В половине седьмого утра зазвонил телефон.
– Это а-семь, – произнес голос, звучавший очень по-гречески. – Это а-семь. Слышу шум наверху.
Я посмотрел на карту. Прямо возле Янины на ней был нарисован кружочек, а внутри написано – "А-7". Я поставил крестик на целлулоиде планшета с полетной картой и написал рядом "шум", а также время: "0631".
Через три минуты телефон снова зазвонил.
– Это а-четыре. Это а-четыре. Надо мной много шумов, – проговорил старческий дребезжащий голос, – но я ничего не вижу из-за облачности.
Я взглянул на карту. А-4 – это гора Карава. Я поставил еще один крестик на целлулоиде и написал: "Много шумов. 0634", а потом провел линию между Яниной и Каравой. Линия шла к Афинам, поэтому я дал сигнал дежурным экипажам на взлет, и они поднялись в воздух и начали кружить над городом. Потом они увидели над собой Ю-88, который производил разведку, но так и не добрались до него. Вот так работал радар.
В тот вечер, сменившись с дежурства, я не мог выбросить из головы мысли о старом греке, который сидел один-одинешенек в хижине на А-4. Сидит он себе на склоне Каравы, вглядывается в белизну и прислушивается днем и ночью к разным звукам в небе. Я представил себе, с какой жадностью он схватился за телефон, когда что-то услышал, и какую, должно быть, ощутил радость, когда голос на другом конце повторил сообщение и поблагодарил его. Интересно, во что он одет, подумал я, теплые ли на нем вещи, и еще почему-то я подумал о его ботинках, у которых, наверное, не осталось подошв, а внутрь он напихал кору и бумагу.
Это было семнадцатого апреля. Это было в тот вечер, когда Шеф сказал:
– Говорят, немцы в Ламии, а это означает, что мы в пределах досягаемости их истребителей. Вот завтра повеселимся.
И повеселились. На рассвете налетели бомбардировщики. Над ними кружились истребители и следили за бомбардировщиками, выжидая момент, когда нужно будет устремиться вниз, однако пока никто не мешал бомбардировщикам, они ничего не предпринимали.
Еще до их появления мы подняли в воздух, наверное, восемь "харрикейнов". Моя очередь взлетать еще не пришла, поэтому мы стояли с Катиной и наблюдали за боем с земли. Девочка не говорила ни слова. Она то и дело вертела головой, следя за маленькими серебристыми точками, танцевавшими высоко в небе. Я увидел, как падает самолет, за которым стелется след черного дыма, и посмотрел на Катину. Ее лицо выражало ненависть. То была сильная жгучая ненависть старухи, которая носит ее в своем сердце. То была ненависть женщины, немало повидавшей на своем веку, и это было странно.
В том бою мы потеряли сержанта по имени Дональд.
В полдень Шеф получил еще одно предписание из Афин. В нем говорилось, что моральный дух в столице сломлен и все имеющиеся "харрикейны" должны пролететь парадным строем низко над городом, дабы продемонстрировать жителям, насколько мы сильны и как много у нас самолетов. Мы взлетели, все восемнадцать. Мы летали туда-сюда в тесном боевом порядке над главными улицами, едва не задевая крыши домов. Я видел, как люди смотрят на нас, подняв головы, приставив к глазам ладони, чтобы защититься от солнца, а на одной улице я увидел старуху, которая вообще не смотрела вверх. Никто не махал нам рукой, и я понял, что они смирились со своей судьбой. Никто не махал рукой, и я понял, хотя и не видел их лиц, что они отнюдь не рады тому, что мы тут летаем.
Потом мы направились к Фермопилам, но по дороге дважды облетели Акрополь. Я впервые увидел его так близко.
Я увидел небольшой холм – может, курган, как мне показалось, – а на вершине его стояли белые колонны. Их было много, и они были выстроены в совершенном порядке, а не сгрудившись возле какой-нибудь одной, белые на солнце. Глядя на них, я подумал, как это кому-то удалось расставить так много колонн на вершине такого маленького холма, и расставить столь изящно.
Потом мы перелетели через горный проход Фермопилы, и я видел длинные транспортные обозы, медленно двигавшиеся в южном направлении к морю. Когда снаряд падал в долину, то тут, то там появлялось облачко белого дыма. Я видел, как в результате прямого попадания в обозе возник разрыв. Но вражеских самолетов мы не видели.
Когда мы приземлились, Шеф сказал:
– Быстро заправляйтесь и взлетайте еще раз. По-моему, они хотят застать нас на земле.
Но было поздно. Они ринулись на нас с небес через пять минут, после того как мы приземлились. Помню, я находился в комнате летчиков в ангаре номер два и разговаривал с Килем и большим высоким человеком со взъерошенными волосами, которого звали Пэдди. Мы услышали, как по рифленой железной крыше ангара застучали пули, потом раздались взрывы, и мы все трое бросились под небольшой деревянный стол, стоявший посреди комнаты. Но стол перевернулся. Пэдди поставил стол и заполз под него.
– Все-таки хорошо под столом, – сказал он. – Я не чувствую себя в безопасности, пока не заберусь под стол.
– А я вообще никогда не чувствую себя в безопасности, – сказал Киль.
Он сидел под столом и смотрел, как пули дырявят рифленую железную стену комнаты. Когда пули застучали по жести, поднялся жуткий грохот.
Потом мы осмелели, вылезли из-под стола и выглянули за дверь. Над аэродромом кружилось много "Мессершмиттов-109". Они вываливались из строя один за другим и пикировали на ангары, поливая землю из пулеметов. Но это еще не все. Пролетая над нами, они сдвигали фонари кабин и выбрасывали небольшие бомбы, которые взрывались, едва касаясь земли, и с ужасной силой разбрасывали во все стороны и в большом количестве крупную шрапнель. Именно эти взрывы мы и слышали, и, когда шрапнель стучала об ангар, поднимался большой шум.
Потом я увидел, как техники, стоя в окопах, вели по "мессершмиттам" ружейный огонь. Они перезаряжали винтовки и быстро стреляли, ругаясь и крича при каждом выстреле, при этом целились неумело, безнадежно рассчитывая попасть в самолет. Другой обороны в Элевсине не было.
Неожиданно все "мессершмитты" развернулись и ушли, кроме одного, который спланировал вниз и приземлился на аэродроме на брюхо.
Поднялась суматоха. Греки подняли крик, забрались на пожарную машину и направились к потерпевшему аварию немецкому самолету. В то же самое время отовсюду высыпало еще сколько-то греков. Все они кричали, требуя крови летчика. Толпа жаждала мести, и людей нельзя было за это винить. Но были и другие соображения. Нам нужен был летчик для допроса, и он нужен был живой.
Шеф что-то крикнул нам от бетонированной площадки перед ангаром, и мы с Килем и Пэдди бросились к фургону, стоявшему в пятидесяти ярдах от нас. Шеф молнией влетел в кабину, завел мотор и рванул с места; мы трое успели вскочить на подножку. Пожарная машина с греками двигалась медленно, а проехать предстояло еще двести ярдов, людям же нужно было бежать за ней. Шеф ехал быстро, и мы обошли их ярдов на пятьдесят.
Спрыгнув с подножки, мы подбежали к "мессершмитту". В кабине сидел белокурый мальчик с розовыми щеками и голубыми глазами. Я никогда не видел человека, на лице которою был бы написан такой страх.
Он сказал Шефу по-английски:
– Я ранен в ногу.
Мы вытащили его из кабины и посадили в машину. Греки стояли и смотрели на него. Пуля раздробила ему голень.
Мы отвезли его назад и препоручили врачу. Катина подошла близко к немцу и стала смотреть ему в лицо. Девятилетний ребенок стоял и смотрел на немца, не в силах произнести ни слова; она и двигаться была не в состоянии. Уцепившись руками за подол платья, она не сводила глаз с лица летчика. "Тут что-то не так, – казалось, говорила она. – Вышла какая-то ошибка. У этого розовые щеки, белокурые волосы и голубые глаза. Он никак не может быть одним из них. Это же самый обыкновенный мальчик". Его положили на носилки и унесли, и только после этого она повернулась и побежала к своей палатке.
Вечером на ужин я ел жареные сардины, а вот ни хлеб, ни сыр есть не мог. Три дня я маялся животом. У меня сосало под ложечкой, как это бывает перед операцией или перед удалением зуба. Это продолжалось целыми днями, с раннего утра, когда я просыпался, и до позднего вечера, когда засыпал. Питер сидел напротив меня. Я рассказал ему об этом.
– У меня такое было неделю, – сказал он. – Для кишечника это нормально. Потом лучше работать будет.
– Немецкие самолеты – как таблетки от печени, – сказал Киль, сидевший в конце стола. – От них одна польза, разве не так, доктор?
– А ты не переборщил с этими таблетками? – спросил врач.
– Может быть, – ответил Киль. – Принял слишком большую дозу немецких таблеток от печени. Не прочитал инструкцию на пузырьке, а там сказано: "Принимать по две штуки перед выходом в отставку".
– С удовольствием бы вышел в отставку, – сказал Питер.
После ужина мы пошли все трое вместе с Шефом к ангарам.
Шеф сказал:
– Меня беспокоит эта атака с бреющего полета. Они никогда не атакуют ангары, потому что знают, что у нас там ничего нет. Думаю, сегодня надо бы завести четыре самолета в ангар номер два.
Мысль хорошая. Обычно "харрикейны" были рассредоточены по краю аэродрома, но их поражали один за другим, потому что нельзя все время находиться в воздухе. Мы все четверо сели в машины и зарулили их в ангар номер два, потом задвинули большие скользящие ворота и заперли их.
На следующее утро, когда солнце еще не поднялось из-за гор, прилетела стая Ю-87 и попросту смела ангар номер два с лица земли. Попадание было точным, и они даже не стали бомбить ангары, стоявшие рядом.
Днем они достали Питера. Он вылетел в сторону деревни под названием Халкис, которую бомбили Ю-87, и больше его никто не видел. Веселый, смешливый Питер. Его мать жила на ферме в Кенте. Она присылала ему письма в длинных бледно-голубых конвертах, которые он всюду носил с собой в карманах.
Я всегда жил в одной палатке с Питером, с того самого времени, когда появился в эскадрилье, и в тот вечер, как только я лег спать, он вернулся в эту палатку. Вы можете не верить мне; я и не жду, чтобы вы поверили, но рассказываю так, как было.
Я всегда ложился спать первым, потому что в этих палатках не хватит места для того, чтобы двое возились в ней одновременно. Питер обычно заходил минуты через две-три. В тот вечер, улегшись спать, я лежал и думал о том, что сегодня он не придет. Я думал, что его тело, наверное, осталось в обломках самолета на склоне продуваемой ветром горы, а может, лежит на дне моря. Мне оставалось лишь надеяться на то, что у него были достойные похороны.
Неожиданно я услышал какое-то движение. Кусок брезента на входе приподнялся и снова опустился. Но шагов не было слышно. Потом я услышал, как он садится на кровать. Этот звук я слышал каждую ночь в течение последних нескольких недель, и всегда он был один и тот же. Человек садится на походную кровать, и ее деревянные ножки скрипят. Один за другим скидываются на землю летные ботинки, и, как обычно, на то, чтобы снять один из них, уходит в три раза больше времени, чем на другой. После этого едва слышно шуршит одеяло, а потом под весом тела мужчины скрипит шаткая койка.
Эти звуки я слышал каждую ночь, одни и те же звуки в одной и той же последовательности. Вот и сейчас я приподнялся на кровати и произнес: "Питер". В палатке было темно. Мой голос прозвучал очень громко.
– Привет, Питер. Ну и не повезло же тебе сегодня.
Но ответа не последовало.
Мне не было не по себе, я не испытывал чувства страха, но помню, что я дотронулся до кончика носа, чтобы убедиться, что не сплю. А потом я уснул, потому что очень устал.
Утром я посмотрел на постель и увидел, что она смята. Но я ее никому не показал, даже Килю. Я снова ее застелил и взбил подушку.
В этот день, 20 апреля 1941 года, мы участвовали в битве за Афины. Наверное, это был последний из великих воздушных боев, потому что в наши дни самолеты всегда летают в плотных боевых порядках авиакрыльев и эскадрилий, и атака осуществляется строго научно по приказам ведущего группы, и таких боев, как тот, больше, пожалуй, не будет. В наши дни воздушных боев вообще не бывает, за исключением очень редких случаев. Но битва за Афины была продолжительным, красивым воздушным боем, в ходе которого пятнадцать "харрикейнов" полчаса бились с немецкими бомбардировщиками и истребителями, которых было от ста пятидесяти до двухсот.
Бомбардировщики появились первыми где-то днем. Был чудесный весенний день, и впервые солнце светило по-летнему тепло. Небо было голубое, правда, на нем то тут, то там плавали клочковатые облака, а горы на фоне голубого неба казались черными.
Пентеликон больше не прятал свою голову в облаках. Он навис над нами, мрачный и грозный, следил за каждым нашим шагом и знал, что от всего, что мы ни делаем, мало толку. Люди глупы и созданы лишь для того, чтобы умереть, а вот горы и реки живут вечно и течения времени не замечают. Да разве сам Пентеликон не глядел сверху вниз на Фермопилы и не видел горстку спартанцев, защищавших проход от посягателей, разве не видел, как они бились до последнего? Разве он не видел, как Леонид[21] рубится у Марафона, и разве он не смотрел сверху вниз на Саламин и на море, когда Фемистокл и афиняне оттеснили врага от своих берегов, вынудив его потерять больше двухсот парусных судов[22]? Все это он видел, как и многое другое, а теперь он смотрел на нас сверху вниз. В его глазах мы были ничто. Мне даже показалось, будто я увидел презрительную улыбку и услышал смех богов. Уж им-то отлично известно, что нас мало и в конце концов мы потерпим поражение.
Бомбардировщики налетели вскоре после обеда. Сразу же было видно, что их много. Глядя на небо, мы видели, что на небе полно маленьких серебряных точек. Солнечные лучи плясали и сверкали на сотне самых разных крыльев.
Всего было пятнадцать "харрикейнов", грозных как ураган[23]. Нелегко вспомнить подробности этой битвы, но я помню, как смотрел на небо и видел массу маленьких черных точек. Помню, я тогда еще подумал, что это точно не самолеты; ну не могут они быть самолетами, потому что на свете нет столько самолетов.
Потом они полетели на нас, и я помню, как выпустил щиток-закрылок, чтобы иметь возможность делать более крутые виражи. Еще в моем мозгу отпечаталось, как из пулеметов "мессершмитта", атаковавшего меня на встречно-пересекающихся курсах справа, вырывались вспышки пламени. Как загорелся, едва раскрывшись, парашют немца. Как ко мне подлетел немец и стал делать пальцами неприличные знаки. Как "харрикейн" столкнулся с "мессершмиттом". Как самолет налетел на летчика, спускавшегося с парашютом, после чего самолет вошел в жуткий безумный штопор и помчался к земле вместе с летчиком и парашютом, прицепившимся к его левому крылу. Как столкнулись два бомбардировщика, которые изменили курс, уклоняясь от истребителя, и я отчетливо помню, как человека выбросило из дыма и обломков и как он висел какое-то время в воздухе, раскинув руки и ноги. Говорю вам, в этой битве было все, что только может произойти. В какой-то момент я видел, как одинокий "харрикейн" кружит вокруг вершины горы Парнес, близко прижимаясь к ней, а на хвосте у него сидят девять "мессершмиттов", а потом, помню, на небе начало неожиданно проясняться. Самолеты исчезли из виду. Битва закончилась. Я развернулся и полетел назад, в сторону Элевсина. По дороге я видел внизу Афины и Пирей и берег моря, огибавший залив и уходивший к югу, к Средиземному морю. Я видел разбомбленный порт Пирей. Над горевшими доками поднимался дым. Я видел узкую прибрежную равнину и крошечные костры на ней. Тонкие струйки черного дыма, извиваясь, тянулись вверх и плыли в восточном направлении. Это горели сбитые самолеты, и мне оставалось лишь уповать на то, что среди них нет "харрикейнов".
И тут я увидел "Юнкерс-88". Этот бомбардировщик, последним возвращавшийся с задания, отстал от строя. У него были неприятности – черный дым струился от одного из его двигателей. Хотя я выстрелил в него, думаю, можно было этого и не делать. Он все равно снижался. Мы летели над морем, и мне было ясно, что до суши он не дотянет. И не дотянул. Он мягко сел на брюхо в Пирейском заливе, в двух милях от берега. Я покружил над ним, чтобы убедиться, что экипаж благополучно заберется в надувную лодку.
Машина начала медленно тонуть, погружаясь носом в воду, тогда как ее хвост поднимался в воздух. Однако экипажа не было видно. Неожиданно хвостовая огневая установка "юнкерса" открыла огонь, и пули проделали небольшие рваные отверстия в моем правом крыле. Я свернул в сторону и, помню, заорал на них. Я отодвинул крышку кабины и крикнул: "Эй вы, паршивые мерзавцы! Тоже мне, смельчаки! Да чтоб вы все утонули". Бомбардировщик скоро затонул.
Когда я вернулся, все стояли возле ангаров и считали вернувшиеся самолеты, а Катина сидела на ящике, и по ее щекам катились слезы. Но она не плакала. Киль стоял на коленях рядом с ней и тихо, нежно говорил ей что-то по-английски, забыв, что она ничего не понимает.
Мы потеряли в этой битве треть наших "харрикейнов", но немцы еще больше.
Врач накладывал повязку летчику, получившему ожог.
– Ты бы слышал, как радовались греки, когда бомбардировщики падали с неба, – посмотрев на меня, сказал он.
Мы стояли и разговаривали, и тут подъехал грузовик, из которого вышел грек и сказал, что у него в машине части тела.
– Эти часы, – говорил он, – с чьей-то руки.
Часы были наручные, со светящимся циферблатом и инициалами на обратной стороне. Мы не стали заглядывать в грузовик.
Теперь, думал я, у нас осталось девять "харрикейнов".
В тот вечер из Афин приехал очень высокий начальник из Военно-воздушных сил Великобритании и заявил:
– Завтра на рассвете вы все летите в Мегару. Это миль десять вдоль побережья. Там есть маленькое поле, на котором сможете приземлиться. Солдаты подготовят его за ночь. У них там два больших катка, и они выравнивают поле. Как только приземлитесь, спрячьте самолеты в оливковой роще, которая находится с южной стороны поля. Наземная служба переместится дальше к югу в Аргос, и вы присоединитесь к ней позднее, однако день или два можете действовать и из Мегары.
– А где Катина? – спросил Киль. – Доктор, разыщите Катину и проследите, чтобы она благополучно добралась до Аргоса.
– Хорошо, – ответил врач.
Мы знали – на него можно положиться.
На следующее утро, на рассвете, когда было еще темно, мы взлетели и направились к маленькому полю в Мегаре, что в десяти милях. Приземлившись, мы спрятали наши самолеты в оливковой роще. Наломав веток, закрыли ими самолеты. Потом уселись на склоне холма в ожидании приказаний.
Когда солнце поднялось над горами, мы увидели толпу греческих крестьян, которые направлялись из деревни Мегара в сторону нашего поля. Их было несколько сотен, в основном женщины и дети, и они все шли к полю и при этом спешили.
– Что за черт, – сказал Киль.
Мы поднялись и стали на них смотреть в ожидании дальнейших действий с их стороны.
Подойдя к полю, они разбрелись и принялись собирать охапками вереск и папоротник. Потом, выстроившись друг за другом, стали разбрасывать вереск и папоротник по траве. Таким образом они маскировали наш аэродром. Катки, проехав по земле, оставили легко видимые сверху полосы, вот греки – все мужчины, женщины и дети – и пришли из деревни, чтобы исправить ситуацию. Я и сегодня не знаю, кто просил их об этом. Они вытянулись в длинную линию на поле и медленно двигались, разбрасывая вереск. Мы с Килем тоже походили среди них.
В основном там были старые женщины и мужчины, очень маленькие и очень печальные с виду, с темными лицами в глубоких морщинах. Разбрасывая вереск, они работали медленно. Когда мы проходили мимо, они прекращали работу и улыбались, говоря что-то по-гречески, чего мы не понимали. Кто-то из детей протянул Килю маленький розовый цветочек, и он, не зная, что с ним делать, так и ходил с цветком в руке.
Потом мы вернулись к тому месту на склоне холма, где сидели прежде, и стали ждать. Скоро зазвонил полевой телефон. Говорил офицер очень высокого ранга. Он сказал, что кто-нибудь должен немедленно вылететь обратно в Элевсин, чтобы забрать оттуда важные сообщения и деньги. Он также сказал, что мы все должны оставить наше маленькое поле в Мегаре и вечером отправиться в Аргос. Летчики решили дождаться, когда я вернусь с деньгами, чтобы полететь в Аргос всем вместе.
В то же время кто-то сказал двум солдатам, которые продолжали выравнивать поле, чтобы они уничтожили катки, иначе те достанутся немцам. Когда я забирался в свой "харрикейн", то, помню, видел, как два огромных катка двигаются по полю навстречу друг другу. Помню, как солдаты отпрыгнули в сторону, прежде чем катки столкнулись. Раздался оглушительный скрежет, и я видел, как все греки, разбрасывавшие вереск, прекратили работу и замерли на месте, глядя на катки. Потом кто-то из них побежал. Это была старуха. Она побежала в сторону деревни что было сил, что-то при этом крича, и тотчас все мужчины, женщины и дети, находившиеся в поле, как показалось, испугались и бросились вслед за ней. Мне захотелось побежать с ними рядом и объяснить им, в чем дело, сказать, что мне жаль, но делать нечего. Мне хотелось сказать им, что мы их не забудем и когда-нибудь вернемся. Но все напрасно. Сбитые с толку и напуганные, они бежали к своим домам и бежали, включая стариков, до тех пор, пока не скрылись из глаз.
Я взлетел и направился к Элевсину. Приземлился я на мертвом аэродроме. Нигде не было ни души. Я остановил свой "харрикейн", и едва подошел к ангарам, как снова налетели бомбардировщики. Пока они не закончили свою работу, я прятался в канаве, потом вылез оттуда и направился к небольшой комнате, где размещалась штабная палатка. Телефон все еще стоял на столе. Я зачем-то снял трубку и сказал:
– Алло.
На другом конце кто-то ответил с немецким акцентом.
– Вы слышите меня? – спросил я, и голос произнес:
– Да-да, я вас слышу.
– Хорошо, – сказал я, – тогда слушайте внимательно.
– Да, продолжайте, пожалуйста.
– Это Вэ-вэ-эс Великобритании. Мы еще вернемся, понятно? Мы обязательно вернемся.
После этого я выдернул шнур из розетки и швырнул аппарат в стекло закрытого окна. Когда я вышел из помещения, у дверей стоял небольшого роста мужчина в гражданской одежде. В одной руке он держал револьвер, а в другой – небольшой мешок.
– Вам нужно что-нибудь? – спросил он на довольно хорошем английском.
– Да, – сказал я, – мне нужны важные сведения и бумаги, которые я должен отвезти обратно в Аргос.
– Вот они, – сказал он, протягивая мне мешок. – И желаю удачи.
Я полетел обратно в Мегару. Недалеко от берега стояли два подожженных греческих эсминца. Они тонули. Я покружил над нашим полем, другие самолеты вырулили из укрытий, и мы все полетели в сторону Аргоса.
Площадка для приземления в Аргосе представляла собой небольшое поле. Оно было окружено густыми оливковыми рощами, где мы спрятали наши самолеты. Не знаю, какой длины было поле, но приземлиться на нем было не просто. Поэтому нужно было планировать с низкой глиссадой, "вися на пропеллере", а в момент касания нажимать на тормоз, отпуская его в критический момент, чтобы избежать капотирования. Лишь одному из наших не удалось все правильно сделать, и он разбился.
Наземная служба была уже там, и, когда мы. вылезли из самолетов, подбежала Катина с корзинкой черных оливок. Она показывала на наши животы, и это, судя по всему, означало, что мы должны поесть.
Киль наклонился и потрепал ее по волосам.
– Катина, – сказал он, – когда-нибудь мы сходим в город и купим тебе новое платье.
Она улыбнулась ему, но ничего не поняла, и мы все принялись за черные оливки.
Потом я огляделся и увидел, что в лесу полно самолетов. За каждым деревом стоял самолет, и, когда мы спросили, в чем дело, нам ответили, что греки перевели в Аргос все свои военно-воздушные силы и спрятали их в этом небольшом лесу. У них были машины какого-то древнего типа, очень странные, каждой не меньше пяти лет, а сколько дюжин их было, не знаю.
Ту ночь мы провели под деревьями. Катину мы завернули в большой комбинезон и подложили ей под голову шлем вместо подушки. Когда она уснула, мы расселись полукругом и стали есть черные оливки и пить репину из огромной канистры. Но мы очень устали за день и скоро заснули.
Весь следующий день мы наблюдали, как грузовики перевозят войска по дороге, ведущей к морю. Мы взлетали так часто, как только могли, и кружили над ними.
То и дело прилетали немцы и бомбили дорогу недалеко от нас, но наш аэродром они не заметили.
Позднее в тот же день нам сообщили, что все имеющиеся в наличии "харрикейны" должны взлететь в шесть часов вечера, чтобы защитить важное передвижение по морю, и девять машин – все, что осталось, – были дозаправлены и приготовились к вылету. Без трех шесть мы начали выруливать из оливковой рощи на поле.
Взлетели первые две машины, но едва они оторвались от земли, как что-то черное метнулось с неба, и они обе запылали. Я огляделся и увидел не меньше пятидесяти "Мессершмиттов-110", круживших над полем. Некоторые из них развернулись и атаковали оставшиеся семь "харрикейнов", которые ждали разрешения на взлет.
Времени на то, чтобы что-то предпринять, не было. Все самолеты были повреждены во время первого налета, хотя, как это ни смешно, ранение получил только один летчик. Взлетать теперь было невозможно, поэтому мы повыпрыгивали из самолетов, вытащили раненого летчика из кабины и побежали вместе с ним к окопам, к большим, глубоким зигзагообразным спасительным окопам, которые выкопали греки.
"Мессершмитты" не спешили. Противодействия не было ни с земли, ни с воздуха, если не считать того, что Киль стрелял по ним из револьвера.
Не очень-то приятно, когда тебя атакуют с бреющего полета, особенно если на крыльях имеются пушки, а если нет глубокого окопа, в котором можно укрыться, то нет и будущего. По какой-то причине – возможно, немцы решили порезвиться – их летчики начали обстреливать окопы, прежде чем взяться за самолеты. Первые десять минут мы как безумные носились по углам окопов, чтобы не оказаться в том окопе, который шел параллельно курсу атакующего самолета. То были жуткие, страшные десять минут. Кто-то кричал: "Вон еще один", после чего все вскакивали и бежали к углу, чтобы скрыться в другой части окопа.
Затем немцы взялись за "харрикейны", а заодно и за кучу старых греческих самолетов, стоявших в оливковой роще, и, методично и систематически расстреливая их, подожгли один за другим. Шум стоял страшный, повсюду стучали пули – по деревьям, скалам и по траве.
Помню, я осторожно выглянул из окопа и увидел маленький белый цветочек, который рос всего-то в нескольких дюймах от моего носа. Он был чисто-белый, с тремя лепестками. Помню, я посмотрел дальше и увидел трех немцев, заходивших на мой "харрикейн", который стоял на другой половине поля. Помню, я крикнул на них, хотя и не помню что.
И тут вдруг я увидел Катину. Она бежала с дальнего конца аэродрома прямо туда, куда стреляли пушки и где горели самолеты, и бежала изо всех сил. Раз она споткнулась, но снова поднялась на ноги и продолжала бежать. Потом она остановилась и стала смотреть вверх, махая кулачками пролетавшим мимо самолетам.
Помню – вот она стоит, и один из "мессершмиттов" разворачивается и устремляется вниз, в ее сторону. Еще помню, я тогда подумал – да она такая маленькая, что в нее и не попадешь. Помню, когда он подлетел ближе, показались язычки пламени из его пушек, и помню, как я смотрю на ребенка, который стоит совершенно неподвижно – это продолжалось долю секунды, – лицом к машине. Помню, ветер трепал ее волосы.
А потом она упала.
То, что было в следующий момент, я не забуду никогда. Точно по волшебству, отовсюду из земли повыскакивали люди. Они вылезли из своих окопов и обезумевшей толпой выплеснулись на аэродром. Все бежали к крошечному тельцу, которое неподвижно лежало посреди поля. Они бежали быстро, хотя и пригнувшись. Помню, я тоже выскочил из окопа и присоединился к ним. Помню, я тогда вообще ни о чем не думал и бежал, глядя на ботинки человека, бежавшего впереди меня. Я заметил, что у него немного кривые ноги, а синие штаны непомерно длинны.
Помню, я увидел, что Киль подбежал первым, тут же оказался сержант по кличке Мечтатель, и помню, как они вдвоем подхватили Катину и побежали обратно к окопам. Я увидел ее ногу, которая представляла собой кровавое месиво из костей, а кровь из раны на груди заливала ее белое ситцевое платье. Я мельком увидел ее лицо, которое было белым, как снег на вершине Олимпа.
Я бежал рядом с Килем, а он без конца повторял на бегу:
– Паршивые мерзавцы, паршивые, грязные мерзавцы. Когда мы добрались до нашего окопа, он, помню, с удивлением огляделся. Было тихо, и стрельба прекратилась.
– Где врач? – спросил Киль, а врач уже был рядом. Он смотрел на Катину, вернее, на ее лицо.
Врач нежно коснулся ее запястья и, не поднимая глаз, произнес:
– Она мертва.
Ее положили под низким деревом. Я отвернулся и увидел, как повсюду дымятся бесчисленные самолеты. Я увидел, что и мой "харрикейн" горит неподалеку. Я стоял и, не в силах ничего предпринять, смотрел, как язычки пламени пляшут по двигателю и лижут металл крыльев.
Я глаз не мог отвести от огня. Я видел, что огонь становится ярко-красным, а за ним я увидел не груду дымящихся обломков, а пламя еще более обжигающего и сильного огня, который горел в сердцах народа Греции.
Я продолжал смотреть на огонь, и в том самом месте, откуда вырывались языки пламени, мне показалось, будто что-то накалилось добела, будто яркость пламени достигла предела.
Потом яркость рассеялась, и я увидел мягкий желтый свет, какой исходит от солнца, а за ним я увидел маленькую девочку, стоявшую посреди поля. Солнечный свет играл в ее волосах. С минуту она стояла и смотрела в небо. Оно было чистое и голубое, без единого облака. Затем она повернулась и посмотрела в мою сторону, и, когда она повернулась, я увидел, что ее ситцевое платье спереди все в ярко-красных пятнах, цвета крови.