Маме ничего не говори, сказала мама, ты большой мальчик, должен понимать.
Улица оказалась короткой. Сначала лесопилка, дом низенький но широкий, стены из больших камней, серых, неровных, мама говорит, их выкапывают за городом из земли. Потом несколько деревянных домиков, и поперек нашей идет другая улица, Томпи, она тоже, как наша, в круглых камнях, вбитых в землю, ходить по ним трудно, зато такая дорога вечная, мама говорит, раньше умели делать простые вещи, а теперь подавай асфальт, он ровней, зато каждый год чинить приходится.
В конце нашей улицы стоит желтый домик деревянный, вход со двора, там крыльцо, над ним вывеска, по-русски написано ХЛЕБ и еще одно слово непонятное, это по-эстонски хлеб. Мы вошли, там деревянный пол, все деревянное, блестит, чисто и светло. Было несколько человек, они разговаривали с продавщицей, низенькой толстой женщиной с белыми кудряшками, она все время смеялась, давала хлеб, считала деньги и смеялась.
Люди отходили весело, наконец, мы подошли, толстуха посмотрела на маму, охнула и говорит - Зи-и-на... И мама заплакала, они обнялись через прилавок, очень неудобно было стоять, но они так стояли, и обе плакали. Потом эта женщина, Сильвия, начала быстро говорить по-эстонски, смотрела на меня, гладила по голове.
Мы еще поговорили, взяли серую булку, даже две, называется сепик, мама сказала, очень полезный хлеб, наполовину ржаной, и пошли обратно. Я хотел пойти еще по новой улице, но побоялся просить, мама плакала, говорит, милая Сильвия, мы в детстве играли с ней, она придет к нам, папа до войны ее мужа от смерти спас. У него болело в груди, а оказывается воспаление в кишке, только папа сумел узнать, а если б не узнал, ее муж бы умер. А теперь он все равно умер, его немцы застрелили.
За что, я спросил, она говорит, случайно, у них этот магазинчик сто лет, муж ехал на машине за хлебом и попал под обстрел, немцы с партизанами боролись.
Здесь тоже были партизаны?
Здесь все было, такая каша, не разберешь. А теперь у нее ни мужа, ни магазина, она продавщица в нем. Как в жизни все перемешалось, то что мы хотели и ждали, оказалась не таким, а то, чего боялись, не хотели, теперь нестрашным кажется, и даже милым, как вся наша довоенная жизнь, это сказка была.
Папа ей говорит, не сказка, как быстро плохое забывается, и слава богу. Меня в больницу не брали работать, потому что еврей, и я работал врачом на заводе, разве не так?
Так, так, она говорит, только очень трудно теперь.
Это из-за войны, он говорит, а если б ее не было ...
Если б не было, бабка говорит, мои оба мальчика на Урале были бы закопаны, а что, неправда? Ты очень партийный стал.
Не забывайте, Фанни, русские нас спасли, и дали нам все, что сумели.
Немного они умели, когда ворвались сюда, среди летнего дня до войны. Они хлеба белого не видели, по улицам разгуливали в пижамах, думали, красивая одежда такая.
Опять вы со своими анекдотами, папа говорит, я не об этом говорю. А... он махнул рукой - надо выжить, вы дома, а я на виду, и должен знать что говорить.
Бабка не ответила, ушла готовить обед.
Как будем жить
Еще мне плита понравилась, у нее три входа, с одной стороны двойной вход, сверху топят, снизу выгребают золу, с другой стороны большие ворота, духовка, можно печь пироги, только бабка печь не умеет, бегает к своей сестре Циле, та ее учит, но говорит каждый раз - забудешь, тебя, Фанечка, бесполезно учить, ты у нас красавица-незнакомка. Циля печет еврейское, бабка часто приносит, в бумаге завернуто, и мы с чаем едим по вечерам. А кроме духовки, на самой плите в углу дверца поднимается, под ней большой бак с водой, она нагревается, когда плита топится, и можно горячей водой мыть посуду, не нужно чайник нагревать.
У окна столик, для обеда всем места мало, но за ним можно сидеть, завтракать одному, смотреть в окно на площадку. Пол в кухне не паркет, а коричневый линолеум, в двух местах, у стола и у двери, дырки в нем, видны доски. Надо сменить, сказал папа, а бабка - нет, нет, это Рувим прорезал, пусть будет. Папа не стал спорить, и в комнате работы хватит, нужен стол для бумаг, и нет кровати, это главное. В задней комнате они будут с мамой спать, наконец, вдвоем, папа говорит, а в передней комнате мы с бабкой, здесь нужно ширмочку поставить, она думает, чтобы кровати не видны, это моя гостиная была. Мам, говорит мама, зачем нам гостиная, к нам теперь некому ходить... хотя ты права, поставим круглый стол, как было, да? Вдруг кто-нибудь еще вернется из друзей? Где только достать такой большой стол, с одной толстенной ножкой, она с узорами была... места за ним хватало всем.
Я снова не то сказала, говорит.
Но бабка не расслышала, надо на кухню, притащила много всего с базара, ужасно дорого, как мы проживем?
Пойду работать.
Посмотри на себя, Зина, тебе лечиться надо, а не работать.
Ничего, главное, мы вернулись. Теперь все пойдет как надо, ничего. Мальчику до школы год остался, уже большой.
Я спросил, где же спали твои братья, если стол большой, для кроватей места мало.
Они перед войной отдельно жили, но каждый день приходили к маме.
Ты тоже каждый?
Нет, мы ругались. Мама всегда хотела, чтобы было по ней, а я упрямая.
Да уж, бабка говорит, нашла коса на камень. Но не рассердилась, улыбнулась даже.
А когда маленькими были, как вы умещались?
Бабка подошла к стене - тут была дверь, за ней еще три комнаты, теперь они в соседней квартире.
Понемногу мы начали здесь жить.
Ходим на базар
По утрам бабка берет сумку, идет со мной на базар. Она не любит со мной ходить, мне без тебя легче торговаться, у тебя терпения никакого. Я ей говорю, купи скорей, а она - ты не понимаешь... Но я все равно хочу с ней ходить, там интересно, шумно и страшновато - перед входом нищие поют песни, вернулись с войны и не доехали домой, или никого у них... размахивают руками, у многих нет пальцев, обрубки остались. Один парень без ног, его зовут Костя, разъезжает между всеми на тележке, отталкивается от земли двумя деревяшками, голова курчавая... и смеется. Что же он смеется, я не мог понять. Другому, у которого совсем рук нет, льют водку в горло, он булькает, мычит, струйка течет на подбородок. Бабка крепко сжимает мою руку, мы проходим мимо. Я спросил ее, может надо им бросить монетку, она говорит, все равно пропьют... и не могу я к ним подходить, не могу... На базаре не так шумно. Больше продавцов мужчин, старых, они эстонцы, продают белую свинину и кровь в больших бидонах с бурыми крапинками, рядом с бидоном всегда стакан с розовыми пятнами от пальцев. Чтобы пробовать.
Домой шли другим путем, через дворы, так ближе, потом мимо высокого забора с колючей проволокой наверху.
Здесь пленные немцы?
Да, бабка говорит, хоть бы скорей увезли отсюда.
Иногда я видел их - в серых одеждах, с серыми лицами, они тихо переговариваются, странный твердый у них язык. Их иногда пускают по домам просить еду. Как-то постучали, я побежал открывать, к нам редко приходят гости, и я каждый раз радуюсь. Открыл - там стоит человек, у него одежда солдата, только грязная, старая. Он смотрит на меня, молчит, лицо длинное худое. Я не знал, что делать, он смотрит на меня, а я на него.
Тут подошла бабка, сказала ему что-то по-немецки. Он покачал головой, тихо ответил, и стал спускаться по лестнице.
Ты что ему сказала?
Нечего тут ходить, вы нас убивали, евреев, а теперь он просит хлеба, ничего не дам!
А он?
Что ответил, что ответил... какое мне дело. Так поступали не все, ответил, прости меня господи, если ты есть, но нет тебя, иначе мои мальчики были бы со мной.
Мама говорит ей, ты не права, мам, в самом деле, не все.
Бабка рукой махнула, понимать не хочу.
Потом немцев увезли, на их место привезли других пленных, они по-русски говорили, я слышал, когда мимо проходил. Им по квартирам ходить не разрешали.
Свечи
У нас часто отключают свет, и мы зажигаем свечи. Керосиновая лампа тоже есть, но мама не выносит запах, начинается кашель, воздуха не хватает. Как это не хватает, я не мог понять, а она мне говорит - тебе лучше не понимать, милый, я не совсем здорова.
Из-за этого мы боялись керосина, и в темноту жгли свечи. Бабка говорит, ну, и что, когда я была маленькой, электричества еще не придумали, но мы не в темноте жили.
А что вы жгли?
Уже не помню, и керосин, и свечи, и какие-то огни были, только не эти шарики Эдисона.
Какие шарики?
Эдисон изобрел лампочки, в которых спиралька нагревается и светит. Читай книги! вырос дылда, а читать не хочешь, там все написано, кто, что, зачем... Какой же ты еврейский парень. Не будешь учиться, придется на заводе вытачивать одну и ту же штуку сто раз, и так всю жизнь. Евреи учатся, чтобы хорошую работу иметь. Почему, почему... Потому, что нас не любят, мы все должны делать лучше других, иначе пропадем. И делаем. Не пьем водку, как русские, и не такие тупые, как эстонцы.
Мам, говорит ей мама, прекрати отравлять ребенка глупостями. Пусть читать начнет, а эти дела ему не надо.
Мальчик должен знать, иначе привыкнет, а это нельзя, к свинству привыкать.
Нельзя, но приходится, мама смеется.
Бабка тоже засмеялась, погладила меня по голове, я от злости, не слушай, люди хорошие есть у всех, только немцам и русским не верю больше. А свечки всегда были, еще моя бабушка при свечах выросла, и ничего. Вот именно - бабушка! и ты называй меня прилично, я не "баба" и не бабка, а бабушка, или Фанни Львовна, или просто - Дама, так меня называли до войны.
Как Незнакомка?
Я не хуже была, господи, что ты сделал со мной, и это жизнь?
Ты же не веришь в бога.
Не верю, но если он есть, то злой дурак или преступник хуже немцев и русских.
Мама засмеялась, вот Сему бы сюда, он любит говорить о боге, а сам Ленина переписывает, каждую неделю доклад, врачи, сестры, все, кто не умер, должны слушать. На, на, возьми свечку, спички, только осторожно, чтобы я видела. Это она мне, и я сразу беру, пока не передумала.
Ты с ума сошла, давать ребенку спички, бабка вырывает все у меня из рук, зажигает одну свечу, дает ее мне, а вторую, темную, холодную, в другую руку - подожги теперь сам.
Мам, говорит мама, мальчику шесть с половиной, дети растут быстрей, чем вы хотите.
Мы, может, и медленно росли, но вырастали, а вы теплитесь как свечки.
Но я уже не слушаю, занят свечками, в одной руке горит, в другой темная еще. Темную, холодную наклоняю над светлой, теплой и прозрачной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста - ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь - и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Вообще-то это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку - буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени. Мой Робинзон только собирается в путешествие. Мама гораздо быстрей читает, у Робинзона уже друг есть, Пятница, а я потихоньку иду за ними по следам, знаю, что будет, и мне легче представлять, как я на острове с ними разговариваю.
У мальчика много воображения, папа говорит, - оттого и не читает, прочтет строчку - останавливается. Я знаю, сам такой был.
Может и так, говорит мама, но скоро школа, а он не готов, он должен знать все лучше других.
Успеет узнать, так приятно ничего не знать, если б ты знала.
Не знала и не узнаю, ты безответственный человек, вот и веселишься.
Иначе не выжить, иногда повеселиться не мешает.
Все собираются вокруг свечей, становится тепло, уютно, никто не бегает, не спорит, не ругается...
А потом - раз! - и вспыхивает другой свет - сильный, ровный, а свечка, желтенькая, мигает, будто ослепла. Кругом все становится другое - места больше, голоса громче, кто-то говорит - "ну, я пойду...", кто-то говорит "пора, пора..." И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой - каждый знает свое место. Бабка говорит - "наконец-то" и идет готовить ужин.
Но папе все равно дают талоны на керосин, и мы берем, керосин можно обменять, приезжают люди из деревни, ходят по домам, надо ли картошку, капусту, у них растет, и мы платим за еду керосином. В лавочку за керосином посылают меня, дают в руку копейки, я иду с бидончиком через дорогу, это не страшно, машины у нас почти не ездят, за нами две короткие улочки, потом парк и море. Правда, у моря госпиталь, там шумно, раненые кричат из окон, а по выходным танцуют на площадке между каштанами. Я раньше не видел такие большие листья, а каштаны в толстой зеленой кожуре с колючками, как мины с рожками, когда падают, раскалываются, а внутри коричневые каштанки, блестящие, гладкие, только в одном месте посветлей пятно.
На наших улочках около дома тихо, старые камни на дороге, как раньше, мама говорит, все вроде как раньше, только нас уже нет.
Как это нет, вот мы.
Ах, Алик, это разве мы, это тени. Не слушай меня, тебе жить, жить. Тебе скоро семь, она говорит, пора видеть людей, а у тебя глаза повернуты внутрь, никого не видишь.
Оставь его в покое, папа говорит, я тоже такой был, еще насмотрится.
Ты в жизнь не веришь, мама говорит, а я все-таки, все-таки - верю.
Он вздохнул, я верю в вас, а больше не знаю, во что верить. На работе знаю лекарства, то, се... Люди болеют, я могу помочь. А нам кто поможет. Кто тебя выручит, когда я умру, Бер? Или Юлик, бездомный, где он сейчас?
Она засмеялась, ты что, умирать собрался, пятидесяти нет... Потом заплакала, что с нами война сделала.
Ну, что ты, он говорит, погладил ее по плечу, они при мне целоваться не любят. То один утешает, то другой.
Я знаю, надо верить, он говорит, только кругом как на вокзале, кто-то приезжает, кто-то насовсем уехал, а некоторые живут так далеко... Мы не привыкли к жизни такой.
А ты иди, иди за керосином, мама говорит мне, вот тебе деньги, бидон, что сказать, знаешь.
Под столом
В зеленом деревянном домике напротив лавочка.
Сбоку дома вход в подвал, лесенка вниз, там пахнет ваксой, продают керосин, всякие щетки и что-то еще, я не смотрел, думал, что сказать, и хватит ли денег.
Как-то стоял в очереди, сзади спрашивает человек, он по-русски плохо говорит, но понятно - ты доктора сын? Я говорю - да. Хорошо, что он вернулся. Привет от Олафа передай, он меня помнит, я знаю. Седой, сгорбленный старик с меня ростом, чуть выше. Папа говорит - Олаф, слава богу, жив, я верил, справедливость победит. Но он не старый, лет сорок пять ему, как мне. Если Олаф вернулся, значит, и другие могут.
А кто другие?
У меня еще брат есть, Юлик, его выслали перед войной, ошибка, конечно, получилась, а потом война. Ему даже повезло, те, кто остался здесь, погибли.
Евреи?
Он подумал, говорит, не только.
Почему немцы злые?
Гитлер был, а немцы разные, многие боялись. У меня друзья есть немцы, я там учился.
Забудьте, где учился, бабка говорит, и про тех друзей, они нам больше не друзья.
Вы ошибаетесь, папа не согласен.
Они начали спорить, а я ушел, у меня свой домик, под новым письменным столом. Вообще-то он не новый, но такого большого стола я не видел раньше, и сразу понял, чем он хорош. У него две толстые тумбочки с ящиками, а между ними ничего, снизу пол паркетный, сверху крышка, а сзади главное - теплая батарея, и я здесь сидел, в своей берлоге.
Смотри, Зина, мальчик дичает, дом себе придумал под столом, бабка говорит, он из домашних детей, но меру надо знать, где его друзья?
Вот в школу пойдет, будут и друзья и враги, мама говорит, а пока пусть посидит, подумает.
О чем ему думать, ребенку...
Думать всем нужно, говорит папа, он поздно приходит, сидит за столом, когда я сплю, а в остальное время домик мой. Мне дали туда одеяло, и я там сижу, думаю.
Ты лучше почитай, говорит мама, но я читать не люблю, я слушаю, как она мне читает. Нет, я читаю, но понемногу, прочту полстранички и думаю, представляю, как это я там живу, на острове...
Тебе пора самому читать, мама недовольна мной.
Но самому долго. И я люблю сидеть под столом, думать, что еще со мной будет.
Так уж случилось.
В воскресенье мы с папой ходим к морю. А в субботу утром мы дома, все вместе. Но по утрам у мамы болит голова, у нее низкое давление. А у бабки просто плохое настроение. А у нас с папой хорошее, они нас не понимают. И мы все спорим, немного ругаемся, а к обеду миримся.
Сегодня мама говорит, я совсем недавно родилась, и почему со мной все именно так случилось? Могло не быть этой войны, все бы шло тихо, мирно...
А я был бы?
Наша жизнь вообще случайность, папа говорит, и то, что ты у нас появился, тоже случай, мог быть другой человек.
Но они бы его также назвали - давно готовились, и решили. В нашем городе когда-то жил мальчик, его звали как меня, он маме в детстве нравился очень. Я его никогда не видел, мама рассказывала, его взяли в армию, и он сразу погиб. Утонул.
Странно, во время войны, и утонул?
Он плыл на корабле из Таллинна. Корабль немцы потопили, а он плавать не умел.
И мне досталось его имя. Мама хотела, чтобы у человека все было красиво, имя тоже. Откуда она знала, что я буду такой?
Папа говорит, не знала, но догадывалась, это генетика, в каждом записано, какой он будет, и какие дети, все уже известно. Кроме случая. Важно, какой подвернется случай.
Ты всегда надеялся неизвестно на что, мама говорит, она верит только в свои силы.
Бабка ни во что не верит, она вздыхает - где моя жизнь... А деда я не видел, он умер до войны. В нем все было красиво, бабка говорит, но его имя тебе не подошло бы, теперь другие времена. Его звали Соломон, это уж, конечно, слишком. Его так не случайно назвали, у него дед был - Шлема. Тогда можно было так называть, а теперь не стоит, и мне дали другое имя.
Чтобы не дразнить гусей, говорит папа.
Не стоило дразнить, соглашается мама, а бабушка вздыхает - у него все было красиво... И я, конечно, похож на него, это генетика. Но как случилось, что именно я его внук, а не какой-нибудь другой мальчик?
Я думал все утро, почему так получилось, ведь меня могло и не быть, а он сидел бы здесь и смотрел в окно. А может она?
Дочки не могло быть, мама говорит, она знает.
Откуда ты берешь это, папа говорит, еще запросто может быть.
Нет уж, хватит, и так сумасшедший дом, он меня замучил своими вопросами, что и как, а я и сама не знаю, почему все так со мной получилось...
По-моему, все неплохо, а? - папа почему-то начинает злиться, дрыгает ногой, он так всегда, если не по нем.
Я вовсе ничего не хочу сказать такого, просто непонятно все.
Наоборот, мне все теперь понятно!. - и папа уходит, но недалеко, садится за стол, ему опять Ленина нужно переписывать. Он смотрит в книжку, потом пишет в тетрадь красивым почерком, он работает.
Дед так никогда не поступал, вздыхает бабушка, в воскресные дни какая работа... Он мне руки целовал, и платья покупал.
Ах, мам, говорит мама, совсем не все так солнечно было, про Берточку вспомни...
Что, что Берточка... подумаешь, ничего у них не было.
И она уходит на кухню, ей расхотелось спорить, надо готовить обед.
Сумасшедший дом, говорит мама, никакой памяти ни у кого, и тоже идет готовить еду.
Я остаюсь один, у окна, тот мальчик с моим именем давно умер, захлебнулся в ледяной воде. Мне становится холодно, хотя топят. А как бы он, если б остался жить, и был бы у них вместо меня... как бы с ними уживался?
Тебе предстоят трудности, говорит мама, главное - верить в свои силы.
Все-таки важен случай, вздыхает папа.
Мы пообедали, они давно не ругаются, играют в шашки. Бабушка приносит им чай, а мне компот из слив, потому что давно в уборную не ходил.
Тебе клизму, что ли, делать, думает мама.
Клизма это хорошо, говорит папа, современная медицина не отрицает клизмочку.
Не надо клизму, лучше компот.
Встреча
Я играл напротив дома, на площадке, там кусты и много снега. Лепил снежки и кидал их в дерево, и считал, сколько раз попаду; если много, то отхожу подальше, и снова кидаю. Мимо шел один мальчик, он немного больше меня, у него руки голые и курточка без воротника, ему холодно было, он все время дергался и дрыгал ногами. Я сразу понял, он хулиган, только русский или эстонский, не знаю. Я бы хотел, чтобы русский, если захочет драться, сразу скажет, а эстонец молча подойдет, а когда узнаешь, будет поздно.
Я сделал вид, что не замечаю, лепил снежки, но кидать перестал, пусть не думает, что хочу попасть в него. Он остановился, посмотрел, как я леплю, и говорит по-русски - давай, будем друг в друга кидать, кто больше попадет. У тебя запас, а я буду сразу лепить и кидать, и все равно тебя побежу.
У него руки голые, а у меня варежки, правда, промокли, но все равно голыми трудней лепить, и я согласился, хотя мне не хотелось в него кидать не попадешь, значит, сдался, а попадешь, он хулиган, и может разозлиться. Но делать нечего, пусть кидает.
Он отошел немного и начал быстро-быстро хватать снег голыми руками, раз-два - лепит снежок и очень сильно бросает. Снежки у него, конечно, не такие крепкие, я-то их долго лепил, а он раз-два и готово, но он быстро лепил и сильно кидал, и начал попадать в меня. Я тоже кидал, и несколько раз попал в него, он разозлился, хотя больше в меня попадал, и стал кидать еще быстрей и сильней. Наверное, мои снежки попадали больней, он их раз-два и готово, а у меня они крепкие. Я вижу, у меня снежки кончаются, а так быстро, как он, я лепить не умею. Но тут я попал ему прямо в лоб, он перестал бросать, решил поговорить со мной. Я понял, он будет драться, испугался, но бежать не хотел. Он толкнул меня, и говорит - ты что? Я говорю - ничего, ты сам хотел. Он опять меня толкнул, и ударил сверху по шапке, сбил ее. Я все еще боялся его, старался оттолкнуть, а потом вдруг разозлился и стал его бить, так быстро, что он удивился и побежал, и все время оглядывался, а я бежал за ним. Он иногда останавливался и бил меня по голове, не очень сильно, но каждый раз попадал, а я не попал ни разу, и все равно он убегал, а я его догонял. Потом он перестал оборачиваться, и побежал быстрей. Наша площадка кончилась, дальше я бежать не хотел. Он что-то крикнул с улицы и показал мне кулак.
Я шел обратно и думал - почему он бежал, ведь он столько раз меня ударил, хотя и не больно, и снежки лепил быстро, и сильно кидал, и попадал часто, а я редко, и все равно он бежал впереди, а я за ним. Разве я его победил? Я попробовал лепить как он, но у меня пальцы сразу заболели, и снежки получались как кисель. Потом я понял, почему он бежал - это не его площадка, ну, победил бы он, и что? Все равно я здесь живу, а он мимо ходит. А может он просто хотел поиграть со мной, а я ему в лоб? Все равно, он зря рассердился.
Больше я его не видел, а жаль - я бы спросил у него, как он так быстро лепит, и бросает, как машина, кто его научил, и почему у него пальцы не болят, а если болят, то как он терпит.
Сразу много всего
Мама мне раньше читала каждый день про Робинзона, полчасика, иногда больше, папа говорит, как этому парню повезло, дикари не съели, а меня каждый день грызут.
Как это грызут?
Вот так, он засмеялся, кусают как дикари. Хорошо бы от главного врача отказаться, денег меньше, зато спокойно буду лечить, а не командовать.
Даже не думайте, бабка говорит, они вас до самого низа тогда прокатят.
А мама ничего не говорит, ее нет с нами. Теперь мне с Робинзоном трудно встречаться, мы живем втроем - я, папа и бабка Фанни Львовна.
Один раз мама пришла, говорит, мы на время расстанемся, Алик, я в санаторий еду лечиться в сосновом бору, там воздух подходящий. Будешь приезжать ко мне. А книжку дочитай сам, иначе не узнаешь, что с Робинзоном будет.
Я давно могу читать, но не люблю. Как же я без нее...
А долго ты не будешь?
Наверное, лето, а осенью вернусь. Думаешь, мне хочется? Но кажется пора.
Да уж, бабка говорит, позавчера пора. Война у нас затянулась, лучше бы я тогда умерла.
Ну что ты мам, говорит мама, я скоро вернусь, а ты - бабушку слушай.
Он слушает, да не слушается.
Фанни Львовна, мы пошли, папа уже у двери, поцелуйте дочь.
Нет, только в щечку, мама говорит, вдруг палочка перескочит.
Это микроб называется - палочка Коха, ее немец нашел под микроскопом.
Палочка немецкая?
Нет, папа говорит, общая, у нее нации нет. Только люди могли нации выдумать. Мы этот микроб победим, не сомневайся.
Мама уехала, три месяца прошло, теперь мокрый август, холодный ветер, а она не едет. Тебя к ней не пустят, папа говорит, подожди. Сам-то он ездит...
Зима быстро началась, утром проснулся, в форточку сыплется противный снег, бабка оставила открытую. После обеда на улице темно, и так до следующего утра. Зима медленная смерть, бабка говорит, холод с темнотой, жизнь против нас. Мама бы ей сказала, ну, что ты, мам... но некому сказать, и папа на работе. Батареи еле теплые, пол как лед, под столом неуютно стало, и утром приходится быстро одеваться.
Вечером папа приходит поздно, я уже сплю.
Недавно я пошел за хлебом, еще было светло, бабка говорит, купи черного, у нас сало, маме отвезем и сами поедим, оно соленое, ты не ел такое. Одни ребра у тебя, сало не помешает. Она дала мне корочку пожевать, я быстро съел. Ну и зубы, она говорит, береги их, я свои потеряла. Но у нее другие есть. Утром просыпаюсь, бабка храпит, рядом тумбочка, на ней в стакане две челюсти с белыми зубами в марганцовке розовой. Ни за что нельзя свои зубы терять, она говорит. Сало помогает, ты тощий, глисты, что ли... Купи черного, с белым сало невкусное.
Я купил целую буханку, взял копейки на сдачу и пошел обратно, всего пять домов и лесопилка. На углу лесопилки меня встречает мальчик, он чуть выше меня, голова большая, сам очень худой. Я его уже видел, он стоял у домика напротив, смотрел, как мы с папой ходили к морю, шли мимо него. А теперь он не дает мне пройти, осталось-то всего лесопилка, потом наш дом. Я говорю, пропусти, он молчит, потом, ни слова не говоря, стукнул. Хотел, наверное, в лицо, попал в плечо. Не больно, но хлеб упал у меня, хорошо, в снег, он чистый. Я не испугался, он несильно стукнул, наверное, не сильней меня.
Ты чего?
А ты зачем тут ходишь?
Он по-русски говорит, но ясно, что эстонец.
Я здесь живу.
Это я здесь живу, мой улица.
Мы вернулись.
Кто этот мужик с тобой гуляет?
Мой папа.
Нужно говорить отец. Ты доктора сын?
Да. Мы теперь здесь живем.
Подыми хлеб, это же хлеб.
Я нагнулся и поднял, хотя боялся, что он меня снова стукнет. Но он не стал, дай кусочек, говорит.
Я удивился, он мог бы сам взять, если меня стукнул, нет, он дай говорит. На меня не смотрит, только на хлеб. Я отломил, хлеб мягкий, он взял без спасиба, пошел через дорогу, где, наверное, его дом. Обернулся, говорит, ладно, ходи, будешь отдавать хлеб за пропуск. Я принес хлеб, бабка удивилась, дождаться не мог, такой голодный? на улице только нищие бродяги едят. Я ей ничего не ответил, все обошлось. Так папа теперь говорит, у него неприятности, - все обойдется, не беспокойтесь, Фанни Львовна. Зато маме лучше, это лекарство чудо, антибиотик, американцы придумали. Бабка ему громко шепчет, я же говорила! никому ничего! Страшно подумать, откуда лекарство, а он трезвонит на каждом углу, где ваша голова, Семен Григорьич.
Она его так зовет, когда недовольна.
Лекарство для больной, ничего такого, я на войне даже немцев лечил.
Лучше б не лечил, хоть бы все подохли.
Это неправильно, Фанни Львовна, хоть я понимаю. Зиночке начали колоть, и тут же результат, скоро дома будет. Старый друг из Германии прислал, тоже врач.
Значит, фашистов лечил, сам фашист.
Его в армию взяли как меня, что было делать, он лечил, а не стрелял.
Он лечил тех, кто стрелял, не забывай, Сема. За дочь спасибо, но лучше молчал бы, может, не узнал бы никто.
А что я такого сказал... Но кто же это постарался, кто...
Кто, кто... те, кому надо. А, теперь что говорить, уже наболтал.
Она ушла на кухню, а папа говорит, теперь мама скоро вернется, лекарство что надо.
Почему у нас нет?
Когда-нибудь будет.
Поехали к маме
Наконец мы все поехали к ней. На электричке минут десять, папа говорил, но до этого долго ехать на трамвае, до последней остановки, сначала большие дома, потом скучная длинная улица с деревянными домиками.
Я спросил у папы, это не город уже?
Старый район, скоро маленький вокзальчик, теперь здесь электричка. Мы когда-то отсюда ездили на дачу, до войны. Море, большие камни, мы купались. У меня машина была, но мы любили на поезде кататься.
Куда же машина делась?
Он засмеялся, не знаю, оставил перед домом, а вернулись, даже дома нет, и мы поехали к Беру, помнишь?
Конечно, помню. Я даже обиделся, всего два года прошло.
Мы ехали долго, утром не светло, не темно, серый день, только снег освещает улицу, домики, заборчики, деревья без листьев и низенькие сосны, они кучками здесь и там, всегда с иголками. Трамвай едет медленно, часто останавливается, двери открываются, и ветер каждый раз по ногам. Мне стало холодно, ну вот, бабка говорит, плохо одели мальчика, я виновата. Под пальто у нее кофта шерстяная, она ее сняла, я говорю, нет, кофта женская. Она засмеялась, ишь ты, мужчинка, надела на меня кофту, замотала вокруг меня, а потом мое пальто сверху. "А мне ничего, жира хватает для тепла." Мне сразу тепло стало. Народу мало, все молчат, папа на площадке трамвая смотрит в окно.
Он зимнее не одевает, думает, все еще мальчик в своем плащике, бабка говорит, - волнуется, они редко видятся. Папа твой - хороший человек, все обойдется, будете жить и жить.