Нет, не так.
Он — мой друг. Единственный.
Последний вдох-выдох, последнее усилие — и вот оно. Мой этаж.
Кое-как затащил мальчишку на площадку. Сел-упал на пол перед телом киборга, для равновесия оперся рукой о его спину и вздохнул с облегчением: наконец-то! Сидел так и смотрел на луну сквозь закопченное окошко площадкой ниже, болтал ногами в полутьме. Здорово было. А еще лучше становилось от мысли, что сейчас открою дверь, затащу мальчишку в прихожую, разуюсь и с разбегу бухнусь на постель. Потом перевернусь на бок и буду лежать и смотреть на эту же луну, но теперь сквозь тонкие ситцевые занавески, а потом незаметно усну, не обращая внимания на скрип матраца и стоны этажом ниже.
Кстати, уже пора. В глаза будто песка насыпали.
Я отпер дверь. Не включая свет, затащил робота в прихожую (все как в мыслях!) и замер на пороге — может, зарядить парня? А то будет всю ночь валяться на холодном полу… впрочем, он робот. Роботов я ненавижу. А еще — роботам плевать, включены они или нет.
И вообще — «выключенный» человек счастлив.
Успокоенный, я стащил дрожащими руками ботинки, снял куртку и повесил ее на вешалку. Пошел в спальню. Под веселый визг и интимную музыку, которая играла внизу, упал на постель и раскинул руки в стороны, позволив наконец отдохнуть телу; слегка ныли мышцы и запястья, как бы забывая о тяжеленном роботе. В окно светила луна. Было немного страшно. Казалось, вот-вот на балконе мелькнет тень охранника, жаждущего мести.
Певец интимно шептал в ухо:
— Я хочу тебя… милая моя… так приди ко мне… на-на-на-на-на…
«Ш-шлюшка»… — пробормотал я.
Попытался сконцентрироваться на луне и занавесках, но не успел: уснул.
Утром второго января я проснулся одетый и с жуткой головной болью. Суставы ломило, а в сбитой в кровь пятке поселился тот самый жук-скарабей. Он вгрызался в плоть, и я мычал от боли сквозь стиснутые зубы. Вертелся из стороны в сторону; взбивал подушку, чтоб она стала мягче (существует нелепое поверье, что мягкая подушка унимает головную боль), но это не помогало.
Тогда я встал. Скинул джинсы и рубашку и остался в одних трусах. Побежал в ванную освежиться, но в коридоре между книжных стопок споткнулся о Громова-младшего и чуть не упал. Мальчишка лежал, не шевелясь, лицом вниз; можно подумать, умер. Я наступил на него — железо! — и добрался наконец до ванной. Здесь долго и усердно мылся, напевая под нос битловскую «Желтую подводную лодку», а потом насухо вытерся длинным махровым полотенцем и вышел, новый и посвежевший. Боль в суставах унялась, а на больную пятку я старался не наступать.
Опять споткнулся о робота.
— Ладно, — пробурчал, — пора тебе зарядиться и топать к отцу. Надеюсь, он уже проспался. А если нет, отправишься на свалку. Я, конечно, меняюсь к лучшему, собираюсь переводить бабушек через дорогу, стрелять вредных работников ЖЭКа и все такое, но ребенка-робота усыновлять пока не готов.
Я схватил мальчишку за ноги и потащил в комнату. Оставил его возле дивана, нащупал вилку под джинсами, вытянул шнур и воткнул вилку в розетку. Паренек дернулся и затих. Все в порядке. Я уже видел, как происходит зарядка у Лешки — минут через десять малец встанет.
И будет стоять навытяжку, как дурак.
Оставив Колю заряжаться, я отправился на кухню, где убедился, что за время моего отсутствия еды в холодильнике не прибавилось. Пришлось ставить на огонь чайник и засыпать в кружку остатки зеленого чая. Заваривать «по правилам» не было ни времени, ни сил.
Блюдце в углу у мойки было заполнено дохлыми тараканами, и я вдруг вспомнил, что, когда со мной жила Маша, у нас был котенок. Из этого блюдца он пил молоко и воду. А потом Маша забрала котенка с собой.
И теперь у нее есть жених, с которым она, шлюха, спит.
В прихожей зазвонил телефон.
— Погоди пока, — сказал я блюдцу, — расплата придет.
Весело насвистывая под нос «Yesterday» (голова не болела — холодная вода лечит похмелье), я вернулся в прихожую и снял трубку.
— Алло! Алло!
— Лешка, ты, что ли?
— Ты дома, Кир? Дома? Скажи, ради бога, дома?!
— Нет.
— А где? Где?!
— В Саудовской Аравии. Добываю нефть совковой лопатой. Ты чего, Леша? Дома я, конечно.
— Кирюха… — Похоже, древнерусский богатырь снова плакал. — Господи, Киря, Коленька пропал! Нет его нигде!
— Ты чего, забыл? Ты ж роботенка вчера на площадку выставил. А я его приютил.
— Чего-о?!
— Он сейчас у меня, заряжается.
— Он у тебя? Господи… сейчас приду… только бы успеть…
— Чего успеть? — спросил я, но Леша уже повесил трубку. Через минуту он звонил в дверь. Я немедленно открыл: — Эй, Громов, твою мать…
Он оттолкнул меня и ломанул в зал, сметая все на своем пути.
— Ты чего?
Громов-старший кинулся к сыну: сел на пол перед ним, рывком перевернул парня на спину и заревел по-своему, по-медвежьи:
— Господи! Как ты мог?!
— Что случилось? — тихо спросил я. Из прихожей не было видно, что ему там открылось.
Леша не ответил. Он достал из кармана пузырек и забитую липкой жидкостью пипетку; не переставая рыдать, открутил пробку на пузырьке.
До меня дошло. Я сделал шаг, другой. Обошел рыдающего Громова со стороны и замер, скривившись от отвращения. Вместо глаз у Коли теперь было два пульсирующих, гнойных огрызка; радужка посерела, а зрачок провалился вовнутрь, и из глазницы тек гной не гной, но какая-то дурно пахнущая жидкость, как если бы розу облили бензином, а сверху сдобрили дерьмом. Примерно такой вот запах.
Леша закапывал Колины глаза не переставая, но, похоже, было поздно.
Громов отложил пипетку, прижал к широкой своей груди голову маленького робота и замер; плечи его тряслись, а кожа на шее побелела и пошла болезненными красными пятнами.
— Леш, — позвал я.
Он молчал.
— Леша! — позвал я громче.
— Ты что, не видел, что с ним происходит?
— Я…
— Загноиться его глаза должны были еще вчера вечером! Неужели не видел? И… что у него с лицом, откуда эти синяки и царапины? Что с одеждой? Все грязное, в мелу… ты бил его, что ли?
— Эй, погоди, я все объясню!
Он надвигался на меня, яростный древнерусский медведь, который вдруг вспомнил, что такое — быть мужиком.
Я разозлился. Страха не было, осталась ярость.
— А хрена ты хочешь, тупой Громов?! — заорал я. — Выставил мальчишку за дверь, а теперь мечтаешь все свалить на меня? Так, что ли?
— Никого я не выстав…
— Ты у соседей поспрашивай! У теть Дины! У Наташки, девчонки, что живет этажом ниже! Спроси-спроси, узнай, как мы к тебе стучались! Умоляли приютить несчастного ребенка! Хотели милицию вызвать! А ты храпел весь день! Орал, мол, не нужен мне робот! — В запале я все-таки сообразил, что одновременно орать и храпеть затруднительно; Леша этого, слава богу, не заметил.
— Я… — начал Леша, но тут Коля сказал:
— Больно.
Мы обернулись.
Коля сидел, опершись о подлокотник дивана, и тер, всхлипывая, глаза. Голос у него не изменился, но появились новые интонации, речь стала более живой, что ли.
— Коленька… — пробормотал Леша.
И тогда робот сказал:
— Я ничего не вижу.
Громов-старший заплакал, схватившись за голову; запустил пятерни в жиденькие волосы, вцепился скрюченными пальцами в кожу, сдирая ее и царапая.
А я подумал: «Нюня». И зачем-то сказал это вслух.
Зря.
Я успел нанести пару ударов в ответ, но от них Громову не было ни холодно, ни жарко. Кажется, он их не заметил.
Полчаса, наверное, я приходил в себя, сидя на ковре, спиной прислонившись к дивану. Из носа текла кровь, очень болели левая скула, правая бровь и плечи. Я сидел и смотрел на ковер, на расплывшееся пятно гноя, который натек из глаз робота, и кровяные, впитавшиеся в ковер пятнышки; в зыбком утреннем свете они казались черными. Я сидел и вспоминал, как старался ради урода Громова и тащил его ублюдочного сынка на одиннадцатый этаж. Как защищал малыша, когда за нами следовал бандит в костюме от «Unoratti». Как я менялся в обратную сторону, а Громов все испоганил.
Идиотский Громов.
Хотелось, орать от боли и плакать от жалости к самому себе, но я терпел. Вспоминал Игорька — вот он бы никогда, наверное, не заплакал.
Правый глаз видел, но с трудом. Левый видел совсем смутно: белесая дымка скрывала предметы в комнате. Все было как в тумане. Ваза, часы, фотография. В вазе стояли увядшие цветы. Тюльпаны.
Эту вазу забрала после развода Машенька.
А еще она очень любила тюльпаны.
Я моргнул, утер выступившие слезы кистью: ваза исчезла. Потом глаз снова начал слезиться, и я прищурил его: проступили контуры вазы. Она стояла рядом с фотографией, левее будильника. Стоило стереть слезы, и ваза исчезала.
— Чертовщина какая-то, — пробормотал я. Осторожно повернул голову: комната как комната. Обои светло-серые… в цветочек. Откуда на них взялись эти чертовы цветочки?
Я промокнул глаза краешком рубашки: цветочки на обоях исчезли. Но если приглядеться — они были, мелькали на периферии зрения; казалось, что сквозь новые обои проглядывают старые.
Старые! Вот и ответ.
Когда мы с Машей въехали в эту квартиру, стены были оклеены старыми обоями. В цветочек. Мы содрали их и наклеили новые.
Я закрыл глаза, а когда открыл их — ничего уже не было. Комната пришла в порядок. Ваза, цветы — все пропало. Наверняка это был глюк, вызванный волосатыми кулачищами Громова.
Десятью минутами позже, когда боль унялась, я, покачиваясь, встал и пошел в ванную. Увидел себя в зеркале и прошептал сквозь стиснутые зубы:
— Громов, ты мне ответишь, сучий потрох.
И выплюнул в раковину выбитый зуб.
МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ВТОРАЯ
В какой-то момент камеры закончились. Куда ни глянь, был кирпич, а из щелей в неровной кладке сыпался сухой цемент. На полу он смешивался с грязью и слеживался. С потолка свисали целые паутинные сталактиты, наросты бурой пыли и дохлой мошкары. В некоторых местах пол заливала вода, доходящая до щиколотки. Из вентиляционных окошек под потолком раздавались подозрительные звуки, и мэр старался держаться ближе ко мне. Его ботинки противно чавкали в жидкой грязи.
Через энное количество метров в коридоре стало пованивать тухлятиной. Лампочки под потолком кто-то старательно обмазал чем-то коричневым. Не краской.
— Что происходит? — шепотом спросил мэр. — Никак не могу понять. Ведь это не тюрьма. Не может быть тюрьмой. Где мы находимся? Как мы здесь очутились?
Я пожал плечами.
— Что это может быть? Ведь нерационально строить такой длинный коридор. И эта вонь… откуда? Может, мы в канализации? Но как сюда прошли, не заметив? И не похоже это место на канализацию; зачем, к примеру, в канализации вентиляция, и лампочки, и такой широкий коридор…
— Ты заткнешься или нет?
Он хотел ответить что-то обидное, но смолчал. Даже отодвинулся ближе к стенам, которые теперь выглядели сырыми; штукатурка трескалась, и из трещин выползали пауки, многоножки и тошнотворного вида слизни. Казалось, еще чуть-чуть — и стены развалятся.
Мэр вдруг остановился. Подошел к стене и долго разглядывал что-то; потом пискнул едва слышно и, покачнувшись, сделал шаг назад. Чуть не упал в лужу.
— Что ты там увидел?
Он открывал и закрывал рот, как рыба, и не произносил ни звука, а пальцем тыкал куда-то в стену. Я посветил фонариком на то место. Из стены торчало лицо. Мужское. Бровей у него не было, глаза были закрыты, а из приоткрытого рта вывалился посиневший язык и сыпался песочек. Казалось, человек мертв, но это было не так. Ноздри у него раздувались, втягивая воздух, а глазные яблоки под веками шевелились.
— Марат Пуфин, — пробормотал мэр.
— Ты знаешь его?
— Пять лет назад… мы его замуровали… в стене. Известный теннисист. Крупно кинул одного уважаемого человека, когда не сдал матч. По-настоящему крупно, я имею в виду…
— Угу.
Марат открыл глаза. В его глазах не было зрачков и радужки — лишь одна молочная белизна, но все равно казалось, что он глядит на нас.
— Сволочь! — заорал мэр и выхватил у меня пистолет. Он нажимал курок и нажимал, и вскоре лицо Пуфина превратилось в кровавую кашу, перемешанную со штукатуркой.
Потом мэр опустился на колени прямо в вонючую лужу и заплакал. Пистолет упал рядом. Я поднял его и долго отчищал рукоятку от налипшей грязи и дерьма. Так как больше чистить было не обо что, пришлось воспользоваться ставшим жестким как наждак свитером мэра. Мэр не возражал.
Почистив пистолет, я с немалым сарказмом в голосе поинтересовался у политика:
— Так-так-так. Ты зачем ему в лицо выстрелил?
Сплетение третье
БОЛЬНИЧНЫЕ СТРАСТИ
Самоубийц на самом деле очень много. Только способы для самоубийства они выбирают разные. Кто-то, например, женится на женщине, которая в глубине души ему отвратительна, — и получает к тридцати инфаркт за инфарктом. Кто-то на работе пресмыкается перед начальством, а дома пьет горькую; в результате — цирроз печени. А эти, которые из окна прыгают или вешаются, они банальны. И никому — мне, по крайней мере, — давно неинтересны.
Выпивший студент с философскогоМишка Шутов напоминал мумию.
Он был укрыт с головы до ног свеженькой, белой, с запахом хлорки, простыней. Лицо его туго обматывали белые бинты с присохшей кровяной корочкой; только кончик носа оставался на свободе и глаза. Шею тоже обматывали бинты, но чище, без крови. В палате воняло лечебными мазями, примешивались спиртовые тона. Губами Шутов шевелил едва-едва. Зрачки его бегали туда-сюда, и иногда Мишка глядел на меня, а иногда — мимо.
Я присел рядом и поправил простыню, которая медленно сползала с его тела.
Мишкина палата мне нравилась: во-первых, кроме него, здесь больше никого не было; во-вторых, мне пришлись по вкусу обои, веселенькие такие. На них были изображены кукольные кораблики, яхты и пароходы. Палата напоминала детскую комнату. В дальнем углу я увидел массивную со сломанной ручкой дверь; на ней висела пластмассовая табличка с нарисованным мальчишкой, который сидел на розовом горшке и улыбался. Малышу на вид было годика полтора, не более, и он только учился сидеть на горшке.
Я одобрительно подмигнул туалетному ребенку.
Окна Мишкиной палаты выходили на юг, и солнышко ласково светило у его изголовья. Светлые полосы контурно очертили кровяные пятна на Мишкиной голове— — пятна стали ярко-красными, впрочем, в некоторых местах остались черными. Я глядел на коллегу, и мне хотелось жалеть его, несчастного и избитого до полусмерти.
Рядом с кроватью стояла стандартная больничная тумбочка из дешевого дерева — дверца и пустое запыленное пространство под столешницей; на тумбочке лежали гостинцы от сослуживцев: пластиковые баночки с йогуртами и пол-литровые пакетики морса. Были тут и яблоки — желтела среди баночек пузатая антоновка, — и груши, мелкие и червивые. Кое-что из этого Шутову противопоказано. Те же яблоки, например. Как он их жевать будет? Чтобы спасти друга, я взял одно и с хрустом надкусил; яблоко оказалось сочным и вкусным, приятно освежало рот. Вспомнился забытый вкус из раннего детства, когда яблок было как грязи.
Сейчас яблоки стоят чертову уйму денег. Не так, как мясо, конечно, но все равно.
Кто их принес?
Наверняка шеф.
Пропади он пропадом. Зажравшийся осел.
Идея навестить беднягу Шутова принадлежала, естественно, Михалычу. Только-только мы вышли на работу, только-только согрели задницами остывшие за праздники рабочие стулья, и вот все меняется: шеф созывает нас на экстренное совещание. Кабинет у Михалыча просторный, но народу собралось много, и сразу стало тесно; кто-то успел прошмыгнуть внутрь, кое-кто остался стоять в коридоре. Я в том числе. Впрочем, шефа слышно было прекрасно:
— Наш друг, наш коллега попал в беду!..
В речи нашлось место пафосу и точным ударам по нервным центрам, и совсем скоро женщины дружно захлюпали носами. Мужики скучали, хотя некоторые все-таки переживали. Шутова у нас любили. Я еще подумал, что, если со мной случится что-нибудь такое, коллеги только обрадуются. Уроды.
Нас выходила встречать, наверное, вся больница. Они давно не видели такого: в регистратуре толпилось человек сто.
Нас пропускали в Мишкину палату маленькими «порциями», давали минуты три, не больше. Первыми зашли Шутовы, мать и дочь. На Мишкиной жене был черный платок, черные же высокие сапоги и роскошное иссиня-черное платье из плотной материи. В стиле начала двадцатого века, модное. Роскошную ее песцовую шубу несла Лера: больничному гардеробу Шутова не доверяла.
Лера выглядела грустной, но не сказать, что испуганной. Мне даже показалось, что она смотрит на нас с вызовом. Недоумки, мол, потопали за шефом, как стадо баранов.
Да нет, не с вызовом! С легким презрением глядела в наши лица Лера Шутова. Если бы я не видел ее фото, мне бы стало не по себе. Но я видел ее всю, а таких девушек мне жаль. Не более.
На Лерке были джинсы и белая полупрозрачная блузка с распахнутым воротником; сквозь нее проглядывал черный, в кружевах, лифчик. На ногах у Лерки были кроссовки, левую руку она держала в кармане, а правой небрежно тащила материну шубу. Подол шубы волочился по полу, и мать каждую секунду делала дочери замечание, но Лера отвечала:
— Здесь больница. Полы чистые, — и продолжала безобразничать.
В палате у Шутова они пробыли больше других — минут пять. Только вышли, и стремительно подскочивший шеф тут же вручил им пухлый снежно-белый конверт без марок. Принимая хрустящий подарок, Шутова пустила слезу, сердечно поблагодарила шефа и всех нас. Глядела она при этом только в сумрачно-серые глаза Михалыча. С чувством пожала шефу руку, тот засмущался, прошептал что-то невразумительное, не стоит, мол, но руку не отпускал долго. Может быть, они перемигнулись. Может быть, то была игра света и тени — я стоял чуть сбоку, и трогательную сцену отчасти загораживал приятный профиль секретаря Ириночки. Сентиментальная Иринка прослезилась, протяжно шмыгнула носиком и тоненько высморкалась в надушенный платочек; ее чувства показались мне более искренними, чем кривляния шефа и Шутовой.
— Несчастная женщина, — шепнула мне Иринка и легонько пошевелила пальчиками, касаясь моей штанины; надеялась, наверное, что я возьму ее ладонь в руку, крепко сожму и успокою. Я не взял. Мне хватило обморочного взгляда Ирочки, когда она увидела мое лицо — все в синяках.
Я откровенно скучал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. К скуке примешивалось легкое чувство настороженности: ведь именно я показал Шутову фотографию обнаженной дочери. Вдруг избиение случилось из-за меня? Вдруг Леркин парень навалял ему, когда батяня, вместо того чтобы позвонить дружкам из органов, помчался в подпольную порностудию самостоятельно? Вдруг правда вылезет наружу, и меня затаскают по участкам?
А еще случай с кабинетом Шутова! Леонид Павлыч до сих пор глядит с подозрением, хмурится, надувает пухлые щеки и бурчит под нос что-то скверное. К шефу мостится ближе, размышляет, похоже, рассказывать или нет. Буддист недоделанный.
Жена Шутова завершила разговор с Михалычем. Шеф кивнул ей и сам вошел в палату. Вышел быстро, через минуту или около того.
— Все понимает, — произнес он в пространство с неземной горечью в голосе. — Но сказать ничего не может и рукой не шевелит.
Жена Шутова заплакала, и шеф поспешил ее успокоить, подбежал, обнял и прижал к груди.
В коридоре появился грузный седой врач в белом халате, который быстро оценил возникшую ситуацию. Он сказал недовольно:
— Не толпитесь! Кто вам дал разрешение? Столько посетителей сразу нельзя! Расходитесь! Расходитесь!
Михалыч взял все в свои руки: отцепился от Шутовой и оттер врача за бело-синий больничный угол.
Следующей пошла Ирочка. Она воспользовалась временем на полную катушку: Леонид Павлыч, который следил за часами, собственноручно отправился ее вызволять. Иринка вышла вместе с ним минуты через две, вся зареванная. Прекрасные Иришкины глаза тонули в соленых слезах, а в очаровательном носу хлюпали очаровательные сопельки. В Ирке все очаровательно. Все — в нужный момент и так, как надо.
Главный системщик успокаивал ее, неловко хлопая по нежному плечику, — Иринка дергала рукой, сбрасывая ладонь Павлыча, а тот не знал, что еще можно сделать, и снова хлопал.
Эти хлопанья-дерганья продолжались бы вечно, но Иринка увидела меня и кинулась навстречу, повисла на шее, обхватив ее нежными ручками, и зарыдала. Коллеги смотрели на нас с осуждением. Системщики и их начальник — вообще с ненавистью. Я слышал шепот в их нестройных рядах: шашни… любовники… шашни… трахаются… давно тебе говорил… трахаются… трахаются… трахаются…
Ни черта мы не трахаемся, хотел закричать я, Иринка святая, она и слова такого не знает, наверное!
Вообще-то я не собирался заходить к Мишке, Я собирался потолкаться в толпе, подождать, когда пройдут через калеку все мой коллеги, а потом незаметно смыться. Но в возникшей ситуации оставаться на месте было не лучшим выходом, и я осторожно избавился от Иришкиных ручек, которые прикипели к моим плечам. Подхватил кулечек с гостинцами — пакет плодово-ягодного нектара и сливочный йогурт «веселишка» — И протопал в палату.
Палата мне понравилась.
— Знаешь, — сказал я Мишке, надкусывая яблоко с другой стороны, — со мной эти дни какая-то белиберда творится. Ужас, блин. Письма на электронную почту приходят странные, люди преследуют. Странные. Маша… то ли пропала, то ли нет. Но мать ее после звонка не связывается, значит, все в порядке… наверное. Глюки опять же. Вижу то, чего на самом деле давно уже нет.
Мишкины руки беспорядочно двигались вдоль простыни, пальцы дергались резко и не «по-настоящему», словно у робота; мне его действия осмысленными не показались, что бы там ни говорил шеф. Глаза смотрели на меня, а может, и сквозь — не понять. Из обрывков разговора шефа и врача я знал, что Шутова напичкали лекарствами; может, именно они так плохо повлияли на Мишку?
— А сосед знаешь, что учудил? — попытался поддержать разговор я. — Робота своего на площадку выкинул, и мне пришлось с ним целый день возиться, воспитанием, так сказать, заняться. А потом беда приключилась: глаза у мальчонки вытекли. Лишился робот глаз — так разве я виноват? А сосед, ну я тебе про него рассказывал, на меня разозлился. В морду дал, зараза, воспользовавшись моей беспомощностью и тем, что стараюсь исправиться и возлюбить ближнего. Так он еще и в суд хочет подать! Представляешь? За что? За кусок железки! За неразумную тварь! Ты бы видел, как он плакал! Как кричал на меня, матерился! А я у него еще спросил: Леша, вот если у тебя кусок мыла пропадет, заплесневеет или что там с мылом обычно случается… тоже плакать будешь? Мыло ведь, оно полезнее железного болвана! Вот как я сказал. А он заныл громче. И с кулаками полез, сволочь. Ты мне подтверди, Мишка, ведь прав я?
Шутов не ответил, однако притих; руки его замерли, сжали простыню, но слабо как-то, без силы сжали. Нету у Мишки больше сил, и разума тоже не осталось. А глаза, когда-то живые, превратились в мертвые ледышки.
— Ты ведь счастлив, Мишка, — сказал я. — Правильно? Ты теперь один из тех, у кого не осталось мысли, один из тех счастливчиков, которые не волнуются по поводу и без. У тебя нет страха смерти, боли, у тебя ничего нет: лежишь в бреду и счастлив, потому что не существуешь.
Шутов промолчал и на этот раз.
В дверь деликатно постучали.
Я сунул яблочный огрызок под одеяло, ближе к Мишкиному боку, слизнул кислую яблочную кожуру с губ и сказал:
— Держись, парень. Шеф говорит, что скоро все выяснится, скоро мы узнаем, какой урод превратил тебя в египетского фараона.
Уже у дверей я кое-что вспомнил, обернулся и прошептал, скорее самому себе, хоть обращался и к Шутову:
— Миш, а ты не знаешь, что за раковое заболевание, когда из груди растет жук-скарабей?
Шутов не отвечал.
Следующим утром Мишки не станет; он умрет вместе с первым не по-зимнему теплым солнечным зайчиком, который проникнет в палату рано утром. Зайчик скользнет по обоям, отразится в металлической шишечке на Мишкиной кровати, а потом прыгнет Шутову на нос.
В тот же миг Мишка разучится дышать.
Побои были ужасные, скажут потом врачи. Кости сломаны, внутренние органы превратились в неоднородную кашу. Вот отчего он умер, заявят они.
Но все это будет следующим утром.
А тогда я, выйдя из палаты, стоял у двери и думал о жуке. Мое молчание восприняли положительно, решили, будто я так сильно переживаю, что слова вымолвить не могу. Забыли на некоторое время и о неприятности с Иринкой. Сам Павлыч подошел и с чувством пожал мне руку, а затем отвел в сторону. Нес чушь, упорно называл Шутова моим лучшим другом, а я рассеянно кивал, часто невпопад, но Павлыча это только убедило в моей безутешности.
— Крепись! — так закончил свою речь Павлыч и отошел в сторонку.
В толпе как раз возникло движение: расталкивая народ, ко мне двигалось мое брюнетистое проклятие, образованный секретарь со знанием английского и немецкого, чудо-девушка Иришка. Я поспешил в противоположную сторону. Свернул за угол, где наткнулся на чету Птицыных. Птицын-муж работал программистом, а Птицына-жена сидела в бухгалтерии. Как раз сейчас они стояли за углом и страстно целовались, спрятавшись от бдительных медсестер и назойливых коллег за грудой старых каталок. Увидев меня, растерялись и замерли. Мне было не до приличий, и я пошел напролом. Растолкал супругов и свернул за угол. Потом еще раз свернул. Больничные коридоры напоминали лабиринт. Повернув очередной раз, я столкнулся с молоденькой рыжеволосой медсестрой; она глянула на меня со страхом и отодвинулась к стене.
— Я не маньяк, — успокоил я девушку.
Наверное, заявление испугало ее еще больше. Медсестра пискнула: «Извините» — и зацокала каблучками по коридору. Я крикнул ей вслед:
— Девушка, а где здесь туалет?
— Прямо до упора, не сворачивая… — выдохнула она и исчезла в ближайшем кабинете, на двери которого висела табличка «сестринская». Наперекор табличке из кабинета слышался баритон.
— Глаза бешеные! — донеслось оттуда.
Дверь скрипнула, и в коридор выглянула любопытная, в бледно-желтых кудряшках, женская голова.
— Что там еще? — спросил недовольный мужской голос.
Глупое хихиканье в ответ.
Я виновато улыбнулся. Чтобы поставить точку в идиотской встрече, развернулся и бегом припустил к туалету.
Туалет был один. И для мужчин, и для женщин. Нет, на самом деле их было два: вот одна дверь, вот вторая. Но какая куда ведет, понять невозможно. Обе одинакового бледно-синего цвета, шершавые, окрашены неровно. Я закрыл глаза и наугад ткнул пальцем. Палец выбрал левую дверь. Зайдя в маленькую кабинку, я первым делом заперся на щеколду. Обернулся и увидел на унитазе стульчак — не чудо ли? Ни разу еще не видел в больницах стульчаков. Я поправил брюки и уселся на унитаз. Хотел собраться с мыслями, но ничего не получалось. Думал о жуке-скарабее, пытался вспомнить что-нибудь из древнеегипетской мифологии, но получалось плохо. Ничего не получалось. С древнеегипетской мифологией я был знаком по школе, и на этом наше знакомство завершилось. Но что-то такое в голове мелькало. Жуки-скарабеи, пирамиды, сфинкс. В конце концов, аналитик я или кто? Завтра же войду в сеть и найду все о жуке. Заодно посмотрю, что имеется в сети насчет Древнего Египта. Ничего ведь не теряю. Поможем таинственной организации разоблачить шизофреническую общину «желтых». Заодно узнаем что-нибудь новое о моей способности.
Слева зашумело; скрипнула дверь, и за стеной кто-то шепнул:
— Сюда, милая…
Я замер; даже дышать перестал, вцепившись в края стульчака.
— Увидят… услышат…
— Тсс… не услышат… а я… я не могу без тебя…
— Такое чувство, словно я опять маленькая девочка… ох… шубу помнешь… давай… сюда ее… повесим… ах… да, мой котеночек…
Шорох сминаемой одежды; тихий сладостный стон, хриплое покашливание и вслед за ним — снова стон.
Маленькая девочка?
— Милая…
— Люблю тебя… мой ласковый зайчонок…
Шефи жена Шутова, пухлый конверт в кармане и нежное рукопожатие .
Я нарочно громко, насвистывая что-то, поднялся; в соседней кабинке притихли. Я нажал кнопку на сливном бачке — оказалось, что чертов бачок сломан. Вода продолжала литься тоненьким ручейком, напора не было; я громко выругался — получилось натурально.
Добавил на всякий случай:
— Идиотские больничные туалеты, как же я вас ненавижу, проклятые!
Шмыгнул громко, от души; пнул дверь мыском ботинка — дверь распахнулась и собралась закрыться снова, намереваясь по пути стукнуть меня по носу, но я удержал ее рукою. Потоптался на месте, отстукивая каблуком по кафелю, и свернул направо, к раковине; открыл кран — вода текла. Почти чистая, с едва заметной примесью хлорки. Пока она шумела, я прислушивался к мыслям, но в голове было пусто. Осталась глухая досада и невнятная злость. Я чувствовал, что ненавижу Шутову. Было плевать на Мишку, но его жену я ненавидел. Хотелось побежать — быстро-быстро; выбежать на улицу и с разбегу ударить по кирпичной стене кулаком, чтоб кровь выступила на костяшках, чтоб стало больно. А еще хотелось распахнуть дверь в соседнюю кабинку и разоблачить любовников. Увидеть испуганные глаза шефа и Шутовой, этих эксгибиционистов.
Я закончил мыть руки и спокойно вышел из туалета.
Перед зданием больницы было шумно. По больничному парку, петляя среди корявых низких деревьев, совершали моцион больные и посетители. Фырчали навороченные машины у западного крыла; в том крыле лечились «платники».
Где-то среди машин укрылась иномарка шефа. И «жигуленок» Павлыча.
На самом деле я должен был выйти как раз через западное крыло, но заплутал в больничных коридорах и очутился здесь.
А здесь было громко и чересчур грязно, особенно для больницы: окурки и шелуха устилали грязный снег. У железных ворот сидели бабушки в шерстяных платках, синтепоновых куртках и теплых чулках. Они гордо восседали на низких раскладных табуретках и торговали семечками. Бизнес шел неплохо, подходили к бабкам часто.