Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье-бытье, за первую половину жизни своей

ModernLib.Net / Классическая проза / Даль Владимир Иванович / Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье-бытье, за первую половину жизни своей - Чтение (стр. 3)
Автор: Даль Владимир Иванович
Жанр: Классическая проза

 

 


Когда он упражнялся однажды дома на девяти инструментах вдруг, переняв это от какого-то проезжего фигляра, то сделался пожар, дом вдруг обхватило пламенем; музыкант до того испугался, что выскочил на улицу с девятью инструментами, привязанными в разных местах тела, бегал с этой музыкой по улице и не мог долго от нее отвязаться: бубны гремят, тулумбас за спиной стучит, потому что к локтю привязана палка, тарелки между колен бренчат – словом, тревога страшная. Растеряв по улицам все инструменты свои, он надседался два часа криком на пожаре; был несколько раз окачен с ног до головы водой, сильно простудился и с той поры остался без голоса. Человек этот был, казалось, природою назначен в музыканты: ноги как флейты, губы как раструб кларнета, руки ровно смычки, а сам настоящий виолончель. Притом щеголь; коли в праздник уберется, наденет жилетку с разводами и стеклянными пуговками, а голубой фрак откинет – настоящий расстегай, до которых он был такой страстный охотник. Он всюду слышал и видел музыку: зазвенит ли стакан, брякнет ли серебряная ложка, он откликается из третьей комнаты октавой; знает наизусть звук всей домашней посуды своей по камертону и мне жаловался однажды, что у него одна кастрюля фальшит, если не долить ее водой до метки, которую он нарочно в ней сделал. Коли вечером девки издали поют, а жуки пролетом гудят, то он, сидя на крылечке, подбирает к голосам девок басы жуков; коли на заре плотники рубят избу и звонкий стальной топор звенит – Сидор Еремеевич откликается на скрипке или на гитаре квинтой и квартой. Он, несмотря на безголосность свою, был большой знаток и рядитель музыки и заметил однажды, когда я разыграл ему кой-что из тогдашних новых опер Россини [7], что он это знает; это хорошо, но это-де все выкрадено из гвардейских маршей; Россини все так делает. Немножко он прав, подумал я, хоть и не совсем.

Хозяйка моя, супруга музыканта, мастерски пекла расстегаи, гладила каждый день манишку супруга своего и готовила на вечер белый шейный платок, пила чай из даровой чашки с надписью золотом: «В знак великодушия», и охотнее всего рассказывала истории болезней разных знакомых своих, вроде следующей: «Она, батюшка, ослепла на один глазочек, окривела, так, ни с чего; прикинулся ячмень, она и говорит бабам: «Бабы, покажите мне кукиш». Бабы показали кукиш, а тут стало застилать туманом, и окривела. Не слушается добрых людей, батюшка, оттого и худо бывает; вот хоть бы у соседки нашей: ребенок пошел было до году и стал ходить – говорили люди, что бы путы было перерезать [8], как только пошел он в первый раз, – так нет, ну и сел опять и ползает до трех годов».

Добродушный Сидор Еремеич, хозяин мой, не только не ревновал ко мне, как к сопернику в промысле своем, но с истинным бескорыстием художника доставил мне тут и там случай давать уроки, посылал иногда вместо себя, брал с собой на вечеринки и делил со мною свой целковый; цена была на это в Комлеве искони одна, и более никто не жаловал, хоть приди один, хоть сам-сём. Сидор Еремеич их избаловал, отвечая один за семерых.

В Комлеве стояла пехота и был батальонный штаб; одной помещице понадобилось показать холостым офицерам, как мило поет у нее дочь. Для этого тотчас же составили концерт в пользу бедных, и все ученики и ученицы Сидора Еремеича и мои напевали, надували, насвистывали и наигрывали тут, кто во что горазд. Меня пригласили сопровождать певицу на фортепьянах. Пробы делались на одних фортепьянах, а к концерту принесли другие, незнакомые мне дотоле, с музыкой Сидора Еремеича, то есть с фаготами, кларнетами, свистками – словом, с целым оркестром и даже с турецким барабаном. Известно, что все это приводится в движение во время игры особой подножкой; я полагал, не рассмотрев наперед фортепьяно, что педаль внизу обыкновенный, нажал его во время концерта на самом великолепном месте арии, в которой переливалась сладкозвучная певица, – и адский шум всех возможных звуков на разлад, с громовым стуком турецкого барабана, огорошил испуганное ухо мое. Певица чуть не обомлела, слушатели сначала вздрогнули, потом поднялся хохот, и этот несчастный случай едва не лишил меня всех учеников и учениц; мать певицы по крайней мере приложила к тому неутомимое старание и оставалась до конца непримиримым моим врагом.

Глава Х. От фортепъян с турецким барабаном до кочерги и щетки

Зима прошла, я свел счеты свои и убедился, что хотя и преподавал в Комлеве усердно все искусства и науки, но не скоро заработаю себе кормовые деньги на первые полгода столичной жизни. Мне казалось выгоднее побыть с год у какого-нибудь помещика на всем готовом; тогда жалованье, хоть оно и невелико, можно бы было сберечь почти все. Сидор Еремеич помог мне и в этом: помещик трехсот душ – не шутка – Василий Иванович Порубов взял меня на место прогнанного им француза в дом за четыреста рублей в год, на всем готовом. Я крайне обрадовался: в год заработаю четыреста рублей и с ними пойду в Питер.

Василий Иванович жил в деревне, верстах в пятнадцати от Комлева. Он был давно уже вдов и радел о воспитании дочери и сына – ей двенадцать, ему пятнадцать лет. Василий Иванович, служив в молодости в военной службе, пришел однажды к корпусному командиру с горькой жалобой на полковника, который-де не дает ему ходу, не представляет к отличию, и просил униженно уважить просьбу его и представить к кресту или чину. Корпусный командир спросил его: «Разве вы думаете, что довольно жить и быть здоровым, чтобы получать награды?» Василий Иванович согласился беспрекословно, что, кроме этих случайностей, необходима и милость начальства, без которой-де, конечно, трудно до чего-нибудь дослужиться. Генерал захохотал, выслал Порубова, а этот, пождав еще немного и выждав только производство двух стоявших под ним поручиков, рассердился, вышел в отставку и, как говорится, насмеялся начальству своему, потому что ему дан был при отставке чин штабс-капитана.

Когда я прибыл к Василию Ивановичу в усадьбу, то встретил его в воротах барского дома в следующем поезде: на старый высокий каретный ход, тем временем, когда еще вместо рессор употреблялись пасы, ремни с зубчатыми колесиками, были поставлены для легкости вместо каретного кузова ободранные большие кресла, и на них сидел барин. На высоких козлах сидел малый, а позади ходу привязана была большая деревянная лошадь, поставленная на колеса; на этой лошади пятнадцатилетний Митенька, мой будущий ученик, и погонял плетью деревянного коня своего, между тем как тятенька его очень снисходительно со мною разговаривали и, обещав скоро воротиться, просили войти в дом. Василий Иванович таким образом ездил каждый день с сынком покататься и объезжал все межи свои, все межевые столбы и ямы. Вошедши в дом, откуда Василия Ивановича сейчас только выпроводили и, как видно было, в эту минуту никого не ожидали, я встретил в первой комнате еще поезд другого, не менее странного рода: барышня каталась, верхом же, на тучной, здоровой девке, которая с ужасным хохотом и криком прыгала курц-галопом взад и вперед, между тем как целая стая дворовых ребятишек и девок, окружавшая потешное зрелище это, с таким же неистовым криком, скачками и взмахами обеих рук изъявляла душевное свое удовольствие. Когда я вошел, то поезд с большою поспешностью удалился, холопы стали по углам и грызли ногти, а девка подошла наконец ко мне, удерживаясь всеми силами от смеху, и сказала: «Барина дома нету-с». «Это я вижу», – отвечал я. Девка отвернулась, побежала, рассыпалась в пути неподдельным заливным хохотом, на который и холопы, и девки, и вся дворня единодушно, со всех углов и закоулков, отозвалась тем же, и весь барский дом огласился дружным, до половины заморенным хохотом. Я стал оглядываться: хохотуши всех родов и величин стояли и сидели, прижавшись под столами и дверьми, за шкафами, ширмами – словом, где только был свободный уголок.

Часа через полтора Василий Иванович воротился, принял меня очень милостиво и радушно, кончил наперед всего со мною ряд и уговор, представил мне обоих учеников моих и рассказал, за что прогнал своего француза: он понемногу завел в доме галантерейную и мелочную лавочку, которую и возил с собою в город, когда на зиму вся семья туда перебиралась, и образовал из воспитанников своих пребойких и изворотливых сидельцев.

Василий Иванович был человек очень веселого нрава; вечером к нему съехались человека три близких соседей, и вышедший ныне вовсе из моды пунш находил тут своих потребителей. Было много крику и смеху: никто не хотел верить, чтобы отставной служивый, как я, не пил пуншу, тогда как Митенька выпивал всегда стакан свой с удовольствием. Двое из гостей были мелкопоместные: по этому поводу завязались споры, шутки и перекоры. Василий Иванович торжествовал; он не упустил случая рассказать любимую остроту свою, конечно не собственного изобретения, что дворяне здешние разделяются на три разряда: на великодушных, у коих более ста душ и которые, следовательно, имеют полный голос на выборах, на малодушных, у коих менее ста, и на бездушных, у коих нет ничего. Один из малодушных гостей принимал невыгодные отношения свои очень к сердцу и грозил весь вечер, стараясь перекричать собеседников своих, что скоро, очень скоро прикупит к своим тридцати семи душам еще шестьдесят три, и тогда у него будет сотня сполна и он будет участвовать в выборах и уже даст себя знать: тогда избираться будут во все места и должности одни только достойные.

На другое утро Василий Иванович занялся хозяйством, он велел подать и отмерить при себе двадцать аршин домотканой полосушки собственно себе на халат; советовался со мною, нельзя ли завести своих певчих, и спрашивал, не умею ли я лечить собак; приказал отправить в город, к известному птицелову, Три-Ивану, четверть круп и мерку конопляного семени, на которые выменял у него перепела и щегленка; позвал Ваньку и требовал отчета: для чего он вчера был пьян? И когда Ванька повинился, оправдавшись тем, что ему надо было побить жену и что он нарочно для этого только и выпил немного, то Василий Иванович обратился с вопросом к Сидорке: чего он смотрит и скоро ли решится поучить также немного жену свою, которая нисколько не лучше Ванькиной? Наконец, распорядившись таким образом дома и приведя все в порядок, Василий Иванович поехал опять с сынком прокатиться на межу, в тех же дедовских креслах на каретном ходу, и подтвердил только, чтобы Митину лошадь привязали сзади покрепче, потому что она вчера на ухабе оторвалась и Митя остался было среди дороги верхом на деревянном коне своем и насилу докричался отца, который, как и кучер, не слышали крику его за стуком экипажа.

Таким образом, я опять с утра остался в доме с тем же обществом, которое вчера так простодушно веселилось во время отсутствия барина; и как я, чтобы не мешать, удалился в свою комнату, а притом меня уже считали своим и не так передо мною чинились, то вскоре и раздался по целому дому смех, визг и топотня босых девок, и я издали мог отличить знакомую мне побежку барышниной лошадки.

В своем покойчике нашел я еще памятник француза – все стены были исписаны, вероятно по недостатку или для сбережения бумаги, счетами купленных и проданных вещиц: колец, серег, пряжек, игол, пуговок, шелку и прочего. Вечером опять приехали собеседники и пили пунш, и Степан Степанович опять кричал громче всех и грозил, что скоро, очень скоро прикупит он шестьдесят три души к тридцати семи, и тогда об нем услышат; до того времени-де он молчит.

На третий день опять то же; вся разница была та, что Василий Иванович после коротенького делового утра своего пригласил меня ехать с ним на межу, приказав мне оседлать коня, не деревянного, а живого. Тут я увидел, чем Василий Иванович занимается на этих ежедневных прогулках своих: он объезжает каждый день поочередно участок межи своей; лошади, затвердив путь этот наизусть, останавливаются у каждой межевой ямы, у каждого столба; Василий Иванович выходит, осматривает, любуется и едет дальше, а потом домой. Он рассказал мне год, число и обстоятельства, когда которая межа проведена и столб поставлен, указывал все урочища, по коим у него и у предков его бывали тяжбы, излагая начало, ход и конец их во всей подробности. Частью победитель, а частью побежденный, Василий Иванович оградился наконец, после многолетних и убыточных тяжб, кругом и со всех сторон межевыми знаками, и с этих-то пор, уже лет девять, не может нарадоваться ими и ездит ежедневно услаждать ими зрение и душу свою. Вокруг всей межи проложена была торная дорога. На обратном пути опять оторвалась Митина лошадка; он насилу нас докричался, заставил кучера тащить себя с полверсты к рыдвану и стегал его плетью за то, что худо привязывает лошадку его. Василий Иванович успокоил, однако ж, сынка, сказав: «Душа моя Митенька, твоя лошадка бесится, оттого она и оторвалась»; и Митя расхохотался и был доволен. Когда мы воротились домой к обеду и вошли в покои, то пыль столбом и разгоревшиеся лица барышни и девок показывали, что они и сегодняшнее утро, пользуясь отсутствием барина, провели в тех же приятных занятиях.

Вечером на половине Василия Ивановича шло все по-старому; собеседники и пунш явились в урочный час; но в детской произошла небольшая перемена против прежних дней. Митеньке здесь нельзя было ездить на деревянной лошади своей, привязанной к каретному ходу, ни Верочке также на своей; поэтому они, как охотники до езды, выдумали ездить по комнате друг к другу в гости. Приехала Верочка к Митеньке на стуле; он принял ее приветливо, осведомился, по настоянию толстой няни, о здоровье супруга гостьи своей и обещал к ней быть с женой. Она уехала, а он едет к ней верхом на щетке и погоняет кочергой; последняя была жена его. Но Верочка не хочет признать ее родней, говорит, что это не жена, а кочерга; Митенька, обидевшись невежливым приемом сестры, которая никак не хотела поцеловаться с женой его, ткнул сестру наконец кочергой в зубы и вышиб ей оных два.

За исключением таких, довольно редких, особенных случаев, все шло день за день обычным своим порядком; француз выучил малюток Василия Ивановича французской азбуке; к русской у них не было охоты, и год прошел, когда мы остановились на раздорожнице, на мыслете [9]. Василий Иванович просил меня всегда только об одном: не торопить и не принуждать детей, идти исподволь, потихоньку. По окончании года мне плата выдана была сполна, и мы расстались с Порубовым дружески, остались, по-видимому, друг другом довольны.

В продолжение этого года Василий Иванович сделал только одно умное дело [10]: он скупил в губернии до двухсот мертвых душ, то есть таких, которые значились налицо по последней народной переписи, но которых уже не было; за покойников этих Василий Иванович платил по пять и десять рублей, приписал их законным актом к лоскуточку болота, купленному рублей за пятьсот, а потом заложил в опекунском совете имение в двести душ, на которое имел все законные акты, по указной цене, по двести рублей душу, и, взяв сорок тысяч рублей, предоставил совету ведаться с болотом и покойниками. Не понимаю о сю пору, как Василия Ивановича на это стало.

На прощанье Митенька рассказал мне, передразнивая голосом крик животных, о коих говорил, прибасенку: жук летит и говорит: убью; гусь спрашивает: каво? Теленок отвечает: меня, а утка поддакнула: так, так, так, а коза, подслушав, засмеялась: ме-э-э!…

Глава XI. От кочерги и щетки до метлы с фонарем

Приезжаю к Сидору Еремеичу, чтобы снарядиться в путь к окончательной цели своей, в столицу. Хотя я и видался с ним нередко, но он обрадовался мне до крайности, обещал ныне же к обеду расстегаи и аккуратное пивцо, рассказал, что голос его все еще не поправляется; показал мне вновь составленное им полное собрание русских музыкальных инструментов: балалайку, гудок, рожок, поиграл на каждом немного, заметил, что и гусли его и торбан принадлежат сюда же и что он писал через птицелова Три-Ивана на Украйну и просил убедительно прислать при первой возможности рыле, с которою там слепцы поют думы свои; супруга его только было начала рассказывать, как заседатель, неосторожно подгулявши, пошел плясать в сочельник и что его за это скорчило, таки вот так, – и присела, словно сама хотела проплясать вприсядку, – как вдруг двери растворяются и входит сам Иван Иванович.

Один почтенный немец, который жил уже давненько в Комлеве, никогда и никак не хотел верить, чтобы человека, который к нам теперь вошел, звали Иваном Ивановичем Ивановым. Немец говорил, покачав головой: «Один Иван – это должно, два Иван – это можно, три Иван – никак невозможно»; и несмотря на все убеждения, считал это шуткой и ничего более не слушал. Вот почему Ивана Ивановича Иванова звали в Комлеве Три-Ивана; под этим прозванием был он известен целому городу. Это был отставной и холостой чиновник лет пятидесяти, который уже годов пятнадцать занимался только двумя промыслами: мирил тяжущихся и ловил певчих птиц. Сам он был миролюбивейший человек в мире, а мирил других как по внутреннему побуждению своему, так и для выслуги по статуту Анненского креста [11]; ему недоставало для этого еще только двух мировых, из коих одну он имел уже в виду. Пожелаем ему от души креста, который старика, по-видимому, очень утешит; право, он его заслужил. Если бы у нас хоть на десять ябедников был всюду один такой примиритель!

Три-Ивана был птицелов, голубятник и рыбак; и все это в такой степени, до которой только может развиться какая-нибудь страсть человеческая. Добродушное, округлое, рябоватое лицо его сияло, как воскресное солнышко, когда он заговаривал о своем предмете, – а как он никогда и ни о чем более не говорил, то и был постоянно весел и доволен. Остренький носик, несколько похожий на птичий, и карие маленькие глазки, настоящие огневики, оживляли еще более лучезарное благополучием лицо; на коротеньком туловище, в темно-зеленом сюртуке, с закинутыми на спину или опущенными в задние карманы руками, – иначе Иван Иванович не ходил; кожаный картуз очень редко надевался на лысину, а большею частью носился под мышкою, потому что вечно был набит разными птицеловными снарядами или живыми птичками, которые у него не улетали даже из картуза: так он умел с ними ладить; или, наконец, червями, рубленым мясом для наживки удочки. В этом виде ходил Иван Иванович и притом вечно присвистывал сквозь зубы, манил чижа, щегла, снегиря или чечетку.

Три-Ивана жил в своей очень опрятной избушке, построенной всего на четырех и четырех с половиной саженях; на коньке поставлены шесты с вениками, а на них повешены цапки или западочки; по углам забора, также на шестах, скворечницы; весь дворик представляет род садика, в котором большая часть небольших деревьев – подложные, воткнутые сучья, обвязанные и обвешанные пучками разных трав и кустиков для приманки птиц. Посредине род беседки. к которой ведет узенький, низкий крытый ход прямо из дому, а по обе стороны беседки – лучок и тайничок, сетки, коими ловят птиц и от коих шнуры проведены в беседку. Весь забор был кругом утыкан вениками и метлами, волчцом и коноплями, и повсюду расставлены силочки; дом и двор Ивана Ивановича был для птичек очарованный замок, из которого, если они только залетали, им улетать не удавалось. Иван Иванович мастерски дразнил и подзывал всех без изъятия певчих птиц, гонялся иногда за каким-нибудь щегленком, которого признавал издали шестериком или осьмериком[12], по целому городу, лысый, руки в карманах сюртука и без картуза, и все насвистывал, и приводил-таки щегла наконец к себе на двор, и подманивал под лучок. Дом снутри и снаружи был решительно покрыт клетками всех родов и величин работы самого Ивана Ивановича. Вы могли у него купить и променять на что угодно, по уговору, любую певчую птичку, кроме черного жаворонка, которого держал он как привозную редкость и берег пуще глазу: ему не было цены; на двух концах двора стояли две голубятни: в одной водились чистые, в другой вертуны или турманы. Избави бог, если одному из тех или других вздумалось перелететь на другую голубятню: Три-Ивана бросался, завидев такой соблазн, как бешеный прямо из окна с хворостиной на двор, загонял всех голубей по местам и на целые сутки запирал голубятни. Это делалось, чтобы породы отнюдь не перемешались. Зато какие были у Ивана Ивановича голуби! До него черные, черноплекие, черногривые и чернопегие вертуны не водились вовсе; верьте мне, ни у кого в России не водились! Он их развел в своем заводе, на своей голубятне, и от него уже они разошлись и теперь, конечно, не в редкость. Он завозил голубей своих за сотни верст, даже любимая шутка его была подарить приезжему охотнику голубка, показав наперед, каково он ходит, и потом от души насмеяться легковерному, который увозил голубя с большими хлопотами домой и только и видел его, покуда держал взаперти: как выпустил – так и пошел прямым путем домой, в Комлев, к Ивану Ивановичу. Иногда Три-Ивана распродавал охотникам всю голубятню свою и брал за пару рубля по два, по три и более; через две-три недели опять все дома: охотники, бывало, только похаживают вкруг очарованного забора Ивана Ивановича да поглядывают: взять нечего. Зато как берег их Иван Иванович, как холил, как ухаживал за бедняком, когда иной завертится и убьется; а гоняет: без того нельзя, для чего же их и держать! Но посмотрели б вы, когда Три-Ивана взгонит чистыхсвоих! Тогда он отправляется обыкновенно на вышку, на беседку, где на кровле всегда стоял у него светлый медный таз с водой: он чистился постоянно, по два раза в неделю, по середами по субботам. Так-то стоит Иван Иванович, превыше сует мирских, и глядит не вверх, где голуби летают, а вниз, в воду, в таз, и видит все, видит, как они ходят на кругах все выше да выше и круга делаются все меньше да меньше; изредка только, глядя в магическое зеркало свое, покрикивает он: «Врешь, врешь, сбился», когда голубь выходил из круга, но через минуту все опять было в порядке. Если случалось, что какой-нибудь из голубей, несмотря на благородство крови своей и приличное данное ему воспитание, выходил не в семью, безобразил поведением своим всю голубятню, посрамлял товарищей и хозяина, например: козырял, хлопал крыльями на лету, рыскал, садился на чужие кровли, то Три-Ивана съедал его преспокойно на другой же день в белом соусе. Верх торжества для Ивана Ивановича был, когда он успевал сманить и загнать чужого голубя; но он никогда не позволял себе при этом каких-нибудь неблагопристойностей, низостей, как другие голубятники, например: ловить голубей в силки или тому подобное; нет, он действовал всегда начистоту, хоть сам хозяин тут стой: подпускал своих, осаживал их исподволь, опять подганивал, если нужно, а как скоро только сел приятель, то уже все равно что в руках; Три-Ивана заганивал его прутом вместе со своими в голубятню, и тот уже не смел и подумать улететь, ровно невидимая сила его приковала, слушается и идет! Но враги Ивана Ивановича, на которых он был зол и мог очень сердиться, это были хорьки, ястреба, и в особенности кошки. «Я лучше дам себя укусить бешеной собаке, – говаривал он, – чем позволю кошке перелезть по моей крыше». И он в пятнадцать лет успел убедить всех жителей Комлев а в непозволительности держать в городе кошек или успел перебить всех их, не знаю, но только в Комлеве давно уже кошки перевелись, не было ни одной. Пожалуйтесь на крыс и мышей, и Три-Ивана сию минуту задарит вас мышеловками своей работы, только не держите, не разводите кошек. При всем неограниченном миролюбии его у него бывали ссоры и тяжбы с соседями за кошек; он настоятельно требовал, чтобы полиция запретила держать их, подводя их под статью о хищных зверях, которых пунктом таким-то держать в городах запрещено. Не успев же в этом деле путем правосудия, успел он в нем путем убеждения и самовластия; бил кошек всюду, где они ему попадались, ловил их в капканы, платил мальчишкам за каждую убитую ими кошку, усовещевал жителей при каждом удобном случае не держать этой подлой твари, которая бывает причиною всякого зла на свете; лихорадки, сухотки, родимца и вообще гнева божия. Если же ястреб, коршун или сорокопуд [13] попадались в руки нашему Три-Ивану, то он, добродушнейший человек в мире, не довольствовался простою смертью хищника, а казнил его на маленьком лобном месте и долго мучил и терзал наперед с разными поучительными наставлениями.

Весною и осенью Три-Ивана ловил певчих пролетных птиц как у себя дома, так и в близких рощах, куда уходил с зарею на целый день со всеми необходимыми снарядами; летом ловил перепелов, накрывал жаворонков и, кроме того, рыбачил на удочку, чем занимался и в течение целой зимы. И это дело, как известно, мастера боится; никто не умел сделать крючок, вылить в мел или в кирпич грузильце и пригнать поплавок так, как Три-Ивана; ни у кого рыба не клевала как у него, и он рассказывал вам подробно, сколько в котором из ериков и озер какой рыбы счетом, говорил об ней как о дворовой птице, как будто все подгородные воды составляют собственность его или сняты им на откуп и он всю рыбу бережет для себя одного. Часто слышали от него жалобу, вроде следующей: «Плут этот, кривой Мишка, вытащил у меня из Грачева озера тринадцать окуней; что с ним будешь делать – пусть ест на здоровье; однако, видно, еще сотни с полторы крупных осталось».

О молодости Ивана Ивановича рассказывали в Комлеве два анекдота, не знаю выдуманных или истинных: говорят, что он, будучи в то время еще страстным охотником до ружья и собак (охоту эту Три-Ивана впоследствии, однако же, бросил вовсе), просился из той губернии, где служил, в южные губернии России потому только, что суровый климат был не по здоровью любимой легавой собаке его; и второе, что Ивана Ивановича в молодости, еще в чине губернского регистратора или провинциального секретаря, не помню – чинов, о коих ныне уже почти не слыхать, – товарищи завели ночью в овин воробьев бить: взяли по метле, а ему дали в руки фонарь, приперли ворота и вместо воробьев его же бедного самого гоняли по овину из угла в угол метлами.

Глава XII. От метлы с фонарем и до самого полковника и дальше

Как бы то ни было, а Три-Ивана вошел к приятелю своему Сидору Еремеичу, придерживая осторожно под мышкой картуз, поздоровался, подошел к ручке супруги хозяина, опять запустил руки в задние карманы, повертывался на каблуках, рассказывал с восхищением, как он казнил сегодня сорокопуда, который был до того дерзок, что хотел вытащить синичку из клетки; Сидор Еремеич приказал подать для двух гостей своих самовар; хозяйка потчевала и угощала нас усердно и отвечала, когда Иван Иванович, как человек вежливый, привстал с места и просил, чтобы она сама изволила выкушать чашечку, отвечала: «Благодарю покорно, я одну посудинку выдержала, испродовольствовалась». Сделав должное и успокоив таким образом совесть свою, Три-Ивана обратился ко мне и заговорил со мною каким-то горестным, сострадательным родом, жалея и соболезнуя о горькой участи моей и утешая меня тем, что бог не без милости. Я отвечал ему, что, слава богу, кончил дела свои хорошо и теперь еду в Питер, куда так давно порывался. «Как едете? – спросил он. – Да ведь у нас набор!» – «Какая же мне нужда до набора?» – «Помилуйте, да ведь вас общество наше, мещане отдают в рекруты; они там высчитали, что очередь за вами!»

Три-Ивана не обманул меня; общество посылало уже за мною в усадьбу Порубова и, не застав меня там, в тот же вечер отыскало в доме Сидора Еремеича, посадило в кандалы и отправило с отдатчиками в губернский город. Я от нечаянности этого происшествия так обезумел, что опомнился только в губернском городе, где застал уже письмо примирителя и птицелова, в котором он, как законник, изъявил сильное сомнение, вправе ли общество отдать меня, как отставного унтер-офицера, снова на службу, и советовал объявить об этом подробно в присутствии.

Один из отдатчиков, ходивший хлопотать тут и там о скорейшем приеме нашем, воротился с вестью, что подмазал везде, где было можно: инспектору врачебной управы отдал сам из рук в руки и с глазу на глаз; прокурору – через одного из присяжных, который по этим делам употреблялся; военному приемщику – через унтера его, и кажется все ладно. На другое утро меня повели. Солдатом я служил, как читатели помнят, но в рекрутском присутствии не бывал, а отдан прямо, через бригадного командира кантонистов; ныне при всех проделках одно только не показалось мне, что унтер-офицер стал толкать меня носками по голени, чтобы я под меркой вытягивался. Я и без того не приседал, а стоял солдатом; но он делал это по всегдашней привычке и обычаю.

В присутствии, кроме прочих, был еще жандармский штаб-офицер и даже флигель-адъютант. Это не прежние времена, и ныне при выборе всякую неправду выведут наружу. Надобно же быть еще такому случаю: военный приемщик был прежний ротный командир мой; а знаете ли кто был флигель-адъютант? Родной отец мой, полковник.

Ну, нечего по-пустому калякать: меня выслушали, призадумались, дело было сомнительное, хотя и казалось бы – отдавать отставного унтера в солдаты нельзя; но никто не смел взять на себя решение этого вопроса, случая необыкновенного, на который у нас нет никаких постановлений, – и два месяца прошло в переписке, на которую, однако же, последовало решение в мою пользу. Я жил у полковника, рассказывал ему все похождения свои – он слушал с любопытством и взял с меня слово, что я напишу записки свои: вот они. Полковник был здесь на короткое время и без семейства; Груша выходит замуж, и, как говорит полковник, очень счастливо. Триста рублей полковничьих к моим четырем сотням, которые я сберег в целости, итого семьсот, сумма почти баснословная, зашита была в синий получекмень мой, и я отправился с обозом извозчиков по пути в Питер.

Что мне докучать читателю не только подробностями пути, но и самого житья моего в Питере; я перебивался с петельки па пуговку, с корки на корку; для чужого человека Питер – тот же лес, а люди, покуда не обживешься, не спознаешься с ними, – те же дикари и звери. Не стану пересчитывать вам все сотни тысяч неудач, которые встречал я каждый день и на каждом шагу; но дайте рассказать мне два-три примера. Менее всего помех встретил я со стороны медико-хирургической академии; там только нашел я радушный прием и поддержку. Всего труднее было мне зарабатывать во все время свой кусок хлеба и форменный мундир со всею к нему амуницией. Учить детей и переписывать с листа – вот источники для нашего брата; я вовсе не прочь и от черной работы, но колкой дров и ноской воды более как на хлеб не заработаешь, а время убьешь все; мне же можно было работать только по ночам да междучасками.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7