— Пусть он покажет нам, как выбраться из этого проклятого клуба… — сказала из своего угла Наташа. — Мы можем бродить тут вечно! А если и выбредем куда-нибудь, то наверняка наткнемся на «желтых».
Очнись, Прокуроров! — Я толкнул его в плечо. Он качнулся и прошептал сквозь слезы:
— Меня зовут Кеша.
— Иннокентий Прокуроров! Звучит, а! — Я улыбнулся.
Прокуроров неуверенно улыбнулся в ответ.
— Да что ты с ним возишься! — возмутилась Наташа и погрозила Прокуророву пистолетом.
Иннокентий втянул голову в плечи, а бандану прижал к лицу, спрятался за ней. Его трясло как припадочного.
— Помолчи! — крикнул я Наташе. — Послушай, Кеша… да не плачь ты! Что случилось?
— Я говорил шефу, не верьте им, никому не верьте, потому что предадут, как пить дать предадут, нет в них ничего святого, меж собой перегрызутся, в глотки вцепятся ради власти; но нет, шеф не слушал, шеф всегда прав, а Прокуроров — дерьмо на палочке, нет у него слова, тварь он дрожащая, никто его не слушает, а ведь он правду в лицо говорит, все, что думает, скажет — только попросите…
— Кеша! — Я встряхнул его. — Успокойся! Я тебя понимаю. Но послушай: нам надо выбраться из этого дома. И тогда мы поговорим с твоим шефом. Попытаемся что-то исправить. Потому что эта стрельба, кровь, дележ власти — все это неправильно, ты прав. Только… только помоги нам, хорошо?
Прокуроров спрятал бандану за пазуху; только кончик ее остался торчать из-под бортика пальто. Он посмотрел на меня, словно не узнавая, и сказал:
— А Панина, дружка твоего, вешать повели. Он неплохой парень. Всем со мной делился. Часто рассказывал, как отомстит тебе, что будет при этом чувствовать. Рассказал мне и о своей любимой девушке, и о той сучке, которая разрушила ему жизнь. Он все мне рассказывал. Он хороший парень, этот Панин. Только сейчас его, наверное, уже повесили, и он больше никому ничего не расскажет, будет висеть со сломанной шеей, и молчать, и качаться на ветру.
Некая мысль пришла мне в голову. Что-то было в словах Прокуророва, но я не мог понять, что именно. Девушка Панина? Любимая? Алиса Горева?
Я залез рукой за пазуху и нащупал фотографию, о которой и думать забыл. Карточку я подобрал в гараже у Панина черт знает сколько времени назад. Или это было вчера?
С фотографии улыбалась молодая девчонка, возраст которой приближался к нескольким тысячам.
Я показал фото Прокуророву:
— А фотографию любимой он тебе не показывал? Это, случаем, не она?
— Нет. — Прокуроров улыбнулся и полез за пазуху. — Нет, это не она. — Он достал другую фотографию и протянул мне. Фотография была черно-белая, очень старая. С нее хмурился плотный мужчина в черном пиджаке и при котелке, у него была куцая бородка и шрам с расходящимися краями на левой щеке. Глаза мужчины смотрели из-под бровей изучающе и цепко. Он ничем не походил на девушку с фотографии. Вот только возраст у них был примерно одинаковый.
— Кто это?
Прокуроров не отвечал.
— Кто это, Прокуроров?
— Не знаю, — прошептал он, вытирая со лба пот, — я не знаю, Полев. Шеф выдал всем нам, приближенным, по такой фотографии. У него их много, этих фотографий. Шеф говорит, что на них — он сам.
Прокуроров открыл неприметную дверцу в углу комнаты. За ней оказалась лестница, которая круто уходила вниз. Над нижним пролетом горела лампа в круглом стеклянном плафоне. Стены были выкрашены снизу в синий цвет, а сверху — в белый. На пыльных бетонных ступеньках виднелись чьи-то следы.
— Мы выберемся этим путем? — спросила Наташа, выглядывая из-за моего плеча.
— Да, — кивнул Прокуроров. — У этого дома долгая и славная история. Его сотню раз переделывали. Тут были и бордель, и жилой дом, и клуб, где люди собирались по интересам, партком здесь тоже был, еще что-то… у таких домов, как этот, куча входов и выходов, куча коридоров и лестниц. Вот поэтому теперь это просто Желтый Дом. — Он хихикнул.
Наташа нахмурилась. Прокуроров посмотрел на нее с испугом и замахал руками:
— Шучу-шучу!
Он засеменил вниз по лестнице, а мы, озираясь, с пистолетами на изготовку, потопали за ним. Спустились этажа на три и очутились в темном закутке, где было две двери. Рядом с одной из них на стенде висели пожарный багор и ведро, окрашенное в темно-бордовый цвет.
— Что там? — спросила Наташа, подойдя к этой двери.
— Не стоит, — буркнул Прокуроров и со страхом оглянулся на нее.
Наташа не послушалась. Она толкнула дверь рукой и тут же с визгом отскочила. Дверь вела в кладовку, где среди кучи барахла, лопат, ящиков, мешков с песком и прочего хлама стоял, прижатый черенками лопат к стене, мужчина. У него были выпученные глаза, разорванная на части тельняшка и огромная коричневая рана на том месте, где раньше находился скарабей.
— Бомж, — пробормотал я, узнавая.
— Костя… — прошептала Наташа. — Костя. Костенька. Костя…
Воняло от Кости прилично. Мертвый бомж смотрел на нас с укоризной, поэтому я подошел и захлопнул дверь перед его носом. Наташа тут же очнулась и перестала повторять имя бомжа; яростно сверкнув глазами, она двинулась на Прокуророва. Иннокентий прижимался к стене и испуганно кривил губы.
— Кто это сделал? — спросила Наташа сквозь зубы.
— Не я! — пискнул Прокуроров. — Ей-богу, не я! Невиновен я! Все шеф! Шеф!
— Стоп! — Я схватил Наташу за локоть. — Погоди.
Она шумно дышала, испепеляла Прокуророва взглядом, но не сопротивлялась. Я крикнул Иннокентию:
— Показывай выход!
Прокуроров бросился к другой двери. Долго возился с металлическим засовом, потом таки отодвинул его в сторону. Открыв дверь, Прокуроров долго шарил по стене, нащупывая выключатель. Нащупал. Загорелись протянутые под потолком лампочки, одноцветной гирляндой уходившие в глубину тоннеля.
Это был самый настоящий тоннель, широкий, с бетонным сводом и хлюпающей под ногами мутной водой. То тут, то там валялись ржавые балки и куски бетонной арматуры. Вправо и влево от главного хода отходили узкие коридоры, которые совсем скоро проглатывала темнота.
— Что здесь было? — спросила Наташа, разглядывая потолок. Ногой она ступила во что-то мягкое и розовое, крикнула «Ой!» и стряхнула эту гадость с туфли. Гадость оказалась использованным презервативом.
— Концептуально получилось, — кивнул я Наташе.
— Да пошел ты!
— Это старая линия монорельса, — сказал Прокуроров гордо, будто сам ее строил. — Ее так и не довели до ума. Бросили, а линию провели поверху. Придурки. Столько денег и сил зря угрохали.
— Куда мы так придем, Кеша? — спросил я.
— Будете идти все время прямо, — отвечал Прокуроров. — До упора. Потом направо, а там тупик и железная лестница наверх. Наверху — люк. Отодвинете его в сторону и окажетесь в тупике Соснова, что возле парка Маяковского.
— Понятно, — сказал я и уставился на Прокуророва. Он — на меня.
— Я с вами не пойду, — сказал он наконец. — Можете стрелять, если хотите. Или не стрелять, и тогда я вернусь к моему морю. Это все, что у меня осталось. Я ведь дурак, маленький глупый толстяк Прокуроров с идиотской фамилией и именем, как у попугая. Дайте мне еще немножко послушать море. Хорошо? Больше мне ничего не надо. Больше у меня ничего не будет.
— Еще чего… — начала Наташа, но я перебил ее:
— Иди.
— Можно? — спросил Прокуроров, все еще не веря.
— Да.
Он не благодарил меня и не притворялся, что не верит. Прокуроров хлопнул дверью и побежал вверх по лестнице. Шаги его вскоре затихли вдали.
— Как пить сдаст, — сплюнув, мрачно предсказала Наташа.
— Может быть, — кивнул я. — Значит, надо двигаться быстрее.
И мы пошли вперед. Старались держаться ближе к центру, потому что у стен было темнее, и иногда казалось, что оттуда слышен чей-то писк. На стенах оранжевым цвела плесень; ближе к потолку ее становилось меньше, а остатки нависали над полом, как сталактиты. С них, со сталактитов этих, капала грязная, пропахшая гнилью вода.
— По-моему, здесь водятся крысы, — шепотом сказала Наташа.
Подтверждая ее слова, за одним из поворотов тонко запищал грызун. Наташа вздрогнула и подошла ко мне совсем близко, оглядываясь на темный коридор.
— Интересно, почему их еще не съели? — удивился я.
— Фу, гадость! — скривилась она. — Ненавижу канализационных крыс!
Я посмотрел на Наташу и понял вдруг, что последнее время она ходит без сумочки-плетенки. То есть без своего фаллоимитатора.
— Тебе так больше идет, — сказал я.
— От прически ни черта не осталось, помада размазалась, под глазами синяки, пальто грязное и мятое, а ты говоришь, мне это идет?
— Тебе идет, когда у тебя нет искусственного члена.
— Ты хочешь сказать, что с ним я кажусь тебе шлюхой? Но если ты считаешь, что твое обаяние оказало на меня воспитательное влияние и поэтому я его выбросила, то глубоко ошибаешься. Первое, что я сделаю, когда попаду домой, это возьму огромный огурец и…
— Заткнись! — крикнул я и, сам того не желая, крепче схватился за рукоятку пистолета. В висках закололо, а в голове скорым поездом пронеслись образы. Женщины, женщины, женщины. Голые. Шлюхи.
— А потом я приглашу в гости трех мужиков, и они оттрахают меня сначала по очереди, а потом все вместе, а затем я стану…
— Заткнись!
Рассудок мой помутился, а когда я мог соображать, сообразил, что успел направить на Наташу свой пистолет. А она на меня — свой.
Дежавю.
— Это моя жизнь, Полев! — кричала Наташа. — Что хочу, то и делаю! Ты, сучий потрох Полев, не имеешь никакого права жалеть меня или пытаться перевоспитать! Понял, скотина Полев?
— Но ведь это…
— Пошел ты! — крикнула Наташа, и я понял, что она плачет. И тогда, под дождем, когда мы стояли у подъезда нашего дома, когда Наташа прострелила мне плечо, когда на «волге» подъехал Раста, она тоже плакала.
Я опустил оружие.
— Ты думаешь, мне хорошо? — прошептала Наташа, давясь слезами. — Думаешь, мне замечательно? Я хочу любимого мужа и двоих детей, как две капли воды похожих на него! Я хочу готовить для них самый вкусный на свете борщ со сметаной и вареники с творогом! Я хочу, чтобы прошло много лет, чтобы наши отношения испортились; да, я хочу ругаться с ним, ругаться до потери пульса, до битья посуды, до истерики и поедания успокоительных таблеток, но я не хочу изменять ему! Мы будем мириться, и это прекрасно! Это здорово! Я не хочу… не хочу трахаться со всеми подряд, но, боже, как же я хочу, как я хочу тебя, Полев, как я хочу всех подряд, даже этого недоноска Прокуророва! И именно поэтому я готова убить вас всех… я хочу… я не хочу…
Наташа молчала, опустив оружие. Я обнял ее, и она тихонько всхлипывала у меня на плече, а мне было стыдно, потому что я ничего не чувствовал: ни жалости, ни сострадания — ничего. Я только хотел быстрее выбраться на поверхность и придумать, как спасти Машу; да и этого не хотел на самом-то деле. На самом деле я мечтал свалить из города и никогда в нем не появляться. Я пытался думать, что исправляюсь, что действительно хочу спасти Наташу, но не верил самому себе. Наверное, просто устал бежать и хотел отдохнуть.
В это время в нас выстрелили. Еще раз и еще.
Нас преследовали.
Скотина Прокуроров все-таки сдал.
Мы бежали долго. Возле одного из поворотов Наташа подвернула ногу и вскрикнула. Я остановился и потащил ее за собой; Наташа кривилась от боли, хромала, но шла. Мы свернули на ближайшем перекрестке, и спрятались за углом, и замерли там, вжавшись в сырую стену, вдыхая пропитанный гнилостными запахами воздух. В возникшей тишине было слышно, как неподалеку шныряют крысы, как шумит вода в темноте коридора, стекая откуда-то с потолка, и расходится волнами, окатывая подошвы нашей обуви, прибивая к стенам плавучий мусор.
Преследователи остановились. Кажется, их было трое, в том числе бензопильщик, который не успел сменить желтый костюм и выделялся среди своих людей ярким солнечным пятном.
Я достал пистолет. Не знаю когда, но успел промочить его. С рукоятки мне на штанину стекала грязная вода. Рукоятка была скользкая, как рыба, и норовила выскочить из рук, но я держал пистолет крепко-крепко и прижимал его к груди, закрыв глаза, и считал про себя, прислушиваясь к каждому шороху, готовый в любой момент плюнуть на все, выпрыгнуть в коридор и стрелять, стрелять, стрелять, пока не убью их всех или пока они не убьют меня — все лучше, чем это ожидание, чем эта бешеная скачка, которую устроило сердце.
— Выходите! — крикнул бензопильщик, и голос его эхом прокатился по коридору. — Мы не будем стрелять! Сложите оружие и выходите!
— Я не выйду, — цепляясь руками за мою шею, шептала Наташа. — Я не выйду ни за что и никогда. Обещай мне, что я не выйду.
— Да что с тобой? — шикнул я на нее, освобождаясь. — Я не собираюсь заставлять тебя выходить!
Наташа плакала. Она смотрела на меня, не отводя глаз, и шептала мне на ухо, хваталась дрожащими пальцами за мои плечи, но пальцы ее соскальзывали, и она плакала еще горше, а я не мог понять, что с нею происходит:
— Раста — козел, он не просто лечит, он знает. Директора знали, и он знал; он ненавидел меня и знал, что произойдет, наркоман чертов. Он сказал мне, когда ты валялся в отключке в его машине: ты выйдешь, Наташа. Ты выйдешь, ты обязательно выйдешь, когда придет время. Директора сказали ему это, Сенька сказал, у него случались проколы, он видел будущее.
— О чем ты?
— Выходите с поднятыми руками! Даю вам пять минут! Если не выйдете — пеняйте на себя!
— О чем ты?! — Я легонько толкнул Наташу в плечо, но она продолжала плакать, и слезинки катились по ее щекам и шлепались в воду, к крысам, к сгнившим листьям и бумагам.
— Пошел ты, Полев…
— Сама такая! — буркнул я, радуясь, что Наташа пришла в себя, и осторожно выглянул в коридор.
Бензопильщик спрятался за углом, оттуда выглядывал оранжевый обшлаг его пальто. Второго и третьего я не видел. Наверное, они стояли посреди коридора с пистолетами на изготовку и ждали, когда мы выйдем, а может, тихо, по стеночке, приближались к нашему укрытию, может, они уже за углом, может, этот очередной неясный шум — это их дыхание.
— Пошел ты! — плакала Наташа. — Ты что, не понимаешь меня? Козел!
— Дура. Может, хватит обзываться?
— Полев, после того как у меня нашли пятно и я поступила в университет, я не видела отца и мать, совсем не навещала их. Мне было стыдно глядеть им в глаза, понимаешь? Но я их очень люблю, правда. Я надеялась увидеться с ними, но не получилось, не вышло и теперь уже никогда не получится, а жаль, очень-очень жаль, потому что я так хотела…
— Ты что мелешь?
— Полев, ты — скотина.
— Сама ты…
Она выпрыгнула в коридор с пистолетом в вытянутых руках и несколько раз выстрелила, а в нее тоже стреляли, но не попадали, потому что Наташа не стояла на месте, а носилась из стороны в сторону, и пули свистели мимо. Потом она замерла с пистолетом в руках, и я подумал, что патроны у нее закончились и сейчас Наташу пристрелят, но никто не стрелял. Время тянулось медленно-медленно, отмеряя секунды по чайной ложечке, и я глядел на Наташу, и мне казалось, что вот-вот она вскрикнет от боли, что в ее груди взорвется красный цветок, и она упадет в грязную воду, однако ничего не происходило, и тогда я пересилил себя и выбрался из укрытия, держа пистолет наготове. Я увидел два тела, выделяющиеся на буро-зеленой воде серым и оранжевым пятнами. Посмотрел на Наташу. Девчонка тяжело дышала и нажимала на курок, но пистолет щелкал и не стрелял, а из-за угла уже с надсадным криком выпрыгивал второй «серый», и он стрелял на ходу, а я тоже кричал, чтобы заглушить страх, и палил в него до тех пор, пока не закончились патроны. Но даже тогда я продолжал нажимать на курок и нажимал так-долго, пока не заболел палец.
Человек в сером полусидел-полулежал у стены, и красное пятно расплывалось на его серой груди, а кровяным крапом запорошило его бледное лицо и белый воротничок.
В шаге от меня лежала Наташа. Она была жива, но в груди у нее зияла дыра, из которой толчками выплескивалась кровь. Наташа хрипло дышала, и при каждом выдохе в горле у нее булькало, а из уголка губ протянулась кровяная полоска.
Я опустился перед Наташей на колени, схватил ее за руку и крепко сжал запястье. Наташа повернула голову, чтобы посмотреть на меня, губы ее приоткрылись, и она замерла. Умерла.
— Наташа, только не говори, что ты… — сказал я. — Ведь это глупо, Наташа. Да, у меня было к тебе отвращение, но было и другое чувство, симпатия, что ли? Может быть, я полюбил бы тебя? Потом, позже? Ведь может такое быть, верно? К тому же это нечестно, я хотел столько тебе рассказать! Про море. Про то, как я мог, но не переспал со школьной подстилкой Леной, и про то, как позвонил ей и говорил с ней, а после разговора понял, что у меня еще осталась совесть, что мир без мяса и домашних животных не сломал меня, что я еще не окончательно прогнулся под него, под мир этот. Я хотел рассказать тебе, Наташа, про то, что вы обе, наверное, лучше меня, про то, что иногда лучше говорить, что в голову придет, но не молчать, потому что, если замолчишь, станет безумно тошно и останется только выть в безлунное небо или, как сейчас, орать в потолок… Зачем ты умерла?.. Ведь что бы ты ни говорила, а я тебя… я тебя исправлял. Я исправлялся сам, в обратную сторону, и мог исправить тебя… показать, что под мир, каким бы он ни был, необязательно подстраиваться., можно не подстраиваться…
Я с немалым трудом поднялся, схватил Наташу за ноги и потащил. Почему-то она казалась мне совсем легенькой, как пушинка, и я тащил ее очень долго, метров двести или триста, и только потом присел в грязную воду, чтобы отдохнуть, обхватил руками колени, опустил подбородок на руки, смотрел на Наташу. Наташины иссиня-черные волосы разметались по водной поверхности, а к рукам ее прилипли щепки, окурки и бумажки. Рядом плавали пачки сигарет, которые выпали из ее карманов. Я смотрел на них и думал, что пистолет забыл у того перекрестка, но возвращаться не хочу и не буду, потому что там кровь и люди; мертвые люди, которые лежат в воде, и никому до них нет дела, потому что они уже умерли. Я думал, что этих людей найдут, но не похоронят, потому что людей давно уже не хоронят, их отвозят в специальные медицинские пункты и разбирают на органы, ненужные остатки сжигают, а пепел используют как удобрение на полях.
Потом я встал и снова потащил Наташу, тащил совсем недолго, потому что минуты через две уперся спиной в стену и остановился. Увидел, что тоннель сворачивает направо. Остановился и покурил. Затем поволок Наташу туда.
Было еще несколько остановок. Я не уставал, но все равно садился в воду, чтобы посмотреть в Наташино лицо, и мне становилось очень тоскливо, и я думал, что лучше б я первым выпрыгнул из-за угла. А потом подумал, что не стоило оставлять робота, потому что он бы справился с бензопильщиком и его дружками, оглушил их, и обошлось бы без жертв.
Вскоре я снова уперся в стенку. Это был тупик. Наверх вела ржавая с широкими перекладинами железная лестница, прикрученная болтами к стене, но в двух местах болты отошли, и пролеты поскрипывали, шатаясь. Я присел рядом с Наташей и сказал:
— Вот и все. Я притащил тебя сюда, к выходу, но ты не робот, и тебя не включишь в розетку. Ты больше никогда не включишься, сиди я здесь хоть до посинения. Знаешь, я очень хотел бы, чтобы здесь оказался мой друг Игорь. Он бы помог. Без него я, кажется, теряю себя. Игорь? Ты не знаешь, кто такой Игорь? О, это мой лучший и единственный друг. Мы с ним вместе учились в университете, вместе ходили на Голубиное Поле, чтобы поохотиться на голубей, а потом продавали их в нелегальных мясницких. Я не любил охотиться за голубями, мне было жаль их, и Игорю тоже было жаль, но он воспитывал силу воли, специально совершал мерзкие поступки, чтобы вылечиться от своего психосоматического заболевания. Он много сделал гадкого, этот Игорь, но он — хороший человек.
Наташа молчала. Я все надеялся, что она откроет глаза, подмигнет мне и скажет: «Ну, Полев, подловила я тебя! И вовсе я не мертвая, а очень даже живая!» Но она не подмигивала, вместо этого бледнела, а на шее у нее выступали черные с красным отливом отечные пятна.
Я наклонился к Наташе и вытащил из кармана ее пальто оставшуюся пачку сигарет, сунул ее за пазуху, отвернулся и взялся за перекладину. Стал подниматься. Поднимался долго, и воздух был все чище и чище, и вскоре совсем необязательно было дышать еле-еле, сквозь стиснутые зубы. У люка я помедлил немного, собираясь с силами, и отодвинул его. Открывался люк со скрипом, с натугой.
В лицо мне глядели дула автоматов.
Сверху поджидали парни в желтых банданах.
— Капец тебе, сволочь! — сказал один из них.
Я не ответил. Я посмотрел вверх и взглядом разметал этих недоносков, заставил их корчиться от боли и выплевывать на серую наледь темно-красную кровь.
Я подтянулся и полез наружу, чувствуя приятное покалывание в подушечках пальцев. Рядом громоздились друг на друга мусорные баки, сзади дорогу перегораживал высокий бетонный забор, а спереди, между домами, был просвет, где меня ждали остальные революционеры. Они увидели, что случилось с их товарищами, и поэтому, когда я сделал шаг им навстречу, побросали оружие и разбежались.
Пройдя два или три квартала, я зашел в открытую закусочную. Здесь все было просто: пластмассовые столы и стулья, старинный белый кафель, покрытый желтым налетом, низкая пластиковая стойка, а за ней — стройные ряды бутылок в подвесном шкафу с зеркалами. За стойкой стоял крупный накачанный мужчина в пыльном фартуке на голое тело и джинсах и курил длинную коричневую сигару. У него было красное лицо и красный, словно обгорелый на солнце, живот. На стойке перед ним стояла бутылка водки и пластмассовый стаканчик. Мужчина внимательно смотрел на меня своими темно-карими глазами из-под густых бровей, а жесткие черные его волосы торчали в разные стороны, как у чокнутого профессора из кинофильма.
— Как там на улице? — спросил мужчина и достал из-под стойки еще один стаканчик.
— Плохо, — честно ответил я, прислушиваясь к звукам снаружи — там стреляли. — Хотя скоро будет лучше. «Желтых» отстреливают. Они в панике, потому что их лидер пропал.
— Бывает, — кивнул мужчина и налил в стаканы водки. Взял один, проглотил содержимое.
Я схватил второй и выпил. Скривился. Водка была паленая.
— Не любите водку? — спросил мужчина.
— Не очень, — признался я. — Коньяк лучше.
— Но и дороже, — задумчиво произнес мужчина.
— Есть такое дело.
— Хороший коньяк днем с огнем не сыщешь, — сказал мужчина, разлил по новой и спросил: — Не боитесь без оружия по улицам ходить?
— А вы не боитесь двери своего бара открытыми держать? ,
Он пожал плечами и улыбнулся:
— Может, это не мой бар.
Я выпил и, вытирая рот рукавом, ответил:
— Да в принципе какая разница?
— Никакой, — согласился мужчина и немедленно выпил. — В такое время, время перемен, вообще нет никакой разницы. Что бы ни происходило. Лишь бы было шумно.
— Вам нравится шум? — спросил я у него.
— В этом весь я, — улыбнулся мужчина и подлил водки.
— Выпили.
— Хотите . мяса? — заговорщицки подмигнув мне, спросил он.
— Мяса?
— Да. Настоящего.
— Даже не знаю. Давайте.
Он открыл маленькую дверцу в стойке, приглашая войти, и провел сквозь проход, драпированный отрезами атласной материи. Я, склонив голову, следовал за ним по темному коридору, на стенах которого висели полки, заставленные бутылками с вином.
— Богато у вас тут, — признал я, пальцами касаясь пыльных бутылок и восхищаясь ими тайком. — Я тоже в свое время собирал вина всякие и коньяки, но потом цены взлетели, и все, что у меня оставалось, уже распили.
— Это да, — буркнул мужчина, доставая ключ. Непонятно было, что он имеет в виду.
Ключом он открыл массивную дубовую дверь в конце коридора. За дверью оказались ступеньки, круто уходившие вниз. Освещались ступени лампочками, которые свисали с потолка на черных изолированных проводах.
Лестница привела нас в большое помещение, мясницкую, где на железных прутьях и крючьях над столами висели тушки кошек, собак, голубей… обезьян. Здесь пахло кровью и мясом, а кровь, скапливающаяся на кафельном полу, тонкими ручейками уходила в стоки. На разделочных столах валялись длинные широкие ножи, а в ржавых ведрах гнили склизкие внутренности. Я замер на пороге, а мужчина важно шествовал мимо столов, останавливался у тушек и вещал, а потом снова шел, кончиками пальцев касаясь туш, гладя их, разговаривая с ними, называя их имена.
— Вот это — персидская кошка, Люська, которую при жизни очень любила хозяйка. Мужа хозяйки пристрелили мясные банды, деньги у нее закончились, и она притащила кошку ко мне. Умоляла дать денег побольше, говорила что-то о родословной кошки — но мне-то какая разница? Мясо есть мясо. А вот здесь у нас что? О-о! Здесь у нас целое обезьянье семейство, у которого долгая и очень интересная история. Обезьяны выступали с цирком, однако два года назад цирк обанкротился — за живое зверье назначили очень большие налоги, — и мартышек продали мне. Я убил их не сразу, потому что полюбил этих славных зверьков.
— Кажется, одну из мартышек я видел, — пробормотал я, с трудом сдерживая тошноту.
Мужчина не обращал на мои слова никакого внимания. Он поднял с разделочного стола обглоданную кость, взвесил ее на руке, подбросил и сказал:
— Собачку звали Бим, потому что у нее было черное ухо. Или белое? Надо же, запамятовал. Собачка очень любила своего хозяина, маленького мальчика, а потом хозяин умер от голода — это случилось прошлой зимой, — и собачка пришла ко мне. Ее я тоже долго не хотел убивать, а когда все-таки убил, мясо продал, а кость оставил на память… А вот еще одна кость, принадлежащая песику, сучке, которую звали Каштанка. Очень добрая и преданная собачка была. Зарезав ее, я долго не хотел продавать мясо, думал, забальзамирую мою любимую Каштанку и поставлю на стол в своем кабинете, а когда станет скучно или плохо — погляжу на нее и успокоюсь, и на душе сразу светлее станет. Однако дела навалились, руки не доходили, и мясо пришлось продать.
— Да, это та самая обезьянка, — пробормотал я, касаясь дохлой мартышки. — Вот шрам на плече; именно отсюда Желтый Директор вырезал… скарабея.
— Знаешь, — сказал мужчина очень грустно, — когда-то жить было веселее. Когда-то я глядел в окошко на комнату, где пытали людей, и кровь быстрее бежала по жилам, и жизнь становилась милее и красочнее. Когда-то я заглядывал в окошко газовой камеры, где, царапая в кровь грудь, отхаркивая кусочки легких, умирали люди, и мне было спокойно и хорошо, я садился за печатающую машинку и писал мемуары.
— Кто ты? — спросил я, останавливаясь.
— А ты кто? — грустно переспросил он, толкая окровавленную тушу немецкой овчарки, раскачивая ее. — Зачем ты сюда пришел?
— Я не знаю… я шел по улице. Увидел открытую дверь… и вошел.
— Ты не знаешь, зачем пришел, — кивнул мужчина и толкнул тушу сильнее. — Эта овчарка защищала хозяина. Она пыталась спасти его даже тогда, когда я разрезал ей брюхо. Она ползла ко мне, теряя внутренности, но все равно сдохла, и хозяин ее сдох, и я не знаю, чья смерть принесла мне большее удовлетворение; хотя чего уж там, знаю: не было ничего в смерти хозяина, но было все в смерти его любимца. Кстати, ты знаешь, что один древний народ считал, будто домашний зверь — это душа дома или, быть может, душа самого хозяина. Знаешь? Людей, у которых не было домашних животных, они считали лишенными души и сваливали их тела после смерти в болото и забывали навсегда их имена.
— Что за древний народ?
Он хрипло рассмеялся:
— Тебе ничего не даст его название. Ты ничего не знаешь. Даже того, зачем пришел сюда. А пришел ты сюда, Кирилл Полев, потому что тебя тянуло ко мне.
— Кто ты?
Он пожал плечами:
— Какая разница? Видишь этого котенка? Он очень любил играть с клубком пряжи. Однажды клубок выкатился во двор, а оттуда по кочкам и ямкам покатился дальше, прямо на проезжую часть. Котенок побежал за ним. Девочка, хозяйка котенка, выбежала во двор и звала:«Барсик! Барсик! Вернись ко мне! Барсик!» Но Барсик не возвращался. Его переехала машина, вел которую я. Я вышел из машины, поднял и положил мертвого Барсика на заднее сиденье — там у меня клеенка постелена для таких случаев. Потом я привез котенка сюда. Никто не искал Барсика. Даже если б я убил и забрал девочку — никто бы не искал и ее тоже. Знаешь почему?
— Почему?
— Потому что мы живем во времена феодальной раздробленности, Полев. Расстояния теперь больше, а чтобы преодолеть эти расстояния, надо быть сказочно богатым. Интернет, телевидение, редкие и дорогие авиарейсы — это самая малость, вещи, которыми люди пользуются по привычке, по инерции, чтобы окончательно не скатиться в феодальную дремучесть. Ты кем работаешь?
— Я безработный.
— Хороший выбор. А до этого?
— В Институте Морали. С чего это меня тянуло к тебе?
— Институт? Забавное местечко. Следите за тем, чтоб не было произвола в сети? Хех… еще одна фикция, еще одна штука, предназначенная для того, чтобы отвлечь народ, забить мозги сотней маленьких проблем, вместо того чтоб решить главную.
— Это какую же?
Он развел руками и широко улыбнулся:
— Если бы я знал! Для того чтобы решить главную проблему, надо сначала найти ее. Иногда я склоняюсь к мысли, что главная проблема человечества — само человечество. Впрочем, это банально, и, скорее всего, проблема человечества в богах, которых оно выбрало. Видишь эту птицу? Голубь. Жутко вкусные из голубиного фарша котлеты на пару получаются. Не пробовал?
— Нет. Мой друг, Громов, пробовал.
— Громов? Здоровенный такой парень, который ограбил «РОБОТА.НЕТ»? Как же, как же. Слыхал. А ты зря голубиные котлеты не ешь. Голубь — птица мира. Когда ешь голубя, чувствуешь, что ешь целый мир, ешь душу мира.
— Желтый Директор? — спросил я. — Это ты?
Он не ответил. Он стоял и смотрел на изразцовую стену и водил по ней пальцем, сдирая ногтем присохшую кровь.
— Где Маша? — спросил я.
— Тысячи лет, — пробормотал он. — Многие-многие тысяч лет я жил, менялся, менял судьбы людей и продолжал жить. Иногда терпел поражение, чаще побеждал, но все равно продолжал жить. Мне было жутко скучно. Революции, войны, смерть — вот что помогало побороть скуку; я испробовал все. Я испробовал сотни личин и сотни судеб. Я захотел убить ваши души, но даже здесь вы меня опередили. Вы убивали свои души сами. Начали с богов, продолжили людьми, закончили кошками и собаками. Обидно.