Сводные тетради - Тетрадь первая
ModernLib.Net / Цветаева Марина / Тетрадь первая - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Цветаева Марина |
Жанр:
|
|
Серия:
|
Сводные тетради
|
-
Читать книгу полностью
(423 Кб)
- Скачать в формате fb2
(169 Кб)
- Скачать в формате doc
(177 Кб)
- Скачать в формате txt
(161 Кб)
- Скачать в формате html
(170 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|
* * * С чужеземного брега иль с облака слышишь — слышь:
Через Тем же голосом спящим тебе отвечаю: да! С чужеземного брега иль с облака смотришь — видь: За изменой измена — кольца не сумела чтить Но одно уцелело: мужская морская честь: Тем же голосом медным тебе отвечаю: есть!
С чужеземного брега иль с облака В благовещенский день мой, под Устремив свою душу как птицу в пролет окна Тем же голосом льстивым
* * * (Очевидно — конец июня 1921 г.)
* * * Я, седая бродяга… (Тогда — не седая, но я всегда опережаю: Тот чьи следы — всегда простыли, Тот поезд, на который — все Запаздывают…)
* * * …Каждый врозь и все дыбом Под рукой нелюбимой. Каждый вгладь и все долу — Под любимой ладонью.
Аполлону на лиру Семь волосиков вырву С легким привкусом дыма, С легким привкусом тмина…
Аполлону — на струны, Птицелову — на сети…
* * * (3-го июля 1921 г.)
* * * (Стихи. Жив и здоров! — Под горем не горбясь — Команда, вскачь!
— в последнем варианты:)
* * * Спокойною рукою оправил китель Команда: вплавь! Пятидесяти кораблей Предводитель — Георгий, правь!
и еще:
Спокойной рукою Команда: вплавь! Чтоб всем до единого им под портик Софийский — правь!
* * * Сны:
Лунная ночь. Южный большой город. Идем с Алей мимо вечернего празднества, очевидно морского корпуса. Костры — и под луной — некий торжественный церемониал. Церемониал в юморе. Похороны не-умершего (нарочные) — куплеты на заунывный лад — золотые треуголки под луной — маниакально-марионеточная точность движений: всё преувеличенно-в лад. Припев: — «А мы еще так можем — и так можем — и так можем…» (соответствующая замедленная жестикуляция). Торжественный гротеск. Обряд. Сворачиваем в сторону, я — Але: «Зрелище явно-беззаконное и контрреволюционное: кортики, треуголки…» И — обомлеваю: — Аля! Перед глазами арка красного кирпича, старая, довременная какая-то, красная даже под луной.
Какой-то проход. И в арке, шагах в двадцати — татары. Четверо: белые балахоны, войлочные белые цилиндры, неподвижность. Один манит рукой: — «Красавица! Скажи мне!» В голосе и жесте — зазывание. Отступаем (медленно, как в жизни, когда боюсь). — «Так дочку нам свою оставь!» Чувствую в Алиной ладони ее бьющееся сердце. Крутой поворот, бежим. Женщина в пестром платке — трава — развалины. Мы здесь не шли, но бежим обратно. — «Татары!» Женщина, по инерции, еще несколько шагов — и, услышав! поняв! — падает. Бежим. Каменный ход под сводами. Бежим. Али не чувствую, только рука ее. Каменный топот татар. Ход сначала вниз, потом подымается, и снова вниз и вновь подымается, — и снова — и снова. Наконец понимаю: мы топчемся на одном месте! <Пропуск одного-двух слов>! Из последних сил — в бесчисленный раз — и — в боковую дверку и — на пол. Ванная детского приюта. Аля почти что без дыхания. Забиваемся в угол, на пол. Аля, одними губами: — «Умереть!» Сидим на полу. Окно: матовое. За ним — лестницей — тени подымающихся детей. Выжидаем. Тени — дальше. Но татары могут свернуть. Я — Але: — «Идем!» Она, с полузакрытыми глазами, в изнеможении: — Умереть. Беру за руку, молнией по лестнице. У закрытой двери — дама. — «Ради Бога — пустите — татары…» Она, не удивляясь: — Нельзя. — Куда-нибудь, хоть на полу… Я дочь профессора Цветаева, у меня билет Союза… Смягчается, ведет вверх. Приветливая клетушечка — d?barras
. На кровати — хлеб. Сажает Алю в кресло, надевает ей шляпу, и мне шляпу. На моей какие-то надписи, письмена, женские имена на незнакомом языке. Шляпа мала, вдавливает мне ее и, певуче: — «Я их знаю, я у них была, они бы не вернули Вам Вашей дочери». — «Самый старый — самый …?» — «Не — ет, он жалеет, он с ними и жалеет, он сопровождает… Какая хорошая девочка…» Отрезает кусок хлеба Але и мне. — «Их знают, их все знают… Какая красивая шляпа!» И, певуче — имя за именем — те неведомые имена. — «А это (кажется: Джалина) — они мне дали, так я у них звалась. Какая красивая шляпа!» Я, завороженно: — «Вы любуетесь — собой же!..»
* * * Просыпаюсь, холодею. А ведь татары могли первые сообразить, что мы бежим по кругу — могли просто ждать — или — еще лучше! — пойти навстречу. Слава Богу, что я во сне этого не сообразила — это бы случилось. Особенность моих снов: подсказываемость — мною — событий.
Тем, что — предчувствую, тем — что боюсь, тем — что хочу — подсказываю. О, как я бы тогда испугалась — я бы умерла. Они бы ждали недвижно.
И они этого хотели: моего испуга. Они всё знали: и замкнутость хода, и бессмысленность бегства, и боковую дверку. Но пока я не испугалась возможности их явления навстречу — они явиться не смели — должны были бежать — и всегда на том же расстоянии. Всё дело было в моем страхе: а вдруг остановятся! Тайная игра. И проиграли — они.
Они не были убийцы. Они завораживали. Та которая у них была, с цветными шляпами, осталась завороженная, и сама завораживала, в ее голосе была любовь к нам. И — ведь сон оборвался — кто знает?..
Никогда не забуду: красная кирпичная арка, красная даже под луной, почти звенящая лазорь — и в белых балахонах — как древние каменные идолы — с одинаковым призывом правой руки — татары.
* * * Каменщики. Ком-Ин-Терн. Немецкие песни. Прыжок в окно. — Не боюсь. — Беседа. — Папиросы. — Оказалась женщина.
* * * И — внезапное допонимание:
Детский приют. — Молчаливая теневая лестница детей — ни звука! — «какая красивая девочка!» — завораживающесть существа — м. б. всё было предуказано <под строкой, после «преду-» : смотрено>! — и боковая дверка? М. б. мы, спасаясь от них — к ним же? И выиграли — они?..
— О! —
* * * (Все сны — карандашом, спросонья, слепыми глазами. По горячему следу.)
* * * Не на одной земле — Одном стебле.
Не на одной земле — В одном седле.
Не на одной земле — Одном крыле!
7-го р<усского> июля 1921 г.
* * * Не лавром, а тёрном На царство венч?ный, В седле — а крылатый!
Вкруг узкого стана На бархате черном Мальтийское злато.
иглы Терновые — Богу И другу — присяга.
Высокий загиб Лебединый — и сбоку Мальтийская шпага.
Мальтийского Ордена Рыцарь — Георгий, Не пьющий, не спящий,
Мальтийского Ордена Рыцарь — Георгий, На жен не глядящий.
Когда-то Дракона Сразивший, а ныне К широкому Дону
Горючей пустыней К Тому под знамена На помощь спешащий…
* * * (Не кончено)
* * * Тихонько: Рукой осторожной и тонкой Распутаю путы: Рученки и звенья Льняные — и поволоку амазонку По звонким, пустым ступеням раздруженья…
* * * Рученки — и тенью Летейскою поволоку амазонку По звонким, пустым ступеням раздруженья…
* * * Как черная Лета С плечей моих льется Одежда…
* * * (Варианты — того
, в Ремесле)
* * * А той, что в петлицу тебе — в слезах —
Святой продевала знак,
Скажи: не чужая в моем дому, —
Что руку ей крепко жму.
А той, что в растерянный конский скок —
Широкой рукой — цветок,
Скажи — что доколе дыханье есть —
Что вечно он будет цвесть!
А пуговицы пришивающей — той —
Поклон от меня земной.
* * * Старое письмо, заложенное на этом месте
Москва, 2-го сентября 1918 г.
Милая Аля!
Мы еще не уехали. Вчера на вокзале была такая огромная толпа, что билеты-то мы взяли, а в вагон не сели.
Домой возвращаться мне не хотелось — дурная примета, и я ночевала у Малиновского
. У него волшебная маленькая комната: на стенах музыкальные инструменты: виолончель, мандолина, гитара, — картины, где много неба, много леса и нет людей, огромный зеленый письменный стол с книгами и рисунками, старинный рояль, под которым спит собака «Мисс» (по-английски значит — барышня).
Мы готовили с Малиновским ужин, потом играли вместе: он на мандолине, я на рояле. Вспоминали Александров, Маврикия, Асю, всю ту чудную жизнь.
У него на одной картине есть тот александровский овраг, где — ты помнишь? — мы гуляли с Андрюшей и потом убегали от теленка
.
Сейчас раннее утро, все в доме спят. Я тихонько встала, оделась и вот пишу тебе. Скоро пойдем на вокзал, встанем в очередь и — нужно надеяться, сегодня уедем.
На вокзале к нам то и дело подходили голодные люди, — умоляли дать кусочек хлеба или денег. Поэтому, Аля, ешь хорошо, пойми, что грех плохо есть, когда столько людей умирает с голоду. У Нади
будет хлеб, кушай утром, за обедом и вечером. И каждый день кушай яйцо — утром, за чаем. И пусть Надя наливает тебе в чай молоко.
Пиши каждый день, читай свою книгу, если придет кто-нибудь чужой, будь умницей, отвечай на вопросы. Поцелуй за меня Никодима и Таню
, если их увидишь.
Целую тебя, Алечка, Христос с тобой, будь здорова, не забывай молиться вечером.
(Мой отъезд напоминает мне сказку про козу и козленят, — «ушла коза в лес за кормом…».)
Поцелуй за меня Ирине
ручку и самоё-себя в зеркало.
До свидания!
Марина
Кланяйся Наде.
* * * Записи с моей стены
Сколь восхитительна проповедь равенства из княжеских уст — столь омерзительна из дворницких.
* * * Внутренняя (жизненная) заражаемость при полнейшем отсутствии подражательности — вот моя жизнь и стихи.
* * * Бог больше Мира, Мать больше ребенка, Гёте — больше Фауста. Стало быть мать Гёте — больше Гёте? Да, потому что — может быть — в ее недрах дремал нерожденный сверх-Гёте.
* * * Ничтожен и не-поэт — тот поэт, жизнь к<оторо>го не поэма. — Опровергните!
* * * (Для утверждения или опровержения нужно было бы сначала определить что такое поэма а главное не-поэма. 1932 г.)
* * * Лбы стариков. — Победа Верха. — Триумфальный вход (свод) в Смерть (Бессмертье).
* * * Не спать для кого-нибудь — да! (шить, переписывать)
Не спать над кем-нибудь — да!
Не спать из-за кого-нибудь — ну, нет!
* * * Желая польстить царю, мы отмечаем человеческое в нем — дарование, свойство характера, удачное слово, т. е. духовное, т. е. наше.
Желая польстить нам цари хвалят: чашку из к<отор>ой мы их угощаем, <пропуск двух-трех слов>, копеечного петуха в руках у нашего ребенка, т. е. вещественное, т. е. их(-нее), то, чем они так сверх-богаты.
Вся моя история с Волконским.
* * * (Причем оба — неизбежно — всей осознанной недоступностью им — нашего, нам — ихнего — до гомерических размеров — усиливаем. Каждый д? неба превозносит в другом — свое, данное тому в размерах булавочной головки.
— А м. б. — то, в чем знает толк.
— А м. б.
<Оставлен пробел в две строчки.>
* * * История В<олкон>ского с Н<иколаем> II (Фижмы). История Гёте с Карлом-Августом (любая биография Гёте, — его выход из дирекции Театра).
— Так, начав со сходства основного, нападаю понемногу и на сходство внешних судеб, — которых, между прочим (внешней судьбы) — нет. Жизнь такая же проэкция внутренней судьбы — как лицо.
* * * — Вы любите Гёте?
С. М. В., мечтательно: — «Нет — представьте себе! — никогда не любил… Он мне всегда казался таким холодным, бесстрастным…»
(— А себя бы ты — любил??)
* * * Я, к С. — Я не знала, где Вы, но была там же где Вы, а так как не знала, где Вы, то не знала, где я — но я знала, что я с Вами.
* * * Стахович
был барственен, В<олкон>ский царственен: все повадки: точность приходов (однажды, в проливной дождь, я, потрясенная, глазам своим не веря: — «С. М. Вы?!» — «Я же сказал…» — «Но…» — «Это так освежает… Я всегда отлично чувствую себя в природе, во всех ее проявлениях (с хищной улыбкой:) чего не могу сказать (не улыбка, а змея: и, тихим шипом:) … о человеческом обществе…»
Итак: точность приходов, вычеркиванье человека из жизни как только не простился перед отъездом (привычка к царедворцам), глаз на красивые мелочи быта (тарелка, застежка на кушаке), незамечание бытовых изъянов, доверчивая занятость — озабоченность — поглощенность собой, полнейшее равнодушие к (отрицательной) обстановке (<пропуск двух-трех слов> — со мною!) романтическая любовь к неожиданностям. Так, Революция, уничтожившая буржуазию, его и не коснулась: приключение. И, пожалуй, в глубине души — лично за себя — тайно — рад.
* * * Ночь: (вслепую, карандашом, — очевидно электричество у нас так и не загорелось)
С ужасом думаю о притуплении чувства за последние годы, — не любовного (брезгую!) — жалости. Между мной 18 л. и мной 28 л. в этом <пропуск одного слова> — бездна, а мною 8 л. и 28 л. — несоизмеримость. Точно творческая сила (умение всё проявить: уверенность со всем справиться) съела и это. Только сон (сновидение) возвращает. И С.
* * * Нет. Просто Бог опомнился и дал первый слой кожи. (1932 г.)
* * * Уехал | на последнем корабле Последним —| — Удар крыла! — взлет крови — междометье — И поворотом памяти — к тебе — Туда — в твое восемнадцатилетье.
Лепечущим младенчеством зыбей Эвксинских — высь ! Лавром Обласканная. Взор, благоговей: Мы снова на листе заглавном.
Земля высокомерная! Ступню Отталкивающая как ладонью! Когда ж опять на грудь твою | ступлю тебе | Заносчивой пятою амазоньей, —
Сестра высокомерная! Шагов Не помнящая! Земля, земля Героев и Богов — Амфитеатр моего Восхода!
* * * Тебя пою, пергаментная сушь Высокодышащей земли Орфея!
Кормилица Героя и орла… […] Лишь оттиск берегущая крыла — Земного не приемлющая следа…
* * * Смерть Блока. Стихи к Блоку.
* * * Чрево, ужель не узнало — чада?
* * * Единственный случай совпадения протокола и легенды: Жанна д’Арк.
* * * Не потому сейчас нет Данта, Ариоста, Гёте, что дар словесный меньше, — нет: есть мастера слова — большие. Но те были мастера дела, те жили свою жизнь, а эти жизнью сделали писание стихов. Оттого так — над всеми — Блок. Больше, чем поэт: человек.
* * * (Верно и спорно, но оспорить могла бы только я же.)
* * * Прямо в эфир Вьется тропа. — Остановись! Юность слепа.
Ввысь им и ввысь! В синюю рожь! — Остановись! — В небо ступнешь!
<Справа, напротив стихотворения, поперек страницы:> NB! Если бы критики вместо зачем и почему (написано) отмечали бы такие вещи как:
Прямо в эфир Вьется тропа.
* * * (Ich will nicht l?nger Am Boden hocken! Lasst meine Kleider! Lasst meine Locken! Lasst meine H?nde — Sie sind ja mein!)
* * * (Стихи Отрок, Огнепоклонник)
* * * По мановенью горят, гаснут
* * * Гляну — горят, отвернусь — гаснут…
* * * Дай уголек проглочу н?-смех…
(кому? себе, над собой же)
* * * 14-го р<усского> авг<уста> 1921 г.
* * * Письмо к Ахматовой
(После смерти Блока)
Дорогая Анна Андреевна! Мне трудно Вам писать. Мне кажется — Вам ничего не нужно. Есть немецкое слово S?ule
— по-русски нет — такой я Вас вижу: прекрасным обломком среди уцелевших деревьев. Их шум и Ваше молчание — что тут третьему? И всё-таки пишу Вам, потому что я тоже дерево: бренное, льну к вечному. Дерево и людям: проходят, садятся (мне под тень, мне под солнце) — проходят. Я — пребываю. А потом меня срубят и сожгут, и я буду огонь. (Шкафов из меня не делают.)
* * * Смерть Блока. Еще ничего не понимаю и долго не буду понимать. Думаю: смерти никто не понимает. Когда человек говорит: смерть, он думает: жизнь. Ибо, если человек, умирая, задыхается и боится — или — наоборот — <пропуск одного слова> то всё это: и задыхание — и страх — и <пропуск одного слова> жизнь. Смерть — это когда меня нет. Я же не могу почувствовать, что меня нет. Значит, своей смерти нет. Есть только смерть чужая: т. е. местная пустота, опустевшее место (уехал и где-то живет), т. е. опять-таки жизнь, не смерть, немыслимая пока ты жив. Его нет здесь (но где-то есть). Его нет — нет, ибо нам ничего не дано понять иначе как через себя, всякое иное понимание — попугайное повторение звуков.
Я думаю: страх смерти есть страх бытия в небытии, жизни — в гробу: буду лежать и по мне будут ползать черви. Таких как я и поэтому нужно жечь.
Кроме того — разве мое тело — я?
Разве оно слушает музыку, пишет стихи и т. д.? Тело умеет только служить, слушаться. Тело — платье. Какое мне дело, если у меня его украли, в какую дыру, под каким камнем его закопал вор?
Чорт с ним! (и с вором и с платьем).
* * * Смерть Блока.
Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил.
Мало земных примет, мало платья. Он как-то сразу стал ликом, заживо-посмертным (в нашей любви). Ничего не оборвалось, — отделилось. Весь он — такое явное торжество духа, такой воочию — дух, что удивительно, как жизнь вообще — допустила? (Быть так в нем — разбитой!)
Смерть Блока я чувствую как вознесение.
Человеческую боль свою глотаю: для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях. (Вытянувшись на той туче!)
* * * Но так как я более человек, чем кто-либо, так как мне дороги все земные приметы (здесь — священные), то нежно прошу Вас: напишите мне правду о его смерти. Здесь дорого всё. В Москве много легенд, отталкиваю. Хочу правды о праведнике.
* * * Моя Радость!
Жизнь сложна. Рвусь, п. ч. теперь знаю, что жив — 1-го июля письмо, первое после двух лет молчания. Рвусь — и весь день обслуживаю чужих. Не могу жить без трудностей — не оправдана. Чувство круговой поруки: я — здесь — другим, кто-то — там — ему. Разговоры о том, как и что «загнать», сумасшедшие планы, собственная зависимость и беспомощность, чужие жизни, к<отор>ые нужно устраивать, ибо другие еще беспомощнее (я, по крайней мере, веселюсь!) целый день чужая жизнь, где я м. б. и не так необходима. Сейчас у меня живут двое
. Целый день топлю, колю, кормлю. Недавно — случай. Отупев и озверев от вечного варенья каш, прошу одного из своих — как бы сказать? — неуходящих гостей поварить за меня — раз всё равно сидит и глядит в огонь — той же печки. И, изумленная гениальной простотой выхода, иду в свою комнату писать. — Час или сколько? — И вдруг: запах, сначала смутный, т. е. не доходящий до сознания, верней доходящий как легкая помеха: чем-то гадким (но когда же — за годы — хорошим??). Запах (а м. б. сознание) усиливается. Резко. Непереносимо. И — озарение: что-то горит! И — уже откровение: кастрюля горит, сама, одна!
Вбегаю в столовую (как прежде называлось, ныне — лесопильня и каменоломня, а в общем пещера).
У печки, на обломке, мой кашевар.
— Что это? — Мечтательный взмах палестинских глаз. — «Я не знаю». — Да ведь — каша горит! Всё дно сгорело! Да ведь каши-то уж никакой и нет, всё сгорело, всё, всё! — Я не знаю: я мешал. — А воды не подливали? — «Нет. Вы не сказали. Вы сказали: мешайте. Я мешал». В руке — обломок, верней останок ложки, сгоревшей вместе с кашей и кастрюлей — у него в руке.
* * * сидел и мешал.
* * * О том же М<индли>не (феодосийский семнадцатилетний женатый поэт). В<олькенш>тейн с еще кем-то, проходя ко мне:
— Всё как следует. И дежурный варит кашу. (Он-то — «дежурный» — в другом смысле, а я — как солдат, деньщик.)
* * * Пишу урывками — как награда. Стихи — роскошь. Вечное чувство, что не вправе. И — вопреки всему — благодаря всему — веселье, только не совсем такое простое — как кажется.
* * * Посылаю Вам шаль.
— Аля, послать Ахматовой? — Конечно, Марина! Вы породы шальн?й, а не ш?льной. — Дорогая моя ш?льная порода, носите, если понравится. Я для Вас не только шаль — шкуру с плеч сдеру!
Целую нежно. Пишите
МЦ.
17-го р<усского> авг<уста> 1921 г.
(Эгоцентризм письма, происходящий не от эгоизма, а от бесплотности отношений: Блока видела три раза — издали — Ахматову — никогда. Переписка с тенями. — 1932 г. И даже не переписка, ибо пишу одна.)
* * * (Стихи: Виноградины тщетно в саду ржавели
— Сивилла (Горбачусь — из серого камня — Сивилла)
. Первая сцена Давида, к<отор>ую перепишу в отдельную тетрадь отрывков и замыслов.)
* * * Под музыку.
Страшное ослабление, падение во мне эмоционального начала: воспоминание о чувствах. Чувствую только во сне или под музыку. Живу явно-рациональным началом: душа стала разумной, верней разум стал душой. Раньше жила смутой: тоской, любовью, жила безумно, ничего не понимала, не хотела и не умела ни определить ни закрепить. Теперь малейшее движение в себе и в другом — ясно: отчего и почему.
Выбивают меня из седла только музыка и сон.
* * * Аля: — Марина! Я подметала и думала о евреях. Тогда — из тысяч тысяч — поверил один, теперь — Ленину и Троцкому — на тысячу вряд ли один не поверит.
— Аля! Вся Библия — погоня Бога за народом. Бог гонится, евреи убегают.
* * * (Сплошные пласты Саула.)
* * * К Ахматовой:
(в ответ на упорный слух о ее смерти)
Соревнования короста В нас не осилила родства. И поделили мы так просто: Твой — Петербург, моя — Москва.
Блаженно так и бескорыстно Мой гений твоему внимал На каждый вздох твой рукописный Дыхания вздымался вал.
Но вал моей гордыни польской — Как пал он! С златозарных гор Мои стихи как добровольцы К тебе стекались под шатер…
Дойдет ли в пустоте эфира Моя лирическая лесть? И безутешна я, что женской лиры Одной, одной мне тягу несть.
* * * 30-го авг<уста> 1921 г.
* * * Письмо к Ахматовой
31-го р<усского> авг<уста> 1921 г.
Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей. Пишу Вам об этом п. ч. знаю, что до Вас всё равно дойдет, — хочу чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным — с моего ведома — Вашим другом (друг — действие!) среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу Кафэ Поэтов. Убитый горем — у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телегр<амму> с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая — весть о С., о к<отор>ом я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать, — не п. ч. это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? — просто не хочется тупить пера.
Эти дни я — в надежде узнать о Вас — провела в кафэ поэтов — что за уроды! что за убожества! что за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ревущие быки, и ялтинские проводники с накрашенными губами.
Вчера было состязание: лавр — титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и трупы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой (NB! знаю я этих «пианистов», просто — собаки! NB! паршивые), и «монотонный тон кукушки» (так начинался один стих), и поэма о японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина)
Это было у моря, Где цветут анемоны…
И весь зал, хором:
Где встречается редко…
Городской экипаж
Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие — САМИ ТАКИЕ ЖЕ, — со вчерашнего состязания.
Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.
На эстраде Бобров, Аксёнов, Арго (громадный рыжий детина вроде мясника), Грузинов. — Поэты. —
И — шантанный номер: крохотный — с мизинчик! — красноармеец (красноармейчик) вроде Петрушки, красная <рисунок шапки> шапка (каж<ется> — шлык!) лицо луковицей.
— Товарищи! А я вам расскажу, как один прапор справлял имянины! (Руки — рупором:) — Матрёшка! Коли гости придут — не принимать, нет дома.
Кто-то из жюри, вежливо: — «Позвольте, товарищ! Да ведь это анекдот».
— Матрё — ёшка!!
— Здесь стихи читают.
И красноармеец: — «Довольно нам, товарищи, катать на своей спине бар! Пусть теперь баре нас покатают!»
И я, на блок-ноте, Аксёнову: — «Господин Аксёнов, ради Бога — достоверность об Ахматовой. (Был слух, что он видел Маяковского.) Боюсь, что не досижу до конца состязания».
И учащенный кивок А<ксёно>ва. Значит — жива.
* * * Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксёновский — мне — кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня — несказ?нных. Страшный сон: хочу проснуться — и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко — я бы словами сказала: — «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива». Я загадывала на Вас по Библии — вот: Le Dieu des forces…
Утешила меня Аля: — «Марина! У нее же — сын!» (Скажу еще одно — спокойно: после С. и Али Вы мое самое дорогое на земле. Такого восторга как Вы мне не дает никто.)
* * * Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. — «Господа, я Вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно — и у меня всегда полный зал!» Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, да что — Петербурга… Эти дни — Октябрь и Перекоп. Вчерашний вечер — чудо: Стала облаком в славе лучей. На днях буду читать о Вас — в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам — но не могу уступить этой чести другому. Впрочем, всё, что я имею сказать — осанна! Не «доклад», а любовь.
То, что скажу, запишу и привезу Вам. Привезу Вам и Алю.
Кончаю — как Аля кончает письма к отцу:
Целую и низко кланяюсь.
МЦ.
* * * Луна несет с собой пустыню.
* * * Ночь — жертвенная, стихия совести. Стояние над могилой: мало любил!
* * * Не надо работать над стихами, надо чтоб стих над тобой (в тебе!) работал.
* * * Высокодышащая грудь земли.
* * * Ветер потерь.
* * * (Пласты Саула. Стих к Маяковскому — тот, что в Ремесле — очевидно в благодарность за Ахматову.)
* * * Не обольстись личиною спокойной: Я Ревность, зажигающая войны.
Не доверяй потупленной рабе: Лишь в первый день служанка я тебе!
Еще угождаю, А уж родные шепчутся: чужая!
Уже звонят во все колокола — А я еще очей не подняла!
А подняла — Что не узнал троянскую проказу?
* * * Если я на тебя смотрю, это не значит, что я тебя вижу!
(Я — всем.)
12-го русск<ого> сентября 1921 г.
* * * Если я на тебя смотрю, это значит, что я тебя не вижу, — видела бы (доходило бы до сознания) — не смотрела бы. (1932 г.)
На людей я смотрю только глубоко задумавшись, т. е. ничего не видя: т. е. совершенно бессмысленно, безмысленно, именно как бык на новые ворота.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|