культуре каменистой почве – русском языке. Автор производит впечатление человека компетентного во всех сферах жизни своих героев: он свободно ориентируется в Коране и мусульманской философии, досконально знает устройство средневекового арабского города XIII века, осведомлен об оккультных, боевых, декоративно-прикладных и других искусствах Ближнего и Среднего Востока. Кто-то более впечатлительный мог бы заявить, что текст, который издательство продает как фэнтези по мотивам «1001 ночи», на самом деле мог бы принадлежать арабу XIII века. В самом деле, неясно, как привязать этот текст к литературному сегодня. Роман датирован «Рига, 1997», но точно так же под последним предложением могли стоять цифры 1970, 2006, 1882, 1291 – а вместо Риги названы Москва, Монреаль, Каир или Лондон. Явных анахронизмов в этой аккуратной стилизации не обнаруживается.
Далия Трускиновская – не вчера родившаяся писательница, собравшая со своей делянки в зоне рискованного земледелия не один и не два урожая; но в кареты ее тыквы превратились только сейчас, когда «Шайтан-звезда» вошла в шорт-лист премии «Большая книга». Трускиновская, которая закончила «Звезду» 9 лет назад, – живое доказательство того, что предположение, будто «качественная беллетристика началась в пореформенной России с Б. Акунина и достигла своего апогея в творчестве Дм. Быкова», – глубочайшее заблуждение. Странно даже не то, что «Шайтан-звезду» столько лет никто не хотел издавать, – а то, что она до сих пор не продается во всех книжных магазинах мира рядом с Йеном Пирсом и Сюзанной Кларк. Правда, перед тем как рассылать роман по лондонским издательствам, следует отдать под шариатский суд редактора – и не жалеть его, когда фетву приведут в исполнение, потому что в первой части главы перепутаны так глупо, что никакое наказание не будет выглядеть слишком жестоким.
Борхес замечает про лучшие переложения «1001 ночи», что они «были возможны только в рамках большой литературной традиции» и что «эти труды предполагают богатый предшествующий опыт». Частая арабская вязь Трускиновской на прекрасном русском языке – не просто «качественная беллетристика», но проценты на ранее помещенный капитал: от «Подражаний Корану» до трудов М. Салье, переложившего на русский «1001 ночь», – большие проценты на большой капитал. «Шайтан-звезда» – с ее лопающимся от собственной ширины словарем, с ее фантастическими перипетиями, с ее пряным юмором и в хорошем смысле исламским духом – лестное для русского языка и литературы свидетельство о зрелости, выдержанный тест на способность передавать генетически чужие речевые и цивилизационные практики.
Можно было бы поклясться, что подобные романы-цистерны, способные в течение многих дней утолять жажду чудес, экзотических ландшафтов и языковой избыточности, невозможно сочинить случайно или «просто так», забавы ради; что писатели, обладающие воображением такого масштаба, сколь тщательно они ни камуфлируются под заурядных авторов фэнтези, рано или поздно будут командированы не просто услаждать слух базарной черни, но хватать за рукава тех, кто имеет уши, и тащить их из балагана вон; однако – «аллах не взыскивает с вас за пустословие в ваших клятвах, но взыскивает с вас за то, что приобрели ваши сердца»; так начинается и так заканчивается «Шайтан-звезда». Этим и ограничимся: не станем клясться Далии Трускиновской в верности, но будем готовы к взысканию за то, что с ее помощью приобрели наши сердца.
Игорь Ефимов Неверная
«Азбука», Санкт-Петербург
Ефимов – гражданин США с настолько существенными заслугами перед русской литературой («Суд да дело», «Седьмая жена», Ефимов – Довлатов «Эпистолярный роман»), что даже его вульгарное маяковсконенавистничество не является достаточным поводом, чтобы дезавуировать его новый роман в целом (главу о Маяковском мы, предположим, не заметили). Светлана, главная героиня и рассказчица, – русская эмигрантка в Америке, склонная к недооценке табу на внебрачный секс, изменяет мужу. Тот тоже нечист на руку, так что ничего особенно криминального – плохо то, что любовник героини оказывается кем-то вроде маньяка. Не слишком успешно пытаясь скрыть его домогательства от мужа, Светлана пишет письма русским писателям и их возлюбленным. «Милая, милая Авдотья Яковлевна! (Это Панаевой-Некрасовой, но есть еще письма Герцену, Тютчевой-Денисьевой, Тургеневу, сыну Блока, Бунину, Маяковскому. – Л. Д.) Вы вошли в мою жизнь так внезапно, таким живым, близким и нужным мне человеком, что я не испытываю никакой неловкости, обращаясь к Вам с этим заведомо безответным письмом». Героиня называет себя «следователь по особо важным филологическим делам С. Денисьева» – и, копаясь в биографиях своих адресатов, задает им вопросы с подковырками, все больше на предмет их скандальных meґnages a` trois: «А каково ей было нести двусмысленную роль, на которую Вы ее обрекли? Каково было расти дочке Лизе, нося фамилию Огарева и зная, что на самом деле ее отец – Вы?» Поганый вроде бы интерес к грязному белью – однако письма написаны так естественно, так живо, так обходительно – и такая любопытная, оказывается, эротическая подоплека у творчества классических авторов, что никакой неловкости за автора не чувствуется; наоборот – ну придумал человек занятный способ подачи материала. Секрет обаяния писем в том, что на самом деле героиня не столько «разоблачает», сколько благодарит всех этих «неверных» за то, что дали ей «пережить это счастливейшее чувство: Я НЕ ОДНА ТАКАЯ!». Таким образом, она как бы обращается к своим двойникам – если не затем, чтобы оправдать свою неверность, то, по крайней мере, найти для себя некий менее пошлый, чем обычный сексуальный, контекст.
Поганый вроде бы интерес к грязному белью – однако письма написаны так естественно, так живо, так обходительно, что никакой неловкости за автора не чувствуется.
Роман об адюльтере и его неприятных последствиях в форме писем русской американки Герцену и Бунину может показаться странным, но на самом деле здесь нет ничего удивительного. Во-первых, после «Лолиты» всем известно, что Америка для русских – что-то вроде любовницы, эмиграция – род адюльтера, и признания в любви русской литературе – завуалированная форма избывания этой неверности. Кроме того, Ефимов точно подметил склонность русских интеллигентов решать собственные психические проблемы посредством сочинения дневников и обращения к литературным прецедентам; выражаясь более просто, в ситуации, где американец идет к психоаналитику, русский отправляется к книжному шкафу за «Анной Карениной» и подключает телефонный шнур к модему.
Алан Черчесов. Вилла Бель-Летра
«Время», Москва
Эта вилла почти неприступна; чтобы преодолеть полосу препятствий, некороткую первую главу, вызывающую физиологически ощутимую асфиксию – непонятно, кто говорит, кто герой, почему он убийца, кто «ты», что происходит, какова мотивация событий и действий, чем обусловлены резкие смены типа повествования, – нужен или баллон с кислородом, или легкие марафонца, натренированные на марш-бросках сквозь предыдущий черчесовский бель-летр – «Венок на могилу ветра». Со второй главы, когда Черчесов – экспериментатор не менее чуткий, чем доктор Менгеле, – чуточку приотпустит кадык, читатель получит передышку.
В июне 2001 года на баварскую виллу Бель-Летра съезжаются трое писателей: русский, англичанин и француз, чтобы предложить свои версии происшествия, случившегося ровно сто лет назад: в ночь с 15 на 16 июня 1901 года здесь исчезла хозяйка виллы графиня Лира фон Реттау, пригласившая на лето троих писателей – тоже русского, англичанина и француза. Каждый впоследствии утверждал – как в протоколе полицейского допроса, так и в опубликованном, по условиям контракта, произведении, – что ту ночь графиня провела с ним; от Лиры также остался дневник и обширное эпистолярное наследие – причем корреспондентами графини была интеллектуальная элита Европы, от Ницше до Толстого. Бурная ночь повторяется, Лиру фон Реттау заменяет Элит Турера, что наводит писателей-сыщиков на мысль, что на самом деле им дают понять, что Лира фон Реттау – это «литература», а ее исчезновение – реализация метафоры «литература умерла». Подтверждением – или опровержением – этой метафоры, ставшей в ХХ веке, после Джойса, Дахау, Деррида и телешоу Виктора Ерофеева, общим местом, они и занимаются, бывает, не без рукоприкладства. Мэтры – не то «убийцы литературы», обменявшие ее, живую, на «невзрачную фигуру речи», «кодирующие в тексте свои бесконечные страхи и комплексы», не то участники ритуала воскрешения – ссорятся, употребляют алкоголь, делятся сексуальным опытом, вытаскивают друг друга из петли, шпионят за прислугой и ищут трупы – перипетий тут хватило бы и на детектив в мягкой обложке; но больше всего они разговаривают о литературе, с чувством, не торопясь, не стесняясь высокопарностей, и в этих коньячных дискуссиях (про то, к примеру, является ли всеобщая амбивалентность лейтмотивом современной культуры) каждая реплика недвусмысленно претендует на место в сборнике афоризмов. У Черчесова достаточно высокий лоб, чтобы выстраивать роман на диалогах писателей-интеллектуалов и цитировать выдуманные письма Лиры Толстому и Ницше как образцы подлинной философии и самому при этом не выглядеть идиотом; но большинство его парадоксов и сентенций настолько – до тошнотворности – вычурны, что вряд ли «Вилла Бель-Летра» когда-нибудь разойдется на пословицы: «Впрочем, людям свойственно проверять изнанку своего белья на просвет проницательной смерти. Чаще другого нарочитая небрезгливость дневников выдает тщеславие распознанного в самом себе мессианства». Реконструируя по дневникам, рассказам предшественников и сохранившимся вещдокам биографию фон Реттау и события той ночи, писатели не только разгадывают «тайну» литературы ХХ века – какой она была? – но и проживают и прописывают ее в новом метаромане о самих себе – который, по идее, синтезирует весь опыт модернистского и постмодернистского романа ХХ века. «Вилла» – лабиринт сцеплений, целиком состоящий из показаний ненадежных рассказчиков, одержимых сексуальным, в числе прочего, вожделением к литературе, жанровый карнавал, чрезвычайно разветвленная система мифологических соответствий, тотальная игра с читателем как единственный способ остаться серьезным; можно сказать и так – но, по правде, больше всего «Вилла» похожа не на амальгаму из «Улисса», «Волшебной горы», «Лолиты» и «Имени розы», а на не приспособленный для чтения «роман-нуво»: подчеркнутая нереальность, выпирающая конструкция, повторяющиеся события, двойники, взаимозаменяемость элементов, отсутствие иерархии между подлинником и копиями. В сущности, это роман про то, как трое персонажей расследуют деятельность своих прототипов – только для того, чтобы убедиться в том, что они сами – их выдумки. Роман – лента Мебиуса; роман-мантисса; роман-головоломка; роман-«Улисс»; роман об «Улиссе» (то же 16 июня 1901 года); роман-римейк «Волшебной горы» (те же Альпы); роман, в котором спрессована вся литература ХХ века; роман о том, что такое роман и чем должен быть… Качественный материал для цикла литературоведческих конференций европейского масштаба – но не более того.
У Черчесова достаточно высокий лоб, чтобы выстраивать роман на диалогах писателей-интеллектуалов и цитировать выдуманные письма Лиры Толстому и Ницше как образцы подлинной философии и самому при этом не выглядеть идиотом.
Манера сноровисто жонглировать искусственно воспроизведенными блоками вызывает уважение к автору, но никоим образом не любовь к такого рода литературе. И если в первой главе не выдерживали легкие, то в финале тисками плющит голову: неужели стоило конструировать этот вычурный лабиринт и заселять его выводком чудовищ и героев только для того, чтобы еще раз обсосать – хотя бы и с чавканьем в двести децибел – ужасный трюизм, чтобы не сказать – пошлость: «литература умерла»? Это все, впрочем, на совести автора. Единственная к нему претензия по существу состоит в том, что ему не стоило бы ставить к этому роману эпиграф из Кортасара, где есть слова «единственный персонаж, который меня интересует, – это читатель». Ясно, имеется в виду не вульгарный читатель, а Идеальный Читатель, Читатель-Соавтор, Соучастник Ритуала Воскрешения Литературы и прочее бла-бла-бла; но выносить эти слова в эпиграф «Бель-Летры» – ужасное лицемерие.
Олег Зайончковский. Прогулки в парке
«ОГИ», Москва
Редко бывает, чтобы чья-либо речевая практика, рассказывание вообще – а не сюжет, не изобретательность, не отдельные словечки – доставляли пронзительное, беспримесное удовольствие. Чтобы автор играл на всех инструментах сразу – и ни разу не брал фальшивую ноту; чтобы ты невооруженным глазом видел, как его метафоры преодолевают целые вселенные между предметами и идеями; чтобы он с первого раза улавливал точные слова, именно те, которые богом назначены передавать чувства, какими бы мимолетными они ни были. У хотьковского писателя Зайончковского, чью третью книжку – три повести и два рассказа – нам посчастливилось прочесть, не просто большой или малый, но очень редкий литературный дар. Чтобы текст получился, ему не нужна искусственная арматура – фабула, композиция, герой; он ничего не придумывает – он все знает и так. Он не мастер, не виртуоз, не артист – он, такое ощущение, ничему никогда не учился, просто взял и записал то, что ему надиктовали; как это называется – «врожденное чувство стиля» или «писатель от бога»?
Анализировать – да и пересказывать – эти тексты так же бессмысленно, как, занимаясь ядерной физикой, пытаться ловить атомы руками.
Вот эпизод из рассказа «Вниз по течению», где двое мальчиков проплывают мимо загорающей нагишом женщины. «Некоторое время участники сцены оставались неподвижны, но, к счастью, не все: река текла и уносила лодку, и она в итоге опустила занавес. Именно река, которая устроила эту встречу, – она же и выручила всех троих: обратив мертвящую неловкость в живое и чувственное воспоминание». Затем сцена мгновенно разворачивается дальше: мимо женщины проплывает еще одна лодка с целой семьей, и мужчина на веслах так обалдевает от женского тела, что переворачивает лодку. Жена клянет мужа на чем свет стоит, дети плещутся в воде, женщина растворяется в кустах – и вот мальчики спасают их, и чувственное воспоминание за считанные секунды распыляется на какие-то другие элементарные частицы; гениально сделанная сцена, из ничего, на двух квадратных сантиметрах.
Зайончковский играет на всех инструментах сразу – и ни разу не берет фальшивую ноту.
Ну да, подумаешь, чего такого; у Зайончковского вообще либо не происходит ничего особенного, либо творится нечто такое, что в упаковке из чужих слов покажется глупым и неправдоподобным. В заглавной повести – игровой, озорной, почти щенячьей, но такой точной по словам, что она кажется ужасно неглупой, – рассказчик, прогуливаясь ночью с собакой в парке, обнаруживает повешенную на дереве голую женщину, а затем ему подбрасывают ее поляроидный снимок в почтовый ящик и… И опять: в голове загорается красная лампочка – чушь! чушь! чушь! – а нервные окончания трепещут, испытывая пронзительное удовольствие от стиля этого хотьковского Генри Джеймса; странный, ни на что не похожий читательский опыт.
Мария Галина. Хомячки в Эгладоре
«Форум», Москва
Мающиеся летним бездельем Генка и Дюша соглашаются сыграть в «ролевку» по Толкиену. В Нескучном саду девушку и юношу сухо информируют о том, что теперь они – хоббиты, Генке-Фродо вручают волшебное кольцо, которое предлагается отнести в Мордор с известной целью. В первый день «толкиенутые» делают все, чтобы подтвердить свою репутацию: Черные Всадники прыгают на бутафорских лошадках-палочках, Гэндальф передает инструкции через курьера в туалете ОГИ.