Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога в рай

ModernLib.Net / Юмористическая проза / Даль Роальд / Дорога в рай - Чтение (стр. 42)
Автор: Даль Роальд
Жанр: Юмористическая проза

 

 


Если прочитанное рассматривать исключительно как хронику любовных похождений мужчины, то, без сомнения, с этими дневниками ничто не может тягаться. "Мемуары" Казановы в сравнении с ними читаются как церковно-приходский журнал, а сам знаменитый любовник рядом с Освальдом представляется едва ли не импотентом.

Что до возбуждения общественного мнения, то каждая страница дневников казалась взрывоопасной; тут Освальд был прав. Но он решительно был не прав, полагая, будто организацией взрывов будут заниматься только женщины. А как же их мужья, эти рогоносцы, униженные до состояния побитых воробушков? Вообще-то, рогоносец, если его задеть, превращается в самую настоящую хищную птицу, и они тысячами стали бы выпархивать из кустов, если бы дневники Корнелиуса увидели свет в полном виде при их жизни. О публикации, следовательно, не могло быть и речи.

А жаль. Так, по правде говоря, жаль, что я подумал: что-то все равно надо сделать. Поэтому я снова засел за дневники и перечитал их от корки до корки в надежде отыскать хотя бы одну законченную запись, которую можно было бы опубликовать, не вовлекая ни издателя, ни себя в серьезную тяжбу. К своей радости, я нашел по меньшей мере шесть таких записей. Я показал их юристу. Тот сказал, что их можно рассматривать как "безопасные", но гарантировать он ничего не может. Одна запись, под заглавием "Происшествие в Синайской пустыне", показалась ему "безопаснее" пяти других.

Вот почему я решил начать именно с этой записи и, не откладывая, публикую ее вслед за этим небольшим предисловием. Если все пойдет хорошо, тогда, быть может, выпущу в свет еще парочку фрагментов.

Запись о синайском происшествии взята из последнего, XXVIII тома и датируется 24 августа 1946 года. По сути, это самая последняя запись последнего тома, последнее, что написал Освальд, и у нас нет сведений, куда он затем направился и чем занялся. Об этом можно только догадываться. Сейчас вы подробнейшим образом ознакомитесь с самой записью, но прежде всего, дабы облегчить вам понимание некоторых поступков и реплик Освальда, позвольте мне попытаться рассказать немного о нем самом. Из множества признаний и откровенных высказываний, содержащихся в этих двадцати восьми томах, вырисовывается довольно четкий портрет автора дневников.

Во время синайского происшествия Освальду Хендриксу Корнелиусу был пятьдесят один год. Разумеется, он никогда не был женат. "Боюсь, – имел он обыкновение говорить, – что я наделен или, лучше сказать, обременен характером человека необыкновенно разборчивого".

В некоторых отношениях это справедливо, но в прочих – и в особенности что касается женитьбы – подобное утверждение попросту противоречит истине.

На самом деле Освальд отказывался жениться только лишь потому, что никогда в жизни ему не удавалось уделить одной отдельно взятой женщине больше внимания, чем требовалось для того, чтобы покорить ее. Прельстив ее, он тотчас же терял к ней интерес и принимался оглядываться по сторонам в поисках очередной жертвы.

Для нормального мужчины это не причина, чтобы оставаться одиноким, но Освальд не был нормальным мужчиной. Даже с точки зрения полигамии он не был нормальным. Откровенно говоря, он был до того распутным и неисправимым волокитой, что ни одна женщина не смогла бы прожить с ним и нескольких дней после свадьбы, не говоря уже о столь продолжительном периоде, как медовый месяц, хотя, видит Бог, немало было и таких, кто не прочь был бы рискнуть.

Он был высок и худощав, и что-то в его наружности изобличало в нем эстета. Голосом он говорил тихим, манеры имел учтивые и на первый взгляд был похож скорее на камергера королевы, нежели на известного повесу. Он никогда не обсуждал свои любовные похождения с другими мужчинами, и незнакомец, доведись ему провести с ним в разговорах целый вечер, так и не сумел бы углядеть в ясных голубых глазах Освальда ни малейшего намека на неискренность. Словом, он являл собою именно тот тип мужчины, на котором тревожащийся за свою дочь отец скорее всего остановит выбор и попросит проводить ее домой.

Но стоило Освальду оказаться рядом с женщиной, которая была ему интересна, как во взоре его тотчас же происходила перемена и в самом центре каждого зрачка начинали медленно плясать маленькие, предвещавшие опасность искорки. Он пускался в разговор, непринужденный, откровенный и такой остроумный, какого с ней еще никто не вел. Это был дар, выдающийся талант, и когда он решительно брался за дело, то слова его мало-помалу обволакивали слушательницу, покуда та не подпадала под их неощутимое гипнотическое действие.

Но женщин очаровывало не только прекрасное умение вести беседу или выражение его глаз. Еще у него был необыкновенный нос. (В четырнадцатый том Освальд не без удовольствия включил записку, присланную ему некой дамой, в которой та подробнейшим образом описывает свои впечатления на этот счет. ) Все дело в том, что, когда Освальд выходил из себя, нечто странное начинало происходить с его ноздрями: кончики их напрягались, сами ноздри заметно расширялись, увеличивая носовые отверстия и обнажая ярко-красную слизистую оболочку. Впечатление возникало странное, будто во внешности его появлялось что-то жестокое, зверское, и, хотя на бумаге это кажется не таким уж привлекательным, на дам его нос действовал завораживающе.

Почти всех женщин без исключения тянуло к Освальду. Во-первых, это был мужчина, который ни за что на свете не соглашался кому-либо принадлежать, и это автоматически делало его желанным. Добавьте к этому необыкновенное сочетание первоклассного ума, море обаяния и репутацию человека, отличающегося чрезмерной неразборчивостью в связях, – вот вам и весь секрет притягательности.

И еще. Оставим на минуту его беспутство и сомнительную репутацию; надо сказать, что в характере Освальда был и ряд других качеств, которые делали его вполне привлекательной личностью.

Очень мало было такого, к примеру, чего бы он не знал касательно итальянской оперы девятнадцатого столетия. Он предложил вниманию читателей прелюбопытный свод сведений из жизни трех композиторов – Доницетти, Верди и Понкьелли[77]. В нем он перечислил по именам всех более или менее значительных любовниц, которых они имели в своей жизни, и далее серьезнейшим образом проанализировал связь между творческой и плотской страстями, а также влияние одной на другую, особенно в творчестве упомянутых композиторов.

Китайский фарфор был еще одним его увлечением, и в этой области Освальд являлся признанным международным авторитетом. Особую любовь он питал к голубым вазам цзинь-яо, и у него было небольшое, но изысканное собрание этих предметов.

Еще он собирал пауков и трости.

Его коллекция пауков, или, точнее, паукообразных, ибо она включала скорпионов и прочих членистоногих, была настолько полной, насколько полным может быть немузейное собрание, а его знания сотен отрядов и видов паукообразных впечатляли. Он, между прочим (и видимо, справедливо), утверждал, что паутина превосходит по качеству шелковую нить обыкновенного шелкопряда, и никогда не носил галстук из какого-либо другого материала. Всего у него было около сорока таких галстуков, и, чтобы иметь их еще больше и получить возможность присовокуплять к своему гардеробу по два новых галстука ежегодно, ему приходилось держать в старой оранжерее в саду своего загородного дома под Парижем тысячи и тысячи arana и epeira diademata (обыкновенных английских садовых пауков). Там они плодились и размножались приблизительно с той же быстротой, с какой пожирали друг друга. Из них он сам получал сырую нить (да никто другой и не вошел бы в эту мрачную оранжерею) и отсылал ее в Авиньон, где ее сматывали, скручивали, обезжиривали, красили и ткали из нее материю. Из Авиньона материя отправлялась непосредственно в компанию "Сулка", где были в восторге от такого редкого и замечательного материала.

– Неужели вам и вправду нравятся пауки? – спрашивали Освальда посещавшие его женщины, когда он демонстрировал им свою коллекцию.

– О, я их просто обожаю, – отвечал он. – Особенно самок. Они так мне напоминают кое-кого из моих знакомых женщин. Они напоминают мне моих самых любимых женщин.

– Какая чушь, дорогой.

– Чушь? Вовсе нет.

– Это звучит довольно оскорбительно.

– Напротив, моя дорогая, это самый большой комплимент, который я могу сделать. Известно ли тебе, к примеру, что самка паука столь яростно предается любви, что самцу, можно считать, повезло, если ему удается в конце концов живым унести ноги? Чтобы остаться целым и невредимым, он вынужден проявлять необыкновенное проворство и редкостную изобретательность.

– Ты уж скажешь, Освальд!

– А самка морского паука, моя милая, эта крошечная букашечка, столь опасна в своей страсти, что ее любовнику, прежде чем он осмелится обнять ее, приходится связывать ее с помощью замысловатых узлов и петель...

– О, прекрати сейчас же, Освальд! – воскликнет женщина, и глаза ее засверкают.

Собрание тростей Освальда – это опять же нечто особенное. Каждая из них прежде принадлежала какому-либо гению или злодею, и Освальд хранил их в своей парижской квартире, где они стояли двумя длинными рядами вдоль стен коридора (впрочем, не лучше ли сказать, улицы?), который тянулся от гостиной к спальне. Над каждой тростью была укреплена табличка из слоновой кости с именами Сибелиуса, Мильтона, короля Фарука, Диккенса, Робеспьера, Пуччини, Оскара Уайлда, Франклина Рузвельта, Геббельса, королевы Виктории, Тулуз-Лотрека, Гинденбурга, Толстого, Лаваля, Сары Бернар, Гете, Ворошилова, Сезанна, Того... Всего их было, должно быть, больше сотни, некоторые очень красивые, иные – весьма обыкновенные, одни с золотыми или серебряными набалдашниками, а другие с изогнутыми ручками.

– Возьми трость Толстого, – говорил Освальд какой-нибудь своей хорошенькой гостье. – Ну же, возьми ее... так... а теперь... теперь нежно проведи ладонью по набалдашнику, который отполировала до блеска рука великого человека. Разве не передается тебе ощущение чего-то необычного, когда ты касаешься этой вещи?

– Да, пожалуй, что-то такое я испытываю.

– А теперь возьми трость Геббельса и проделай то же самое. Только возьмись за ручку как следует. Крепко сожми ее всей ладонью... хорошо... а теперь... теперь обопрись на нее всем телом, обопрись сильнее, как делал этот ненормальный доктор... так... вот так... теперь постой так с минутку, а потом скажи мне, не чувствуешь ли ты, как холодок ползет по твоей руке и леденит грудь?

– Мне страшно!

– Еще бы! Конечно страшно. Некоторые вообще сознание теряют. Просто грохаются без чувств.

В обществе Освальда никому не было скучно, и, наверное, именно это обстоятельство в большей степени, нежели какое-либо другое, являлось причиной его удач.

Теперь мы подходим к синайскому происшествию. В то время Освальд в продолжение месяца развлекался тем, что не спеша ехал на автомобиле из Хартума в Каир. У него была превосходная "лагонда"[78] довоенного выпуска, которую он на время войны тщательно упрятал в Швейцарии, и, как нетрудно вообразить, она была напичкана всякого рода новомодными приспособлениями. Накануне синайского происшествия (23 августа 1946 года) он прибыл в Каир и остановился в гостинице под названием «У Шепарда»[79]; в тот же вечер, предприняв несколько дерзких вылазок, он сумел заарканить некую мавританку, даму предположительно благородного происхождения, по имени Изабелла. Как выяснилось, Изабелла была любовницей никого иного, как пользовавшегося дурной репутацией члена королевской семьи (в то время в Египте еще была монархия), который ревностно следил за нею, но, увы, страдал расстройством желудка. Ситуация складывалась типично освальдовская.

Но главные события были впереди. В полночь он отвез даму в Гизу и уговорил ее подняться вместе с ним при свете луны на самую вершину знаменитой пирамиды Хеопса.

"... В теплую ночь при полной луне невозможно сыскать место более безопасное, – писал он в дневнике, – а вместе с тем и более романтичное, чем верхняя точка пирамиды. Когда обозреваешь мир с большой высоты, прекрасный вид не только волнует кровь, но и придает уверенности в своих силах. Что же касается безопасности, то пирамида эта имеет в высоту ровно 481 фут, а это на 115 футов выше собора святого Павла, и с ее вершины можно с величайшей легкостью следить за всеми подходами. Таких удобств не имеет ни один будуар на свете. Нигде нет и столь большого числа путей отступления, так что, случись появиться какому-нибудь нежелательному лицу, которое, пустившись в погоню, вздумает карабкаться по одной стороне пирамиды, нужно лишь тихо и незаметно спуститься по другой..."

Вышло так, что Освальд в ту ночь оказался на волосок от гибели. Во дворце, видимо, каким-то образом прослышали о его намерениях, ибо Освальд с освещенной луной вершины неожиданно увидел не одно, а три нежелательных лица, которые, карабкались к нему с трех разных сторон. Впрочем, к счастью для него, у знаменитой пирамиды Хеопса оказалась четвертая сторона, и к тому времени, когда эти арабы-разбойники достигли вершины, двое влюбленных уже находились внизу и садились в машину.

Запись за 24 августа начинается как раз с этого места. Далее рассказ воспроизводится так, как его записал Освальд, слово в слово, с сохранением пунктуации, без каких-либо изменений, дополнений или изъятий.

"– Он голову отсечет Изабелле, если поймает ее, – сказала Изабелла.

– Ерунда, – ответил я, но про себя подумал, что скорее всего так и произойдет.

– Он и Освальду голову отсечет, – сказала она.

– Ну уж нет, моя дорогая, когда рассветет, меня здесь не будет. Я немедленно отправляюсь в Луксор, вверх по Нилу.

Мы быстро удалялись от пирамид. Было около половины третьего ночи.

– В Луксор? – переспросила она.

– Да.

– Изабелла едет с тобой.

– Нет, – отрезал я.

– Да, – сказала она.

– Я никогда не путешествую с дамой. Это противоречит моим принципам, – настаивал я.

Впереди я увидел какие-то огни. Это была гостиница "Менахаус", место, где туристы ночуют в пустыне, недалеко от пирамид. Я подъехал довольно близко к гостинице и остановил машину.

– Я тебя здесь оставлю, – сказал я. – Спасибо, мы отлично провели время.

– Значит, ты не возьмешь Изабеллу в Луксор?

– Боюсь, что нет, – сказал я. – Давай вылезай.

Она уже открывала дверцу и опустила одну ногу на землю, как вдруг резко обернулась и обрушила на меня поток грязных ругательств, изливавшийся, впрочем, довольно гладко; ничего подобного я не слышал из уст дамы с... дайте-ка подумать... с 1931 года, когда одна прожорливая старая толстушка из Глазго запустила свою руку в коробку с шоколадными конфетами и была укушена скорпионом, которого мне случилось туда положить для лучшей его же сохранности (том XIII, 5 июня 1931 года).

– Ты отвратительна, – сказал я.

Изабелла выскочила из автомобиля и хлопнула дверцей с такой силой, что машина подскочила на месте. Я быстренько умчался. Как хорошо, что удалось от нее избавиться. Не терплю в хорошенькой девушке дурных манер.

По дороге я то и дело поглядывал в зеркало заднего вида, но, похоже, никто меня не преследовал. Подъехав к окраине Каира, я двинулся боковыми улочками, стараясь не оказаться в центре города. Я совсем не волновался. Королевские ищейки вряд ли станут и дальше преследовать меня. Как бы то ни было, в моем положении было бы опрометчиво возвращаться в гостиницу "У Шепарда". Да в этом и не было нужды, поскольку весь мой багаж, за исключением небольшого баула, находился в машине. Я никогда не оставляю чемоданы в номере, когда выхожу вечером из гостиницы в чужом городе. Люблю иметь свободу для маневра.

Ехать в Луксор я, конечно же, не собирался. Теперь мне хотелось совсем выбраться из Египта. Что-то мне эта страна разонравилась. Да, если откровенно, никогда и не нравилась. Я не очень-то уютно здесь себя чувствую. Все дело, думаю, в том, что тут повсюду грязно и отвратительно пахнет. Однако давайте смотреть правде в глаза, это ведь действительно нищая страна; еще у меня есть сильное подозрение, хотя мне и не хотелось бы об этом говорить, что египтяне, по сравнению с другими народами, не так тщательно моются – за исключением, пожалуй, монголов. А то, что посуду они моют не так, как, мне кажется, должны были бы это делать, это точно. Поверите ли, вчера за завтраком передо мной поставили чашку, на ободке которой красовался длинный, покрытый кофейной коркой отпечаток губ. Брр! Это было омерзительно! Я глядел на него и думал о том, чья же это слюнявая губа касалась до меня этой чашки.

Я ехал по узким грязным улочкам восточных пригородов Каира. Я отлично знал, куда держу путь. Свой дальнейший маршрут я определил, не проехав с Изабеллой и полдороги от пирамид. Путь мой лежал в Иерусалим. Для меня это не Бог весть какое расстояние, и к тому же этот город мне всегда нравился. Кроме того, это был кратчайший путь из Египта. Следовать я предполагал таким образом:

1. Из Каира в Исмаилию. Около трех часов езды. Как обычно, в дороге пою оперные арии. Прибытие в Исмаилию в 6 – 7 часов утра. Затем душ, бритье и завтрак.

2. В 10 часов утра пересекаю Суэцкий канал по Исмаилийскому мосту и еду по пустыне через Синайский полуостров к палестинской границе. В дороге ищу скорпионов в Синайской пустыне. На это уходит около четырех часов; к палестинской границе прибываю в 2 часа дня.

3. Оттуда направляюсь прямо в Иерусалим через Беэр-Шеву[80] и прибываю в гостиницу «Царь Давид» как раз к коктейлю и обеду.

Прошло уже несколько лет с тех пор, когда я в последний раз ехал этой дорогой, но я до сих пор помню, что Синайская пустыня славится как замечательное место для ловли скорпионов. Мне позарез нужна была еще одна самка opisthophthalmus, притом большая. Имевшийся у меня экземпляр утратил пятую часть хвоста, и вследствие этого я испытывал за него некоторую неловкость.

Я недолго разыскивал главную дорогу в Исмаилию, а найдя ее, повел "лагонду" с привычной для нее скоростью – шестьдесят пять миль в час. Дорога была узкая, но гладкая; движения на ней не было никакого. При свете луны долина Нила казалась унылой и мрачной, по обеим сторонам дороги тянулись ровные безлесные поля, разделенные каналами, и, куда ни глянь, всюду черная земля. Словом, тоска невыразимая.

Впрочем, это на кого угодно могло подействовать, но только не на меня. В своей роскошной скорлупе я чувствовал себя в полной изоляции от окружающего мира; мне было в ней уютно, точно раку-отшельнику, только вот передвигался я чуточку быстрее. О, как я люблю быть в движении, стремясь к новым людям и новым местам и оставляя старые далеко позади! Ничто на свете не доставляет мне большей радости. И как же я презираю обывателя, который селится на крохотном клочке земли со своей глупой женой, чтобы размножаться, подыхать с тоски и гнить там до конца жизни. Да еще с одной и той же женщиной! Не могу поверить, чтобы здравомыслящий мужчина мог изо дня в день, из года в год терпеть одну и ту же женщину. Некоторые, конечно, этого себе не позволяют. Но миллионы делают вид, будто им это нравится.

Сам я никогда, решительно никогда не допускал, чтобы связь длилась более двенадцати часов. Это крайний предел. Даже восемь часов, по-моему, несколько слишком. Взять хотя бы Изабеллу. Пока мы находились на вершине пирамиды, она выражала бурный восторг, точно доверчивый и игривый щенок, и, оставь я ее там на милость этих трех арабов-разбойников и смойся, все было бы хорошо. Но я зачем-то остался вместе с ней, помог ей спуститься вниз, и в результате красивая женщина превратилась в мерзкую визгливую ведьму, на которую смотреть тошно.

В каком мире мы живем! Нынче не дождешься благодарностей за великодушие.

"Лагонда" плавно двигалась в ночи. Настало время вспомнить какую-нибудь арию. Но вот какую? Моему душевному состоянию вполне отвечал Верди. Как насчет "Аиды"? Ну разумеется! Именно "Аида" – как-никак это ведь египетская опера![81] Очень она будет кстати.

Я начал петь. Голос у меня в тот вечер был исключительно хорош. Я разошелся. Все шло замечательно, и, проезжая через городок под названием Бильбейс, я ощущал себя самой Аидой, распевая "Numei pieta"[82], этот дивный заключительный пассаж из первой сцены.

Спустя полчаса, в Эз-Заказике[83], я уже ощутил себя Амнерис и принялся умолять египетского короля спасти эфиопских пленников, напевая «Ma tu, re, tu signore possente»[84].

Следуя через Эль-Аббасу, я сделался Радамесом и, исполняя "Fuggiam gli adori nospiti"[85], открыл все окна автомобиля, дабы эта несравненная песнь любви долетела до слуха феллахов, храпевших в своих лачугах, стоявших вдоль дороги, – как знать, быть может, эта песнь явится им во сне?

Когда я въехал в Исмаилию, было шесть часов утра и солнце уже вскарабкалось высоко в молочно-голубое небо, а я меж тем пребывал в страшной темнице с Аидой, распевая "O, terra, addio, addio valle di pianti"[86]. Как быстро пролетела эта часть путешествия! Я подъехал к гостинице. Служащие как раз начали шевелиться. Я еще немного расшевелил их и заполучил лучший из имевшихся там номеров. Простыни и пододеяльники выглядели так, будто в постели двадцать пять ночей кряду спали двадцать пять немытых египтян; я собственноручно содрал эту грязь и, с помощью антисептического мыла и щетки отскоблив кровать, заменил собственным постельным бельем. Затем завел будильник и крепко проспал два часа.

На завтрак я заказал яйцо-пашот с кусочком поджаренного хлебца. Когда блюдо подали – а должен вам сказать, у меня тошнота подступает к горлу даже сейчас, когда я пишу об этом, – в желтке моего яйца я увидел блестящий, вьющийся иссиня-черный человеческий волос, трех дюймов длины. Это уже было слишком. Я выскочил из-за стола и выбежал из ресторана.

– Addio, – крикнул я, швырнув на ходу деньги, – addio valle di pianti! – И с такими словами покинул эту грязную гостиницу.

Теперь – в Синайскую пустыню. Уж там-то все будет в порядке. Настоящая пустыня – одно из наименее загаженных мест на земле, и Синай в этом смысле не исключение. По пустыне тянется узкая полоска черного гудрона длиной примерно сто сорок миль с одной заправочной станцией и несколькими хижинами на полпути, в местечке под названием Бир-Рауд-Селим. На всем же остальном протяжении это абсолютно необитаемая пустыня. В это время года там очень жарко, и на случай поломки автомобиля важно было запастись питьевой водой. Поэтому я остановился на главной улице Исмаилии возле того, что мне показалось лавкой, чтобы заполнить водой канистру.

Я вошел в магазин и обратился к хозяину. У него оказался тяжелый случай трахомы. На внутренней стороне век была такая грануляция, что веки нависали над глазными яблоками, – жуткое зрелище. Я спросил, не продаст ли он мне галлон кипяченой воды. Он решил, что я ненормальный, и счел меня еще более сумасшедшим, когда я настоял на том, чтобы пойти вместе с ним на его грязную кухню, дабы убедиться, что он сделает все так, как нужно. Он наполнил чайник водой из-под крана и поставил его на керосинку. Керосинка горела крошечным коптящим желтым огоньком. Хозяин, похоже, очень гордился ею и тем, как она работает. Склонив голову набок, он стоял и в восхищении смотрел на нее. Спустя какое-то время он предложил мне оставить его и подождать в магазине. Воду он принесет, когда она вскипит. Я отказался покидать его. Я стоял и смотрел на чайник, как лев, дожидаясь, когда закипит вода; и, пока все это происходило, неожиданно перед моим взором стала всплывать во всем своем ужасе сцена за завтраком – яйцо, желток и волос. Чей это волос оказался в скользком желтке яйца, поданного мне на завтрак? Без сомнения, это был волос повара. А когда, скажите на милость, повар в последний раз мыл голову? Скорее всего он вообще не мыл ее ни разу. Очень хорошо. Почти наверняка у него вши. Но от вшей волосы не выпадают. Отчего же тогда в то утро из головы повара выпал волос и оказался в яйце, когда он перекладывал яйца со сковородки на тарелку? Всему есть причина, а в данном случае причина очевидна. Кожа черепа повара была поражена гнойным лишаем. И сам волос, длинный черный волос, который я запросто мог проглотить, будь я менее бдителен, кишел, следовательно, многими миллионами прелестных патогенных кокков, точное научное название которых я, к счастью, позабыл.

Мог ли я, спросите вы, быть абсолютно уверен в том, что у повара был гнойный лишай? Абсолютно – нет. Но если не гнойный, то стригущий лишай у него был наверняка. А что это означает? Мне было отлично известно, что это означает. Это означает, что десять миллионов микроспор прилепились к этому ужасному волосу и дожидались только того, как бы отправиться в мой рот. Я почувствовал тошноту.

– Вода закипает, – торжествующе произнес хозяин лавки.

– Пусть еще покипит, – сказал я ему. – Подождите еще восемь минут. Вы что, хотите, чтобы я тифом заболел?

Лично я, если только в этом нет крайней необходимости, никогда не пью простую воду, какой бы чистой она ни была. Простая вода совершенно безвкусна. Разумеется, я пью ее в виде чая или кофе, но даже в этих случаях стараюсь использовать "виши" или "мальверн" в бутылках. Воды из-под крана я стараюсь избегать. Вода из-под крана – дьявольская вещь. Чаще всего это не что иное, как отфильтрованная вода из сточной канавы.

– Вода скоро выкипит, – произнес торговец, обнажив в улыбке зеленые зубы.

Я сам снял чайник и перелил его содержимое в канистру.

В том же магазине я купил шесть апельсинов, небольшой арбуз и плитку английского шоколада в плотной обертке. После этого я вернулся к "лагонде". Наконец-то можно было отправляться в путь.

Спустя несколько минут я переехал через шаткий мост над Суэцким каналом чуть выше озера Тимсах[87], и передо мной раскинулась плоская, освещенная яркими лучами солнца пустыня, по которой к самому горизонту убегала черной лентой узкая гудронная дорога. Я поехал с привычной для «лагонды» скоростью – шестьдесят пять миль в час – и широко открыл окна. На меня пахнуло как из печки. Время близилось к полудню, и солнце бросало свои горячие лучи прямо на крышу моей машины. В салоне термометр показывал 103 по Фаренгейту. Однако, как вам известно, некоторое повышение температуры воздуха я обыкновенно переношу нормально, если только мне не приходится предпринимать каких-либо усилий и если я облачен в соответствующую одежду, – в данном случае на мне были льняные кремовые брюки, белая рубашка из хлопка и великолепный паутинный галстук насыщенного болотного цвета. Я чувствовал себя вполне комфортно и умиротворенно.

Минуту-другую я размышлял над тем, не исполнить ли мне по дороге еще какую-нибудь арию – настроению моему более всего отвечала "La Gioconda"[88], однако, пропев несколько тактов из той части, где вступает хор, я немного вспотел, поэтому решил, что пора опускать занавес, и, вместо того чтобы петь, закурил.

Я ехал по местности, знаменитой на весь мир скорпионами, и мне не терпелось поскорее остановиться и побродить в поисках их, прежде чем я доеду до заправочной станции в Бир-Рауд-Селиме. За час, прошедший с того времени, как я покинул Исмаилию, мне не встретился ни один автомобиль и ни одна живая душа. Это мне нравилось. Синай – настоящая пустыня. Я остановился на обочине и выключил двигатель. Мне захотелось пить, и я съел апельсин. Затем надел белый тропический шлем, медленно выбрался из машины, из этого уютного прибежища краба-отшельника, и оказался под палящими лучами солнца. Целую минуту я неподвижно стоял посреди дороги и, щурясь, оглядывался по сторонам.

Ослепительно светило солнце, надо мной простиралось широкое раскаленное небо, а во все стороны тянулись огромные, ярко освещенные моря желтого песка, казавшиеся неземными. К югу от дороги возвышались песчаные горы – голые светло-коричневые, терракотовые горы, слегка отливающие голубым и фиолетовым. Они неожиданно вырастали вдалеке и растворялись в знойной дымке на фоне неба. Стояла всепоглощающая тишина. Не слышно было ни звука – ни птицы, ни насекомые не подавали голоса, и, стоя в одиночестве посреди этого величественного знойного, безжизненного пейзажа, я ощутил какое-то необыкновенное божественное чувство, будто оказался и вовсе на другой планете – на Юпитере, или на Марсе, или в каком-нибудь еще более далеком и пустынном краю, где никогда не растет трава и не рдеют облака.

Я подошел к багажнику и достал коробку, сетку и лопатку. Затем сошел с дороги и ступил на мягкий горячий песок. Я медленно побрел по пустыне, неотрывно глядя себе под ноги, и прошел примерно сотню ярдов; искал я не самих скорпионов, а их норы. Скорпион – криптозойское[89], ночное существо, которое весь день прячется либо под камнем, либо в норе, в зависимости от того, к какому виду принадлежит. Он выходит наружу в поисках пищи только после захода солнца.

Тот, который мне был нужен, opisthophthalmus, обитает в норе, поэтому я не стал тратить время на то, чтобы ворочать камни. Я искал норы. Прошло минут десять-пятнадцать, а я так ни одной и не нашел, и, так как жара уже начинала донимать меня, я, хотя и неохотно, принял решение возвратиться к машине. Назад я брел очень медленно, по-прежнему не отрывая глаз от земли, и уже дошел до дороги, как вдруг, не далее чем в двенадцати дюймах от края гудрона, увидел в песке нору скорпиона.

Я положил коробку и сетку на землю и принялся очень осторожно раскапывать песок вокруг норы. Эта процедура всякий раз возбуждала меня. Для меня это то же, что откапывать сокровище, – сопутствующая опасность ничуть не меньше волнует кровь. Я чувствовал, что, по мере того как я все глубже копаю песок, сердце все сильнее колотится в груди.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51