Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исповедь 'неполноценного' человека

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Дадзай Осаму / Исповедь 'неполноценного' человека - Чтение (стр. 3)
Автор: Дадзай Осаму
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


К тому же RS. (если не ошибаюсь, так мы называли партию) не давала передыха, поручая все новые и новые дела. Началось-то все просто из интереса к тайне, а потом это баловство обернулось так, что покоя не стало. Тут я решил себя не усмирять, послал своих коллег по RS к черту, сказав, что они обращаются не по адресу, пусть все их поручения выполняют их же подчиненные и, таким образом, порвал с ними. Но, сделав это, естественно, чувствовал себя отвратительно и задумал умереть.
      Как раз в это время были три женщины, высказывавшие ко мне расположение. Одна - дочь хозяина дома, где я снимал комнатку. Только приду домой после каких-то дел по этой своей организации, буквально с ног валюсь, не ужиная ложусь спать, как тут обязательно появляется в моей комнате эта девица с почтовой бумагой и ручкой.
      - Извини, пожалуйста, у нас малыши так галдят, что я и письмо не могу спокойно написать.
      Она садится за стол и больше часа пишет что-то.
      А я - ведь мог бы так и лежать, не обращая на нее решительно никакого внимания: до того устал, что и рта раскрыть не хочется - так нет же, я чувствую, что она ждет, когда я с ней заговорю, и просыпается моя вечная услужливость, мысленно выругавшись, ложусь на живот, закуриваю и начинаю:
      - Говорят, иногда мужчины топят баню любовными посланиями от женщин.
      - Да ну тебя, противный... Это ты, что ли, так делаешь?
      - Нет, что ты, я ими только молоко иногда кипятил.
      - Ну и славно. Пей на здоровье. Скорей бы ушла. Какие там письма... Ведь ясно же, что она не письма пишет, а рожицы рисует.
      - Покажи, что ты пишешь, - говорю я, думая при том: "Умереть лучше, чем читать твою писанину".
      Тут начинается: "Не трожь! Отойди, не трожь!" Но радости-то, радости сколько в голосе! Чем дальше, тем больше она раззадоривается. И мне в голову приходит идея: надо попросить ее о чем-нибудь.
      - Могу я побеспокоить тебя? Не сходишь в аптеку за снотворным? Устал безумно, щеки горят, а заснуть не могу. Не сочти за труд. Погоди, деньги возьми.
      - Нет-нет, денег не надо.
      И она встает - довольная, готовая на край света бежать, выполнять мою просьбу. Я уже хорошо знал: если мужчина обращается к женщине с просьбой, ее это не раздражает, наоборот, она радуется.
      А теперь о другой женщине. Студентка гуманитарного факультета педагогического училища, из "товарищей". Как ни противно это было, с ней приходилось встречаться по делам нашей органи
      зации ежедневно. Вот уже закончены все наши дела, а она не отстает от меня, ходит по пятам и с бухты-барахты покупает мне какие-нибудь вещи.
      - Можешь считать меня своей старшей сестрой, - заявила она однажды.
      Меня передернуло, но спокойно отвечаю:
      - Я так и считаю. - Сам улыбаюсь, но чувствую какую-то встревоженность. Боюсь ее обидеть и раздумываю, как бы половчее отделаться. Между тем вынужденно ухаживаю за этой уродиной, а когда она вручает мне свой подарок, деланно радуюсь, сыплю шутками... (Все, что она покупает, удивительно безвкусно, полученные от нее вещи я обычно сразу же отдаю хозяину, либо в ресторанчик, где обычно ем жареную на вертеле птицу.) Как-то летней ночью она вовсе не отходила от меня, и на какой-то темной улице я ее поцеловал, думая все о том же: "Хоть бы скорее ушла..." Что после этого поцелуя началось! Она взвилась от возбуждения, поймала такси, привела меня в комнатенку, которая тайно снималась для нужд организации, до утра не могла успокоиться. А я только ухмылялся: "Ну и старшая сестрица..."
      И с дочерью домовладельца, и с "сестрицей-товарищем" мне приходилось сталкиваться ежедневно, я не мог, как то было с другими женщинами, скрыться от них; смятенная душа, я заискивал перед ними и постепенно превратился чуть ли не в их раба. Именно в это время в одном большом кафе на Гиндзе я познакомился с работавшей там официанткой. Только раз, собственно, встретился с ней, но ее внимание ко мне значило так много, что забыть ее никак не мог, и снова беспокойство, безотчетный страх овладели мной. Надо сказать, тогда я уже был способен один, без Хорики ездить на электричке, ходил на спектакли Кабуки, осмелел настолько, что, надев нарядное кимоно отправился однажды в кафе. Правда, я по-прежнему пасовал перед самоуверенностью и грубой силой, по-прежнему страшился людей, страдал от них, хотя внешне как будто бы научился держаться... Впрочем, нет, я все-таки не могу общаться с людьми без жалкой клоунской ухмылки, но, по крайней мере, как-то овладел (пусть плохо) способностью элементарного общения. Что помогло мне? Участие в подпольном движении? Женщины? Сакэ? Мне кажется, во многом здесь сказалось отсутствие денег, именно это помогло мне. И вот как. Дело в том, что страх везде со мной. Но вот только в большом кафе, где толпятся пьяные посетители, носятся официанты - там, если удастся смешаться с толпой, постоянное чувство, будто тебя кто-то преследует, исчезает, появляется возможность успокоиться. Рассуждая однажды таким образом, я, имея в кармане всего десять йен, направился в большое кафе на Гиндзу. Улыбнувшись подошедшей официантке, сказал: - У меня всего десять йен.
      - Не страшно, не беспокойтесь, - ответила она.
      В ее говоре чувствовался кансайский акцент*******. А голос действовал умиротворяюще на мое колотившееся сердце. Мне показалось, что она не деньги имеет в виду, я услышал в ее словах другое: "Рядом со мной не надо беспокоиться."
      Сакэ окончательно сняло тревогу, уже не хотелось ломать комедию. Я открылся ей весь без утайки, вплоть до самых мрачных сторон своей жизни. Потом замолк и только пил.
      - Вы это любите? А это? - Одно за другим женщина выставляла разные блюда, но я лишь отрицательно качал головой.
      - Только сакэ? Пожалуй, и я выпью немного.
      Была холодная осенняя ночь. Я договорился с Цунэко, что буду ждать ее в крохотном ресторанчике недалеко от Гиндзы. (Да, кажется официантку звали Цунэко... Вот он, каков я: точно не помню имя женщины, с которой договорились о двойном самоубийстве!) Сидел я в этом ресторанчике, жевал суси - безвкусные рисовые колобки с сырой рыбой и соевым соусом. (Название ресторана забыл, отчетливо сохранилось в памяти только, что суси были удивительно невкусны. Как сейчас вижу лысого дядю, похожего на неопытного военачальника; из риса он лепит колобки, кладет на них ломтик сырой рыбы и покачивает при этом головой, будто говоря: "До чего вкусны мои суси!" Позднее уже, в электричке я пару раз вздрагивал: "Ба, знакомое лицо!", но поняв, что увидел человека просто похожего на хозяина заведения, где меня кормили плохими суси, невольно ухмылялся... Странно, не помню отчетливо ни имени той, которая меня обогрела, ни как она выглядела, - все это улетучилось из памяти, а вот лицо хозяина, готовившего это блюдо, запомнил в деталях. Так что могу сей же час написать портрет, - уж очень, наверное, невкусным были эти суси, только холод и горечь остались от них. Вообще говоря, где бы и когда бы я ни пробовал суси - они мне не нравились. "Отчего, - всегда думал я, - рисовые колобки делают такими огромными? Неужели нельзя, ну, в палец величиной?")
      Цунэко жила в квартале Хондзе, в доме плотника снимала квартиру на втором этаже. В тот вечер мы пришли туда, пили чай. Не пытаясь скрыть как обычно глодавшей меня тоски, я сидел, подперев рукой щеку, словно страдал от сильной зубной боли. Интересно, что эта поза ей, кажется, нравилась. А сама Цунэко казалась мне очень сиротливой; я почему-то представлял ее фигуру под холодным осенним ветром, медленно опадают с деревьев жухлые листья...
      Как-то мы сидели вдвоем и она долго рассказывала: старше меня на два года, родилась и жила в Хиросиме, есть муж (это она подчеркнула), в Хиросиме он был парикмахером, а весной позапрошлого года они переселились в Токио, но здесь ему не удалось найти работу. Он занялся какими-то темными делами и за жульничество угодил в тюрьму; каждый день она носит ему передачи, но все, хватит, завтра к нему не пойдет, и так далее, и так далее. Я, честно говоря, не любитель слушать бабью болтовню - впечатление такое, будто они не умеют говорить, неверно расставляют смысловые акценты, короче, разглагольствования женщин я обычно пропускаю мимо ушей.
      - Ужасно тоскливо...
      Произнесенные шепотом эти два слова более, чем многословные речи способны были бы вызвать мое сострадание; странно, однако, просто поразительно, что до сих пор ни от одной женщины в мире я не слыхал этих простых слов. Не произнесла их и Цунэко, но вся она словно источала скорбь, и стоило мне вплотную приблизиться к ней, как эта скорбь обволакивала и меня и, соединяясь с моею, содержание которой большей частью составляла глубокая подавленность, образовывала нечто, приносившее отдохновение от страха, тревог, отдохновение, подобное тому, что находит "увядший лист на камне дна речного".
      - Никто вас не держит, - сказала она.
      - Простите за беспокойство. - И, не умыв лица, я убежал.
      А дальше случилось так, что этот вздор про деньги и дружбу привел к неожиданным последствиям.
      Весь следующий месяц я не встречался с моей благодетельницей (а Цунэко действительно ею была). Со временем ощущение радости, облегчения, которое принесла мне эта женщина, стало затухать, обернулось смутной тревогой. Снова что-то стало угнетать меня, все больше я страдал от пошлой мысли, что счет в кафе в тот вечер оплачивала Цунэко, что и эта одинокая женщина, как и студентка педучилища, вертела мною; я боялся Цунэко и часто испуганно вздрагивал, будто она была рядом. Да и вообще повторные встречи с женщинами ужасно тяготили меня. Но в последнем случае причиной нашего разлада было не мое коварство, а странное явление, о котором тогда я не мог и помыслить: одна и та же женщина утром и вечером - совершенно разные люди, между ними абсолютно нет ничего общего, они как будто живут в совершенно разных мирах.
      ...В конце ноября гулял я с Хорики по Канда, заглянули в кабачок, посидели немного, выпили дешевого сакэ и когда вышли, этот малопочтенный друг стал уговаривать выпить еще; деньги уже кончились, но он твердил все одно: "Давай выпьем!" Я к тому времени опьянел уже настолько, что у меня хватило решимости предложить:
      - Поехали в Страну грез. Повезу тебя в "Сючиникурин". Пусть это тебя не удивляет.- В это огромное кафе?
      -Да.
      - Поехали!
      В электричке Хорики не в меру раздухарился:
      - Я проголодался по женщине. В кафе хоть нацелуюсь сегодня с девочками.
      Я очень не любил пьяные выходки Хорики, и он, зная об этом, повторил еще раз:
      - Вот увидишь, обязательно уцелую девицу, которая будет обслуживать наш столик.
      - Как знаешь...
      - Спасибо! Я, видишь ли, проголодался... Давно женщины не было!
      Приехали на Гиндзу, зашли в кафе, причем, чтобы пройти бесплатно, пришлось воспользоваться именем Цунэко, нашли свободный столик и уселись друг против друга. Моментально подбежали две девушки (одна из них Цунэко) и сели рядом с нами: незнакомка около меня, а Цунэко рядом с Хорики. Я ахнул: сейчас Хорики начнет приставать к ней.
      Не могу сказать, что меня совершенно обуяла ревность, ведь собственнические инстинкты всегда были у меня притуплены, а если и, бывало, взыграют, то не настолько, чтобы ссориться с людьми из-за предмета обладания. Да что там предметы обладания... Впоследствии в моей жизни был эпизод, когда насиловали жену (правда, мы не были официально зарегестрированы), я и то смолчал. В отношениях с людьми я всегда старался избегать склок, боялся попасть в водоворот страстей. А что связывало меня с Цунэко? Всего лишь одна ночь. Она не принадлежит мне. И значит, нечего злиться, ничего твоего никто не отнимает. И все же я оцепенел. Я не мог не жалеть Цунэко, видя, как похотливо Хорики набросился на нее. После такой пошлой сцены Цунэко должна будет навечно расстаться со мной, а у меня не появится желание удерживать ее... Да, жалость к Цунэко заставила меня оцепенеть на миг, осознать, что пришел конец, но уже в следующее мгновение я абсолютно искренне махнул на все рукой, смотрел попеременно то на него, то на нее и только ухмылялся.
      События, однако, развивались самым неожиданным образом и гораздо хуже, чем можно было предположить.
      - Надоела! - Хорики скривился. - Уж на что я дерьмо, но такую занюханную девицу... - Он внезапно замолк, скрестив на груди руки и, криво усмехаясь, уперся в нее взглядом.
      Я шепнул Цунэко:
      - Неси еще сакэ. Но денег у нас нет.
      Мне захотелось упиться, что называется, до потери сознания. "Значит что получается? В глазах какого-то плюгавого типа Цунэко настолько жалка? Недостойна поцелуя мерзкой пьяни? Это уж слишком..." На меня словно обрушились все громы и молнии; я пил и пил (никогда так не напивался), наконец, совсем захмелел. Смотрел на Цунэко, она смотрела на меня, мы горестно улыбались друг другу. "А и в самом деле, измученная она, и жалкая..." Люди без гроша в кармане легко понимают друг друга. (И в то же время - "сытый голодного не разумеет". Банальная истина, но до сих пор одна из вечных драматических тем.) В груди как будто что-то всколыхнулось: Цунэко - родной мне человек... любимая... Во мне родилось чувство любви; этот огонек был не так уж силен, но он возгорелся во мне! Это я почувствовал первый раз в жизни...
      Неожиданно к горлу подступила тошнота. Что было дальше, не помню. Впервые в жизни я напился буквально до потери сознания.
      Проснулся в комнате Цунэко. Она сидела у изголовья.
      - "Конец деньгам - дружбе конец"... Я думала, то была шутка, а оказалось - нет. Долго ты не появлялся... Да и расстались мы в тот раз как-то уж очень мудрено. А что, если... мы будем жить на мой заработок? Нельзя?
      - Нет.
      Больше она ничего не сказала. А на рассвете ее губы прошептали: "Умереть..." Бедняжка... До чего она устала от жизни... Да ведь и я... Вечный страх перед людьми, бесконечное плутание по жизненным лабиринтам, безденежье, подполье, женщины, учеба - все это пронеслось в голове и я понял: нет сил жить далее.
      Я с легкостью принял ее предложение умереть вместе. Но тогда эти слова еще были лишены реальности, скорее казались игрой.
      Все утро мы бродили по Асакуса. Попили молока в маленьком уютном кафе. Из рукава кимоно я вытащил кошелек, открыл его, чтобы достать денег и расплатиться - в нем нашлось только три медных монеты. Мне стало так... нет, не стыдно, - мне стало так невыносимо горько! В голове сразу же подсознательно мелькнуло: в моей комнате нет ничего, кроме форменной одежды и одеяла, закладывать больше нечего, разве лишь кимоно, которое сейчас на мне, да плащ... Вот она - реальность. И стало окончательно ясно, что жить больше я не в состоянии.
      Итак, раскрыв кошелек, я замешкался. Подошла Цунэко, заглянула в него:
      - Больше ничего нет?
      Ничего особенного в ее голосе не было, но слова эти невыносимой болью отозвались в груди, впервые мне было так больно и от слов, и от самого голоса любимого человека... Да, ничего. Ничего нет. Только три монеты... Это совсем не деньги. Никогда я не чувствовал себя настолько униженным. Такого позора вынести невозможно. Как-никак, я был из состоятельной семьи... И тут... И тут я почувствовал реальный смысл слов "умрем вместе". И окончательно решился.
      Вечером того же дня мы были в Камакура, и море приняло нас...
      Оби******** я одолжила у подруги на работе, - сказала Цунэко и, аккуратно сложив его, оставила на скале.
      Я тоже снял плащ и положил его рядом.
      Потом мы вместе вошли в воду...... Цунэко не стало, а я спасся.
      Был я тогда еще только гимназистом, к тому же на меня падал отсвет отцовского величия, и потому пресса подняла довольно большой шум.
      Меня положили в больницу. Приезжал кто-то из родственников, что-то где-то улаживал, сообщил мне, что отец и все остальные разгневаны и, очень может быть, откажутся от меня... - и уехал. Но это меня нисколько тогда не волновало, в другом я был безутешен - лил бесконечные слезы, оплакивая любимую Цунэко. И в самом деле, из всех живущих на земле людей я любил только жалкую Цунэко...
      От студентки - коллеги по подполью - пришло длинное письмо, все написанное стихами танка*********, каждая строка начиналась словом "Живи!".
      Ко мне в палату часто заглядывали медсестры, весело улыбались, некоторые, уходя, крепко пожимали руку.
      В больнице обнаружилось что-то неладное в левом легком, и это оказалось мне даже на руку, потому что вскоре с вердиктом "попытка самоубийства" меня препроводили в полицию, где обходились со мной как с больным человеком, поместив даже в особую камеру.
      Глубокой ночью скучавший в соседней комнате для дежурных пожилой полицейский приоткрыл дверь и окликнул меня:
      - Эй, ты там не замерз? Давай сюда, ближе к печке.
      Я вроде бы нехотя вошел в дежурку, сел на стул, прислонился к печке.
      - Что, все горюешь по утопшей?
      - Да. - Я старался говорить как можно жалостливее.
      - Понятно... Человек - он чувствует... - Полицейский уселся поудобнее. - А где ты познакомился с этой женщиной?
      Он вопрошал важно, словно судья, разговаривал пренебрежительно, как с ребенком. Мне показалось, что ему просто скучно в эту осеннюю ночь и поэтому он, придав себе значительность следователя, пытается выжать из меня что-нибудь непристойное. Это было ясно сразу, мне понадобились колоссальные усилия, чтоб подавить в себе ярость. Разумеется, я мог вообще игнорировать этот "допрос", но и сам видел в разговоре способ скоротать длинную ночь, а потому "давал показания", то есть нес вздор, который должен был удовлетворить похотливое любопытство полицейского; при этом я старался выглядеть благопристойно, изображать абсолютную веру в то, что именно это "расследование" этим полицейским будет иметь решающее значение при определении наказания. Короче говоря, я весь был смирение и покорность.
      - Так-так... В общем, все ясно... Ты учти, честные ответы дадут мне возможность помочь тебе.
      - Премного вам благодарен.
      Играл я вдохновенно! Впрочем, эта игра ничего мне не давала.
      Когда рассвело, меня вызвали к начальнику участка и начался настоящий допрос.
      - О, да ты приличный парень. Такой не способен на дурное. Тут не ты, а мать, родившая такого тебя, виновата.
      Молодой смуглый начальник полицейского участка производил впечатление интеллигентного человека с университетским дипломом.
      После его слов я почувствовал себя забитым, жалким, ну, как если бы полщеки у меня занимало родимое пятно, или если б по какой-нибудь другой причине у меня был отталкивающий вид.
      Допрос, который провел начальник участка (наверняка неплохой дзюдоист или фехтовальщик), как небо от земли отличался от пристрастного, дотошного "допроса", учиненного пожилым полицейским.
      В конце его, собирая бумаги для прокуратуры, полицейский сказал:
      - За здоровьем последи. Кровью не харкаешь?
      Действительно, у меня в то утро был странный кашель, и на платке, которым я прикрывал рот, виднелась кровь. Но шла она не из горла, просто под ухом вскочил прыщ, я его выдавил и запачкал платок. Однако я почему-то счел, что лучше об этом умолчать, и на вопрос начальника, потупив взгляд, ответил с поразившей меня самого невозмутимостью:
      -Да.
      - Возбуждать или не возбуждать судебное дело решит прокуратура. А тебе надо бы позвонить или отправить телеграмму, чтобы в Иокогамскую
      прокуратуру за тобою приехали твои поручители. Есть кому за тебя поручиться?
      Я вспомнил Сибату, который был моим поручителем в гимназии - отцовский прихвостень, коренастый сорокалетний холостяк, родом из наших мест, антиквар; он часто появлялся у нас в токийском доме. Отец и я называли его Палтусом - лицо и особенно взгляд вызывали ассоциации с этой рыбой.
      Тут же в участке в телефонной книге я отыскал номер этого Сибаты и попросил приехать за мной в прокуратуру города Иокогамы. Он согласился, хотя говорил со мной необычайно высокомерно.
      Меня увели в соседнюю комнату. Там я случайно услышал, как начальник полицейского участка громко сказал:
      - Ребята, продезенфицируйте телефонный аппарат, парень харкает кровью.
      После обеда молодой полицейский обвязал меня вокруг бедер тонкой веревкой (чтобы ее не было видно, разрешили надеть накидку), крепко держа в руке ее конец, посадил в поезд и мы отправились в Иокогаму.
      Как ни странно, чувствовал я себя прекрасно, мне даже приятно было вспоминать камеру, в которой провел ночь, старика-полицейского... (Отчего так?!) Преступник, связанный веревкой, я почему-то ощущал покой; даже сейчас, когда я описы
      будут памятны мне как страшные провалы моей вечной игры. И позднее я много раз думал, что лучше было бы, наверное, просидеть десять лет в тюрьме, чем ощутить на себе такой спокойный и презрительный взгляд прокурора.
      Мое дело было отсрочено. Но это нисколько не радовало; света белого не видя, я сидел в комнате ожидания прокуратуры, ждал своего поручителя Палтуса.
      Позади меня высоко в стене было окно, из которого виднелось закатное небо, в нем летали чайки, выписывая в воздухе иероглиф "женщина".
      * В Японии учебный год начинается 1 апреля.
      * *Сетоку Дайси - принц, живший в 574 - 622 гг.
      *** Кусуноги Масасигэ - полководец XIV века.
      ****Тофу - перебродивший соевый продукт.
      ***** Гюмэси - рис с говядиной.
      ****** Якитори - птица, маленькими кусочками обжаренная на вертеле.
      ******* Кансай - район городов Осака-Киото.
      ********Оби - широкий пояс, важный декоративный элемент кимоно.
      *********Танка - классическая форма японского стихотворения из пяти строк, соответственно 5-7-5-7-7 слогов в строке; рифма отсутствует.
      =
      ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ
      Одно из пророчеств Такэичи сбылось, а другое - нет. Сбылось совсем не почетное предречение о том, что я буду нравиться женщинам, а ошибся он, предсказывая мне будущее великого художника. Максимум, чего я достиг - был никому не известным карикатуристом в низкопробном журнальчике.
      Конечно, после всего, что произошло в Кама-куре, из гимназии меня отчислили, дни и ночи я проводил в крохотной комнатушке у Палтуса. Ежемесячно из дома приходили очень маленькие деньги, и то не на мое имя, да и под секретом (их посылали братья, кажется втайне от отца), а во всем остальном связи были разорваны.
      Палтус был со мной несносен; сколько я ни угодничал - не мог от него добиться даже ответной улыбки. "Вот ведь как легко человек может измениться!" - думал я, не столько пугаясь ситуации, сколько потешаясь над ней.
      "Из дома не выходить!...То есть, я хочу сказать, будьте добры, не покидайте дом." - Это единственное, пожалуй, что я от него слышал. Вероятно, он боялся, что я все еще хочу покончить с собой, опасался, как бы я снова не бросился в море вслед за женщиной. Во всяком случае, Палтус строго-настрого запретил мне выходить за порог жилища. И напрасно: я жил в такой апатии, что на самоубийство у меня духу не хватило бы. Дома ни сакэ, ни табака; с утра до ночи греюсь у жаровни в своей клетке, листаю старые журналы.
      Дом Палтуса находился в районе Сокубо, недалеко от медицинского училища. Половину дома занимал антикварный магазин, над входом которого красовалась вывеска "Сэйрюэн"; фасад магазина неказистый, и внутри он весь был пыльный, на полках громоздилась всякая дребедень. (Надо заметить, что жил Палтус, конечно же, не на доходы от этой лавки, а на барыши от посреднической деятельности: постоянно что-то кому-то перепродавал.) Обычно Палтуса в магазине не бывало, с утра, предельно озабоченный, он второпях куда-то убегал, оставляя вместо себя приказчика лет 17-18, которому "по совместительству" вменялось в обязанности быть моим сторожем. Улучив момент, парнишка часто играл во дворе с ребятами в мяч; он, кажется, считал меня идиотом, пытался даже поучать, словно малое дитя, а я, будучи в общем человеком уживчивым, подчинялся ему, делая вид, что слушаться его доставляет мне удовольствие. Паренек был сыном Сибуты (Палтуса), но почему-то Сибута, старый холостяк, считал нужным это скрывать. В детстве я что-то слышал от домашних на этот счет, но чужой личной жизнью никогда особенно не интересовался, подробностей не знаю. Интересно, что во взгляде парня тоже проскальзывало что-то рыбье, так что он вполне мог быть сыном Палтуса. Если это действительно так, то эта пара представляет собой довольно печальную семью. Вспоминается, как время от времени втайне от меня они молча поглощали лапшу, которую им приносили из ближайшего ресторанчика.
      Пищу в доме Палтуса всегда готовил паренек. Аккуратно три раза в день он приносил мне в комнату поднос с едой, а сам с Палтусом ел в закуточке под лестницей; судя по частому стуку палочек о посуду, ели они всегда очень торопливо.
      В конце марта Палтус неожиданно пригласил меня вечером к столу - то ли он напал на выгодное дело, то ли были тому другие причины (А может быть и то, и другое сразу, плюс и еще что-нибудь, что мне понять не дано), усадил за стол, на котором я заметил редкую в его доме бутылочку сакэ, сасими* из тунца, и, сам в восторге от своего гостеприимства, предложил мне, скучающему иждивенцу, чашечку рисовой водки, сопроводив свой жест следующей фразой:
      - Ну? Как думаешь жить дальше?
      Я ничего не ответил. Выпил немного сакэ, закусил сушеной рыбкой и стал рассматривать серебристые глаза рыбешки. Хмель растекался по телу; я вспомнил вдруг, как кутил в старые добрые времена, даже о Хорики подумал с грустью. Страстно захотелось свободы, и я едва сдерживался, чтобы не заплакать.
      С первого дня, как я очутился в этом доме, я стал объектом презрения Палтусова сына. Сам Палтус, судя по всему, избегал откровенного разговора со мной, в свою очередь и мне не хотелось просить его участия; за все время я ни разу не испытал желания разыграть фарс, все это время жил здесь, ну, как дебил.
      - Значит так... События развиваются таким образом, что судебное дело откладывается, суда, то есть, не будет. И если есть у тебя хоть чуть-чуть желания, можешь, значит, как бы это сказать, снова возродиться. Так что, давай, если образумишься - обращайся ко мне за советом, что-нибудь придумаем.
      В речах Палтуса - а, собственно, так говорят в этом мире все люди была какая-то заумь - витиеватая, туманная, позволяющая в любой момент ретироваться; такое осторожничанье, практически бессмысленное, а также мелочные торги
      всегда ставили меня в тупик, я сводил такие разговоры к шутке, иначе говоря, отдавался воле других, признаваясь в собственном поражении.
      Позднее я с грустью понял, что Палтус мог бы на том и остановиться, потому что не нужна никому пресловутая забота о ближнем, все это - присущая всем и непонятная мне благопристойность, не более. Палтусу тогда достаточно было сказать так: "С апреля иди в гимназию - хоть в государственную, хоть в частную. И тогда из дома будут присылать поболее денег на твое пропитание."
      Оказалось, и в самом деле в родительском доме так решили. Сказал бы мне Палтус об этом прямо - я бы прислушался к его словам. Но он вел разговор уж излишне деликатно и завуалированно, это только раздражало и привело в конечном счете к тому, что моя жизнь совсем перевернулась.
      - Ну, а ежели ты не посчитаешь нужным советоваться со мной - то как знаешь.
      - О чем советоваться? - Я и в самом деле не мог взять в толк, о чем следует с ним говорить.
      - О том, что творится у тебя в душе.
      - То есть?
      - То есть, что ты сам собираешься делать дальше?
      - Мне идти работать?
      - Да нет, я говорю о твоем внутреннем настрое. Чего ты вообще хочешь?
      - Вы же говорите, надо продолжать учиться...
      - Для этого нужны деньги. Но дело не в деньгах, дело в твоем настроении.
      Ну почему же он не сказал всего одну фразу: "будешь учиться - и из дома станут высылать деньги"? Сказал бы - и я внутренне моментально перестроился бы... Так нет же, он не сказал. А я продолжал блуждать в потемках.
      - Ну что? У тебя хоть мечты какие-нибудь есть? О тебе заботятся, стараются, но ты, видать, никогда не поймешь, как это нелегко...
      - Виноват...
      - Ведь я действительно беспокоюсь о тебе. И мне, конечно, хочется, чтобы ты сам всерьез задумался. Чтобы ты доказал, что все понимаешь, начинаешь отныне новую красивую жизнь. Если бы ты подошел ко мне, поделился планами на будущее, спросил совета - я бы с удовольствием обсудил с тобой твои дела. Я человек бедный, потому, ежели ты намерен роскошествовать дальше, то ошибся адресом. Но если ты возьмешься за ум, продумаешь свою жизненную программу, поделишься со мной планами, я - ну, насколько позволят мои возможности, буду рад помочь тебе выйти на твердую дорогу. Это ты понимаешь? Так чего ж ты все-таки хочешь?
      . - Если нельзя так оставаться в этой комнатке, пойду работать и...
      - Ты это говоришь серьезно? В наше время даже выпускники императорского университета...
      - Я ведь не собираюсь стать служащим.
      - Кем же ты собираешься стать?
      - Художником, - решительно выпалил я.
      - Что?!
      Не забыть мелькнувшее в лице Палтуса ехидство, никогда не забуду, как он захохотал, услышав мое признание. Сколько презрения было в этом хохоте! И не только презрение... Если этот наш мир сравнить с морем, то, как сквозь толщу воды можно разглядеть фантастические колеблющиеся блики, так же сквозь смех проглядывает запрятанная вглубь жизнь взрослых.
      "Так дело не пойдет... Ты нисколько не желаешь задуматься о своей жизни... Подумай хорошенько... Весь вечер сиди и как следует думай..." Я убежал наверх в свою комнату, лег, стал думать, но ничего хорошего не придумывалось. А как только рассвело, убежал из Палтусова дома. Огромными иероглифами на листке почтовой бумаги я написал: "Вечером обязательно вернусь. Только схожу к другу, посоветуюсь с ним, как жить дальше, и вернусь. Так что беспокоиться не надо." Ниже приписал адрес и имя Macao Хорики. Оставив записку, тихо вышел из дома. Я не потому ушел, что мне стало невмоготу от проповедей Палтуса, ведь он совершенно прав - у
      меня абсолютно нет жизненной позиции, я деиствительно не имею понятия, как жить дальше; естественно, что я обуза в доме Палтуса, и что это ему не нравится. И если - а вдруг! - разгорится во мне горячее желание твердо встать на ноги, и мне нужна будет для этого материальная поддержка, то ежемесячно получать деньги от малообеспеченного человека было бы неловко, выше моих сил.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6