Исповедь 'неполноценного' человека
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Дадзай Осаму / Исповедь 'неполноценного' человека - Чтение
(стр. 2)
Ласково, почти по-женски попросив прощения, я сходил вниз за ватой и спиртом, потом, положив голову Такэичи себе на колени, стал прочищать ему уши. Тот, кажется, не почувствовал никакой фальши. - А тебя, наверное, бабы обожать будут. - Не поднимая головы с моих колен, преподнес он мне дурацкий комплимент. Конечно же, Такэичи не осознавал в тот момент, каким дьявольски страшным было его пророчество; в верности его мне не раз пришлось убеждаться впоследствии. "Обожать... Быть обожаемым... " До чего же пошлые слова, что-то в них легковесное и слишком самодовольное; стоит в торжественной ситуации прозвучать этим словам - и на глазах рушится величественный храм, наступает полная безучастность. А вот если выразиться по-другому - не "бремя обожания" а, скажем, "беспокойство от любви", - то величественный храм останется непоколебленным. Может это и странно, но я так чувствую. Когда Такэичи, пока я занимался его ушами, высказал мне эту чушь про "обожание", я ничего не ответил, но почувствовал, что покраснел: в его словах была доля истины. Из написанного только что может показаться, что пошлое "быть обожаемым" прозвучало для меня лестно. Боюсь ложного впечатления о собственной глупости; ведь эти слова не стали бы вкладывать даже в уста молодого сверхсамодовольного барчука. В действительности я отнюдь не таков. Женщины для меня намного загадочнее мужчин. Несмотря на то, что с самого детства я рос, мужал в основном в женском окружении - они в доме составляли большинство, среди родственников было много двоюродных сестер, прибавим сюда и "преступниц" служанок, - несмотря на это, а, возможно, именно поэтому, я чувствовал себя обычно так, будто ступаю по тонкому льду, всегда было невообразимо тяжко. Порой я терялся и жестоко ошибался, что называется, наступал на хвост тигрице и отползал тяжело раненный, и раны, наносимые женщинами - о, что по сравнению с ними плетка мужчины! - обильно кровоточили, были очень болезненны и с трудом поддавались излечению. Женщины... То они привлекают к себе, то отталкивают, а то вдруг в присутствии людей обращаются к тебе крайне презрительно, совершенно бессердечно, но когда рядом никого нет, крепко прижимают к себе; спят они как мертвые, может быть они и живут, чтобы спать? С самого детства у меня накопилось множество разнообразных наблюдений. Вроде такие же люди, как мужчины - все же не совсем такие. Самое интересное, что эти непознаваемые существа, с которыми всегда следует быть настороже, - эти существа и в самом деле благоволили ко мне. Да, именно благоволили, это слово наиболее верно отражает суть дела, а слова "любить", "быть любимым" в моем случае совершенно не годятся. Важен еще один момент: женщины гораздо непринужденнее мужчин реагируют на клоунаду. Ну, во-первых, мужчины не смеются так много и весело - вероятно оттого, что я перед ними слишком старался и всегда переигрывал, к тому же всегда торопился вовремя закончить фарс; а женщины не знают предела, они неугомонны и бесконечно требуют продолжения, так что всякий раз, угождая им, я буквально выбивался из сил. Смеются они удивительно азартно. Да и что говорить, уж коли женщина доберется до удовольствий, то будет стремиться отведать их сполна, не то, что мужчина. Все это отличало и сестер из дома, где я жил в пору учебы в гимназии. Если у них улучалась свободная минута, они - и та, и другая - поднимались на второй этаж в мою каморку, что каждый раз приводило меня в неописуемый ужас. - Занимаешься? - Да нет... - Захлопываю книгу и улыбаюсь. - Ты знаешь, сегодня на географии учитель - Комбо его фамилия - он... И льются слова, пустячные истории ни уму ни сердцу. Как-то раз пришли вечером ко мне сразу обе сестрицы - Сэцуко (младшая) и Анесса (старшая), и после долгого спектакля, который мне пришлось перед ними разыгрывать, сказали вдруг: - Ё-чян, примерь-ка очки. - Зачем? - Примерь, тебе говорят. Возьми их у Анессы. - Сэцуко имела обыкновение говорить со мной грубовато. Паяц послушно надел очки. Сестрицы хохотали буквально до упаду. - Ну вылитый Ллойд! Ну как две капли! (В то время среди японцев был очень популярен комедийный киноактер Гарольд Ллойд.) Я встал в позу, выбросил вперед руку и начал "изрекать приветствие": - Господа! Мне доставляет огромное наслаждение приветствовать здесь моих японских почитательниц... Девицы давились от смеха. А я после этого случая не пропускал ни одного фильма с участием Ллойда, изучал его манеру держаться, говорить. Однажды осенним вечером я лежал и читал книгу. И тут стремительно вбегает Анесса, вся зареванная, бросается на мою постель: - Ё-чян, помоги мне! Ведь ты поможешь, да? Уйдем из этого дома! Вместе уйдем! Помоги мне! Спаси меня! Она долго всхлипывала, говорила что-то, но меня все это особенно не трогало: уже не впервые бабы льют передо мной слезы. Страстные речи Анессы не столько испугали меня, сколько пробудили любопытство. Я вылез из-под одеяла, взял со стола хурму, снял кожицу, разрезал плод и протянул Анессе кусочек. Всхлипывая, она его съела. А потом спросила: - У тебя есть что-нибудь интересное почитать? Я снял с полки роман Нацумэ Сосэки "Ваш покорный слуга кот". Спасибо. - Конфузливо улыбаясь, Анесса взяла книгу и вышла из комнаты. Вот тебе и Анесса... Понять как и чем живет женщина казалось мне мудреней, чем разобраться в мыслях дождевых червей; впрочем, само это занятие отнюдь не из самых приятных. Но единственное я усвоил с детства: если женщина внезапно расплачется - нужно дать ей поесть чего-нибудь сладкого, и тогда ее настроение моментально улучшится. Сэцуко, например. Приводит ко мне в комнату свою подругу. Ясное дело, я смешу их, потом подруга уходит, и Сэцуко обязательно говорит о ней гадости: паршивая девица, держись подальше от нее, и тому подобное. Уж лучше бы вообще не приводила ее, и так у меня в гостях бывают одни только бабы. И все же пророчество Такэичи тогда еще в полной мере не сбылось. Собственно, чем я был в то время? - Всего лишь местный Гарольд Ллойд. Только по прошествии нескольких лет глупый комплимент Такэичи обернулся зловещей явью, расцвел пышным цветом и дал горькие плоды. В свое время Такэчи сделал мне еще один "подарок". Однажды он появился у меня с какой-то книгой в руках, раскрыл ее и с победным видом показал цветной фронтиспис. - Привидение, - пояснил он. Что-то во мне оборвалось в этот миг. Уже потом, гораздо позднее я понял, что именно тогда передо мной разверзлась пропасть, в которую я до сих пор продолжаю лететь. Картину я узнал - это был знаменитый автопортрет Ван Гога. Во времена моего отрочества в Японии начался бум вокруг французских импрессионистов, собственно, с них пошло увлечение европейским искусством. В любой деревне школьники по репродукциям знали Ван Гога, Гогена, Сезанна, Ренуара. Меня особенно интересовал Ван Гог, я видел много цветных репродукций его работ, уже тогда восхищался кистью художника, свежестью палитры, но, признаться, его картины никогда не ассоциировались у меня с чертями, привидениями. Ну, а это тоже привидение? - Я снял с полки альбом Модильяни и показал Такэичи картину, на которой была изображена бронзово-загорелая женщина. - Вот это да! - воскликнул потрясенный Такэичи. - Напоминает лошадь из преисподней. - Нет, все-таки привидение. - И мне хотелось бы писать такие привидения... - вырвалось у меня. Люди, чувствующие страх перед себе подобными, как ни странно, испытывают потребность воочию видеть чудища, этого требует их психология, нервная организация; чем более человек подвержен страху, тем сильнее он желает неукротимых страстей. Эта кучка художников немало настрадалась от людей. Загнанные ими, художники уверовали в фантасмагории, причем настолько, что чудища виделись им средь бела дня, и они безо всякого лукавства стремились изобразить эти видения как можно явственнее и совершеннее. Так что Такэичи, заявивший, что они пишут привидения, был прав. И мне судьбой предначертано стать их сподвижником... Сильное волнение охватило меня, я чуть не прослезился. - В моих картинах тоже будут химеры, привидения, кони из преисподней. сказал я почему-то очень тихо. Еще в начальной школе я увлекался рисованием, любил рассматривать картинки, но считалось, что рисунки мне удаются хуже, чем сочинения. Впрочем, к суждениям людей я никогда не питал доверия; что же касается моих сочинительских опытов, то я слишком хорошо знал: они мне нужны единственно для того, чтоб доставить удовольствие учителям - сначала в начальной школе, потом в средней; сам же относился к ним, как к чему-то вроде клоунады, считая их совершенно неинтересными. И лишь когда я рисовал (не шаржи, конечно), я работал вдохновенно, испытывал сладкое мучение, стремясь выразительнее передать свои ощущения. Причем с самого начала я шел собственным путем. Школьные учебники по рисованию были скучны, работы учителей казались мне мазней, приходилось напрягаться в поисках собственных средств выражения. Еще в средней школе у меня было все необходимое для работы маслом, но картины обычно получались какие-то плоские, как детская аппликация из цветной бумаги - вероятно оттого, что я руководствовался школьными пособиями, а подражание, даже если бы эти пособия были составлены под влиянием импрессионистов, не могло дать хороших плодов. И именно Такэичи помог мне разглядеть, где в своих художнических принципах я был неправ. Глупо стараться так же красиво воспроизвести то, что воспринимаешь как красивое; большие художники из ничего, своею волею творят прекрасное. Испытывая тошноту при виде безобразной натуры, они не скрывают, тем не менее, интереса к ней, работают с огромным наслаждением. Иначе говоря, секрет - ключ к нему дал мне Такэичи - состоял в примитивизме. И вот, тщательно скрывая от частых посетительниц моей каморки, я приступил к работе над автопортретом. Получилась вещь трагическая, от портрета мне самому становилось не по себе. То был я - тот я, которого сам же старался поглубже упрятать, тот я, на губах которого всегда скользила ухмылка, я, веселящий всех вокруг, но с душой, которую гложет вечная тоска. "Неплохо", - одобрил я свою работу, но не мог показать ее никому, кроме Такэичи: опасался, что люди смогут выведать мое самое сокровенное, не хотел, чтобы меня от чего-нибудь предостерегали, боялся также и того, что в портрете не увидят меня и сочтут его очередной блажью шута, страшился, что он вызовет только хохот, а это было бы горше всего... В общем, я упрятал автопортрет как можно глубже в стенной шкаф. Свой химерический стиль я скрывал, на школьных занятиях старался красиво изображать красивое и не переходить границ посредственности. Доверился только Такэичи, перед которым давно уже раскрыл свою израненную душу. Я спокойно показал ему автопортрет. Он похвалил эту мою первую работу, а потом, после второй или третьей "химерической" картины еще раз предрек: - Из тебя получится большой художник. И вот, окрыленный двумя пророчествами дурака Такэичи, я вскоре отправился в Токио. Хотел поступать в художественное училище, но отец, намереваясь сделать из меня чиновника, велел учиться в старших классах столичной гимназии. Перечить отцу я не мог, подчинился его воле еще и потому, что самому опостылели дом и сакура на берегу моря. Успешно сдал экзамены в Токийскую гимназию и началась общежитская жизнь, грязи и грубости которой я не выдержал. Уйдя из общежития (не только из моральных соображений, но и потому еще, что врачи поставили диагноз: инфильтрат в легких), я поселился на отцовской даче в районе Уэно-Сакураги. Вообще приспособиться к жизни в коллективе мне никогда не удавалось, а тогда меня бросало в холод от таких изречений, как "юношеский пыл", "достоинство молодого человека" и прочее, мне претил этот дух учащейся молодежи. И в классах, и в комнатах общежития в самом воздухе витала какая-то извращенная похотливость. Меня не спасало даже близкое к совершенству паясничанье. За исключением одной-двух недель, когда отец приезжал на свои сессии, на этой даче практически никого не было, и в довольно просторном доме я жил втроем со стариком-сторожем и его женой. Иногда я пропускал занятия, но слоняться по Токио не было желания (так никогда, наверное, и не увижу ни храма Мэйдзи-дзингу, ни памятника Кусуноги Масасигэ***, ни могил 47 воинов в храме Сэнгаку); обычно я читал или рисовал. В те дни, когда отец бывал в Токио, я сломя голову мчался в гимназию, а когда его не было - уходил в студию художника Синтаро Ясуда, работавшего в европейской манере (студия находилась в районе Хонке Сэндаки), и там по три, а то и по четыре часа занимался этюдами. Мне втемяшилось в голову, что, уйдя из общежития и появляясь на лекциях изредка, я оказался в особом положении вольнослушателя; все мне стало безразлично, посещать занятия становилось все тягостнее. Да и вообще, проучившись сначала в начальной школе, а затем в гимназии, я так и не проникся так называемым "школьным патриотизмом", не удосужился запомнить даже обязательные школьные гимны. Вскоре один художник, посещавший студию Ясуды, научил меня пить сакэ, курить, развлекаться с проститутками, закладывать вещи в ломбард и разглагольствовать о левых идеях. Странная мешанина, не правда ли? Но так было на самом деле. Звали этого парня Macao Хорики, он родился в пригороде Токио, был старше меня на шесть лет, уже закончил частное училище изящных искусств. Своей мастерской не имел и ходил к нам в студию заниматься европейской живописью. Как-то Хорики обратился ко мне: - Не одолжишь пять йен? Я опешил, потому что знал его только в лицо, ни словом не приходилось перекинуться. Но пять йен все же протянул. - Порядок. Пошли выпьем, я угощаю. Пошли-пошли! Я не стал отказываться. Хорики потащил меня в кафе недалеко от студии. Вот так и началась наша дружба. - Я давно приметил тебя, обратил внимание на твою конфузливую улыбку, каковая является отличительной особенностью предстоящего человека искусства. Ну, за встречу!...Эй, Кину-сан, что, симпатичный малый? Только чур, не влюбляться! Как только этот тип появился у нас в студии, я из первых красавцев перешел во вторые. Хорики был смуглым парнем с очень правильными чертами лица. Всегда ходил в приличном костюме, что для студийцев-художников было достаточно необычно, всегда при галстуке скромной расцветки, волосы напомажены и разделены посредине ровным пробором. В кафе я попал впервые и сначала очень смущался, не знал, куда деть руки, конечно же, робко улыбался. Но после двух-трех кружек пива почувствовал необычайную раскрепощенность и легкость. - Я вообще-то хотел поступать в художественное училище... - Да ну, не стоит. Не стоит тратить время на все эти училища, неинтересно в них. Природа - вот наш учитель! Любовь к природе движет нами! Однако доверия к его речам я не испытывал. "Болван, - думал я. - И картины у него, наверняка, дурацкие. Но по части развлечений он ничего парень, дружить можно." Я ведь тогда впервые встретился со столичным бездельником. Как и я, он полностью отошел от суетного мира. В другой, правда, форме. Несомненно, сближало нас то, что мы оба не имели жизненных ориентиров. Подобно мне, он тоже был паяц. Но в том, что безысходности он не осозновал и не ощущал, мы существенно различались. Я дружил с Macao Хорики полагая, что делаю это исключительно потому, что с ним интересно развлекаться; а в самом деле я презирал его, порой даже стеснялся находиться с ним рядом. Так вот, этому человеку удалось в конце концов разгадать меня. Первое время казалось, что мне на редкость повезло: познакомился с замечательным малым, отличным гидом по Токио. Однако, отягощенный комплексом страха перед людьми, я потерял бдительность. Скажу не таясь: я ведь совершенно не мог один передвигаться по городу - в трамваях боялся кондукторов. Было и другое: в театре Кабуки робел перед билетерами, стоявшими по обеим сторонам устланной пунцовым ковром лестницы; в ресторанах мне становилось страшно, когда за спиной тихо стояли или подходили с тарелками официанты; особенный ужас охватывал меня, когда надо было оплачивать счета (Боже, до чего же я неуклюж!", - всегда думал я в такие моменты); а когда я покупал что-нибудь в магазине и расплачивался за покупку, мир темнел в глазах (не от скаредности, нет!). Скованность, робость, безотчетная тревога, страхи почти доводили меня до безумия; я забывал сдачу (о том, чтобы торговаться с лавочниками уже и речи нет), а то и саму покупку. Потому и выходил я из дома редко, предпочитал целыми днями валяться в своей комнате. Вот так и сложилось, что идя куда-нибудь вместе с Хорики, я отдавал ему свой кошелек, а уж он обнаруживал поразительные способности торговаться, гулять "дешево и сердито", тратя немного, но чрезвычайно эффективно. Такси стоило дорого, и он предпочитал держаться от него на почтительном расстоянии, прекрасно обходясь электричкой, автобусом, катером; в самое короткое время мы умудрялись добираться куда угодно. Он научил меня и многому другому. Например, ходить с женщинами в номера, где, помимо всего прочего, можно было принять ванну, поесть отваренного тофу****, опохмелиться; он растолковал мне, что гюмэси***** и якитори******, будучи едой дешевой, очень питательны; разъяснил, от какого дешевого сакэ можно быстрее захмелеть. Во всяком случае, в присутствии Хорики я был избавлен от страха и всяких тревог. Еще одно спасительное обстоятельство я нашел в общении с ним: не обращая никакого внимания на собеседника, он мог часами самозабвенно нести всякий вздор (возможно, как раз из-за своей горячности он и забывал о собеседнике), следовательно, когда мы гуляли вместе, не возникало неловких пауз. У меня же обычно получалось так, что я, по натуре молчаливый, вынужден был, общаясь с людьми, предупреждать такое неприятное молчание и отчаянно смешить собеседников. Зато, имея дело с болваном Хорики, не надо было стараться поддерживать разговор, его разглагольствования можно было спокойно пропускать мимо ушей, достаточно было только изредка улыбаться и вставлять "неужели?", "не может быть!"; роль шута исполнял сам Хорики. Вскоре я убедился, что вино, сигареты, проститутки прекрасно помогают (пусть временно) забыться, отвлечься от вечного страха перед людьми. Ради этого мне не жалко было распродать все, что имел. Проститутки были для меня не людьми, не женщинами, а умственно отсталыми (так казалось мне) существами или же сумасшедшими; однако, как ни странно, в их обители я находил покой, мог очень спокойно, крепко спать. И вот уж чего лишены эти несчастные создания так это алчности. Они тоже испытывали ко мне нечто вроде родственного чувства, проявляли радушие, причем не вымученное, а естественное, не продиктованное расчетливостью, не торгашеское, но радушие к человеку, с которым вряд ли придется видеться второй раз, и бывали ночи, когда я ясно видел вокруг голов проституток этих слабоумных или помешанных существ - нимб как у святой Марии. Стремясь уйти от вечного страха, я ночами ходил развлекаться к "родственным душам"; незаметно меня стала окутывать отвратительная атмосфера, она стала "приложением" к моей жизни, и постепенно это "приложение" весьма заметно обозначилось, так что, когда Хорики обратил на это внимание, я испугался, мне стало тошно. Выражаясь грубо, я изучал женщин исключительно по проституткам и заметно в этом преуспел. Кстати, учеба на таком материале, будучи самой суровой, одновременно и самая эффективная. Так вот, запах женщин стал преследовать меня, и они (женщины вообще, не только проститутки) инстинктивно чувствовали это и сами льнули ко мне. В результате, эта непристойная позорная атмосфера, вызванная вечным страхом перед себе подобными, казалась иным куда более заметной, чем первопричина. То, что Хорики когда-то высказал наполовину как комплимент, я со временем почувствовал в полную силу. Наивное письмо девочки из кафе... Долгие променады двадцатилетней генеральской дочки: в те минуты, когда я уходил в гимназию или возвращался из нее, она, слегка подкрасившись, бесцельно вертелась у ворот дома... Служанка из ресторанчика, где я иногда столовался, причем там я всегда молчал... И еще дочь владельца табачной лавки, подававшая мне сигареты, а в пачках я затем обнаруживал и кое-что другое... Девушка, сидевшая в соседнем кресле в театре Кабуки... И то можно вспомнить, как однажды я возвращался поздно ночью в электричке, изрядно захмелевший, и некая особа... А письмо от дальней родственницы с излияниями любовных томлений, совершенно неожиданное письмо... Да еще куколка, скорее всего самодельная, появившаяся у меня в комнате в мое отсутствие... И так далее, и тому подобное. Сам я притом всегда был крайне пассивен, события далее не разворачивались, и все-таки то, что есть во мне что-то, заставляющее женщин грезить обо мне - это не бахвальство, а непреложный факт. Не только Хорики, и другие говорили обо мне тоже. Углядев в этой ситуации нечто оскорбительное, я мгновенно охладел к развлечениям с проститутками. Из чистого снобизма (других мотивов я и теперь не могу отыскать) Хорики ходил на "коммунистические чтения" (точно не помню, кажется это называлось RS) и меня привел однажды в этот тайный кружок. Для таких, как Хорики подобного рода кружки были чем-то вроде достопримечательности Токио, которую непременно следует посетить. Я познакомился с "товарищами", как они друг друга называют, приобрел какие-то брошюры и стал слушать лекции по политэкономии, которые читал восседавший на председательском месте неприятной наружности молодой парень. Все, о чем говорилось в лекциях, казалось мне давным-давно известным. Ну хорошо, все так. Но ведь имеется и еще что-то в душах людей - неведомое, страшное. Алчность? - Не совсем так. Тщета? - И это не совсем то. Любострастие плюс алчность? И в сочетании это нечто не раскрывалось полностью... Не знаю, как это определить, но, кроме экономических отношений на дне мира человеческого есть, по-видимому, еще что-то чудовищное и мне, загнанному этим миром, при том, что я признаю материализм с такой же естественностью, как вода выбирает места пониже, - при всем при том я все же знаю, что мне не дано избавиться от своих страхов перед людьми, - не дано обратить взгляда к молодой листве и почувствовать радость надежды. Тем не менее, я не пропустил ни одного занятия, присутствовал на всех собраниях этого кружка RS (может быть, я ошибаюсь, возможно, он назывался по-другому), саркастически наблюдал, как "товарищи" с каменными лицами, словно занимаясь огромной важности делом, поглощены изучением в общем-то азбучных истин (1+12). Наконец терпение мое лопнуло, и, по своему обыкновению, я начал паясничать, пытаясь разрядить атмосферу этих собраний; напряжение постепенно исчезло, а сам я стал весьма популярным и даже необходимым членом кружка. Простые люди, они и меня, видимо, считали таким же простым оптимистичным весельчаком, а я, следовательно, своим поведением окончательно ввел их в заблуждение. По тому что не был я "товарищем". Все же на каждое собрание я обязательно являлся и обязательно веселил всех кружковцев. Мне нравилась сама затея. И люди нравились. Но это совсем не значит, однако, что меня сдружил с ними марксизм. Нелегальность - вот что доставляло мне какое-то смутное наслаждение. Мне в таких условиях было очень уютно. И наоборот, легальность в этом мире казалась мне страшной (я чувствовал в ней что-то чудовищно сильное), механизм ее действия - непознаваемым, и очень трудно было усидеть в этом, фигурально выражаясь, промерзшем помещении без окон; если бы за стенами было море нелегальности - я бы прыгнул в него, барахтался в нем, и умереть там почел бы за великую радость. Есть такое слово: отверженные. Так называют обычно жалких потерянных людей, нравственных уродов. Так вот, с самого рождения я чувствовал себя отверженным, и когда встречал человека, которого тоже так называли, ощущал такой прилив нежности к нему, что не мог сдержать восхищения перед самим собой. Есть еще выражение: криминальная предрасположенность. Всю жизнь в этом мире людей я страдал под тяжестью этой предрасположенности, но она была и самым верным спутником в моих мытарствах, а мое с обществом взаимное кокетничанье было как бы частью натуры. В просторечии говорят: брать грех на душу. Вынужден признаться: грех запятнал мою душу самым естественным образом еще с пеленок; по мере того, как я рос, он не только не спал с души, но, наоборот, разросся, проел душу насквозь и, хоть я сравнивал свои ночи с мучениями ада, грех стал мне роднее, ближе крови и плоти; боль, которую он причинял душе, стала знаком того, что грешная моя душа жива, я стал воспринимать эту боль как ласковый шепот. На такого человека, как я, атмосфера подпольных кружков действовала, как ни странно, успокоительно. Иначе говоря, не столько цель этого движения нужна была мне, сколько его внешняя оболочка. А что касается самого Хорики, - он только единственный раз пошел на такое собрание, чтобы, смеха ради, привести меня туда; глупо сострив насчет того, что марксистам, одновременно с изучением производственных отношений следовало бы проявлять интерес и к потреблению, он так и поступал: от собраний держался подальше и меня все время таскал за собой "изучать сферу потребления". Вообще же в то время существовали марксисты самых разных толков - и такие как Хорики, называвшие себя этим словом из пустого тщеславия, и подобные мне, которые заседали на этих собраниях потому, что им импонировал дух подполья. Пойми настоящие марксисты подлинную сущность своих "попутчиков", они разразились бы праведным гневом, и как ренегатов тут же выставили бы вон и Хорики, и меня. Но нас не собирались исключать из кружка, а для меня нелегальная жизнь протекала явно свободнее, чем среди легальных "джентльменов"; мне удавалось "правильно" вести себя, я считался перспективным "товарищем", жутко щеголял таинственностью члена подпольного кружка и даже брал кучу самых разных поручений. Никогда ни от чего не отказывался, спокойно брался за все, о чем ни просили и, как ни странно, все шло у меня гладко, без сучка и задоринки, я не допустил ни одного промаха, так что "легавые" (так среди кружковцев принято было называть полицейских) меня никогда не задерживали и не допрашивали; все поручения я выполнял смеясь и смеша других, притом корректно. (Надо заметить, что все кружковцы к любому делу относились как к сверхважному, действовали очень сосредоточенно, с чрезвычайной осторожностью, на полном серьезе подражая героям детективов.) В то время, как мне все поручения казались совершенно пустячными, "товарищи" любили лишний раз подчеркнуть опасный характер предпринимаемого. Настроение в тот период у меня было такое, что я спокойно вступил бы в партию несмотря на риск пожизненного заключения - страх перед реальным миром был настолько силен, наполненные стонами бессонные ночи были настолько мучительны, что я охотно предпочел бы жизнь в тюремной камере. С отцом я виделся редко, раз в три-четыре дня; то он был занят с гостями, приезжавшими к нему на дачу, то уезжал сам. Его присутствие меня угнетало, я боялся его и стал уже подумывать о том, чтобы снять где-нибудь комнатушку и жить одному. И тут услышал от старика-управляющего, что отец вроде бы намеревается продать дом. Наступал срок отцу складывать свои депутатские обязанности, более свою кандидатуру он выставлять не собирался, были этому, видимо, какие-то причины. В родных местах он построил новый дом, в нем намеревался спокойно доживать жизнь; по Токио, как видно, не тосковал, а ради меня, гимназиста, считал неразумным содержать особняк и слуг. (Отца я не понимаю, точно также, как и всех в этом мире.) Как бы то ни было, но вскоре дом перешел к другому хозяину, а я снял себе комнатку в старом доме в квартале Морика-ва. И сразу же оказался без денег. Прежде я получал от отца определенную сумму на карманные расходы, от нее, правда, через два-три дня ничего не оставалось, но зато в доме всегда были сигареты, спиртное, сыр, фрукты, а книги и письменные принадлежности в любое время можно было взять в кредит в ближайших лавках - как-никак, я жил в районе, избиравшем отца депутатом, так что имел возможность в любом магазине брать, что мне надо без всяких упрашиваний. И вот после того, как я перешел жить на квартиру, денег, высылаемых мне ежемесячно, стало катастрофически не хватать. Я был в панике: они уходили в течение нескольких дней. Чувствовал себя настолько беспомощным и забытым, что чуть рассудка не лишился. Всем по очереди - отцу, братьям, сестрам посылал телеграммы с просьбой выслать деньги и припиской "подробности письмом". (Ясное дело, "подробности" эти были моим новым трюком. Чтобы кого-нибудь о чем-нибудь попросить, я считал прежде необходимым развеселить тех, к кому обращаюсь.) Хорики научил меня закладывать вещи в ломбард, к чему я и стал часто прибегать. Но денег все равно не хватало. Вообще говоря, я не мог найти в себе сил уединенно прозябать в этой комнатушке. Когда я оставался в ней один, мне всегда казалось, что сейчас кто-нибудь сюда вторгнется, нападет на меня, и потому я старался уходить из дома - что-то делал в упоминавшемся выше движении, ходил с Хорики по злачным местам, пил дешевое сакэ и так далее. Учебу почти забросил, занятия живописью тоже прекратил. На втором курсе гимназии, в ноябре моя жизнь круто изменилась: я встретил женщину (она была на два года старше меня), с которой впоследствии решился на самоубийство. Несмотря на то, что я пропускал уроки и дома не занимался, экзаменационные работы оценивались как "содержательные" и долго еще мне удавалось водить свих родных за нос. Все же, в конце концов, гимназия, вероятно, по секрету сообщила отцу о плохой посещаемости, потому что по его поручению брат прислал длинное грозное письмо. Меня, однако, беспокоило совсем другое: во-первых, нехватка денег, и во-вторых то, что участие в нелегальном движении требовало все больше сил и времени, так как я стал командиром оперативной группы, объединяющей марксистски настроенных учащихся гимназий Центрального квартала, а также кварталов Коисикава, Симотани, Канда. Пошли разговоры о вооруженном восстании, я приобрел маленький нож (сейчас-то мне понятно, что он едва ли годился для точки карандашей), держал его всегда в кармане плаща, мотался по улицам, "устанавливая связи". Мне ужасно хотелось напиться, чтобы как следует отоспаться, но не было денег.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|