Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рецензии на произведения Марины Цветаевой

ModernLib.Net / Публицистика / Цветаева Марина / Рецензии на произведения Марины Цветаевой - Чтение (стр. 8)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Публицистика

 

 


      И тем не менее, есть привлекательность и большие достоинства во многих вещах, составивших этот томик. Заглавие его может даже дать повод думать, что и сам автор относится к ним преимущественно как к упражнениям на определенные задания, которые он сам себе ставил. Каковы они именно, эти задания, преодоление каких именно трудностей стихосложения было его целью — об этом рассказать может только он сам. Но вот какие особенности «Ремесла» отмечаешь и запоминаешь при прочтении этой книжки. Лучшие пьесы Марины Цветаевой в этом сборнике ничего не рассказывают, ничего не описывают, но их стихи текут и поют непрерывно. Если прочесть только такую строфу: «А — и — рай. А — и — вей. — Обирай. — Не побей», что можно вынести, кроме непонятного набора слов? Между тем, если сказать их нараспев, с соответствующими ударениями и остановками, сразу возникает яркий напев какого-то заклятья, которое так отлично продолжается следующими строками: «Яблок — яхонт, — Яблок — злато. — Кто зачахнет, Про то знато» и т. д.
      Поэтому так охотно автор прибегает к темам песенным или музыкальным.
      Вот, например, прелестная новогодняя, с припевом «Грянь, — кружка о кружку»; это один из лучших образцов на русском языке застольной песни:
 
Братья! В последний час
Года — за русский
Край наш, живущий в нас!
Ровно двенадцать раз —
Кружкой о кружку!
 
      Или вот еще отличный образец марша похоронного:
 
И марш вперед уже,
Трубят в поход.
О как встает она,
О как встает… —
 
      где эта строфа, служащая припевом, отмечает постепенное умирание, все сокращаясь, уменьшаясь, пока не остаются только два слова:
 
И марш…
 
      Часто все дело заключается в том, чтобы найти тот лад, в котором должно быть пропето стихотворение, — и тогда оно вдруг окрашивается, загорается огнями, расцветается красками.
      Как сразу подымается красота, например, стихотворения к Анне Ахматовой, и без того прекрасного и жуткого:
 
Кем полосынька твоя
Нынче выжнется?
Чернокосынька моя!
Чернокнижница!
 
      Что Анна Ахматова — «колдунья из логова змиева», это мы знаем давно; но когда читаешь эти, обращенные к ней стихи, она кажется простой, наивной и нелукавой рядом с Мариной Цветаевой, которой знакомы все заклятья, покорны все зелья.
      В песенной стихии, объемлющей ее, Марине Цветаевой не нужны, часто вредны связные предложения с подлежащими, сказуемыми и остальными частями речи. Она ломает, комкает язык как ей хочется, выкидывает одно, другое слово, сжимает фразу до одного слова, одного звука.
 
Конь — хром, — Меч — ржав, —
Кто — сей? — Вождь толп.
 
      Или еще:
 
Враг. — Друг. — Терн. — Лавр. —
Всё — сон… — Он. — Конь.
 
      Отсюда и некоторая приподнятость тона, никогда не покидающая ее.
      Вот портрет Маяковского:
 
Превыше крестов и труб, —
Крещенный в огне и дыме, —
Архангел-тяжелоступ, —
Здорово, в веках Владимир.
 
      А вот описание глаз в стихотворении М.А.Кузмину:
 
Два зарева! — Нет зеркала! —
Нет, два недуга! —
Два серафических жерла!
Два черных круга!
 
      Или еще, несколько строк из прелестного портрета кн. С.М.Волконского:
 
Какое-то скольженье вдоль, —
Ввысь — без малейшего нажима… —
О, дух неуловимый — столь —
Язвящий, сколь неуязвимый!
 
      И вот, смутное настроение проясняется. Теперь видишь перед собой творца, которого словно непрерывно бьет поэтическая лихорадка. Эта изумительная плодовитость — чуть ли не каждый день по стихотворению; — эти спешащие, друг друга перегоняющие строчки, отсутствие устойчивых фраз, в напеве ломающийся язык, — беспрестанно электрический ток пронизывает поэта, излучается из него. В этом роде писал и пишет иногда Андрей Белый; и есть что-то декадентское в растрепанности таких стихов.
      В этом, быть может, их осуждение. Но редко русский язык обнаруживает свою гибкость, покорность, певучесть, как в стихах Марины Цветаевой. И в этом их несомненная ценность.

Г. Лелевич
1923 год. Литературные итоги
Бесплодная смоковница
<Отрывки>

      Буржуазно-дворянская литература не создала ни одной вещи, которая заслуживала бы серьезного внимания. Ахматова хранила гробовое молчание. <…> Более или менее любопытна, может быть, книга стихов Марины Цветаевой «Ремесло», вышедшая в Берлине. Цветаева печатает свои стихи и в нашем добросердечном Госиздате, и в эсеровских «Современных записках», но душа ее вряд ли испытывает подобное раздвоение. Идеологически и психологически Цветаева — целиком эмигрантка. И «Ремесло» — зловещая эмигрантская книга. Наиболее искренни и до жути сильны те строки ее книги, в которых она оплакивает старую Россию:
 
И марш вперед уже,
Трубят в поход.
О, как встает она,
О, как встает…
 
 
Уронив лобяной облом
В руку, судорогой сведенную, —
— Громче, громче! — Под плеск знамен
Не взойдет уже в залу тронную!..
 
      Что выйдет из Цветаевой в будущем, — не берусь гадать; но сейчас эта талантливая поэтесса безнадежно запуталась в эмигрантских силках и тенетах, и ее стихи не принадлежат к тем, которые могут заставить ответно забиться сердца читателей-трудящихся. <…>

Ю. Айхенвальд
Литературные заметки
<Отрывки>

      «Записки наблюдателя» — так называется серия литературных сборников, осуществляемая чешско-русским издательством в Праге. Судя по только что вышедшей первой книге, составленной разнообразно, снабженной иллюстрациями, серия эта будет посвящена проблемам обеих культур — как русской, так и чешской. <…>
      В недостатке сжатости, в разбросанности можно упрекнуть и г-жу Марину Цветаеву. Она свою статью «Кедр», посвященную книге кн. С.Волконского «Родина», сама называет апологией, хотя как раз в апологии прекрасная книга Волконского не нуждается и никто ее не обвинял, не осуждал. Не апологию, а панегирик в неудержимом восторге пишет г-жа Цветаева, и вот именно пишет так, что пробуждает в нас тоску по сдержанности и сосредоточенности. Впрочем, это — вопрос темперамента. По существу же, в основном, трудно с нашей писательницей не согласиться и не полюбоваться на меткость, и тонкость, и задорность многих ее замечаний. <…>

Н. Берберова
Рец.: «Записки наблюдателя»
Литературный сборник. Кн. 1. Прага, 1924

      Материал сборника далеко не равноценен, но, в общем, книга не безынтересна. Новые стихи Бальмонта, конечно, прекрасны, но звучат как-то слишком знакомо и привычно. Шесть пьес Маковского тоже ничего не прибавляют к облику этого тонкого поэта-дилетанта. Стихи Цветаевой — бессвязно нагроможденный словесный и эмоциональный материал, еще не оформленный до искусства; в ее «Федре» — метрическая попытка, которая могла бы быть интересной, будь она исканием более широкого и гибкого строя, а не поводом, чтобы еще, и по-новому, разнуздать слово.
      После этого положительно отдыхаешь на первом из стихотворений Одоевцевой: здесь, хотя в малом, есть и равновесие и проясненность, а потому — это уже искусство. О стихах Туринцева лучше умолчать.
      Повесть Крачковского «Желтые, синие, красные ночи» волнует и оставляет в недоумении. Как отнестись к этому мятущемуся потоку раскрепощенных атомов душевного мира, к этому непрерывному смещению угла зрения, к нарушению всех пропорций, искривлению всех линий? Нет остова в этой повести. И все держится лишь непрерывным напряжением подстилающей ее эмоции. Это не художественное создание, а эксперимент — талантливый и интересный, но опасный и вряд ли плодотворный.
      Отдел статей очень разнообразен по содержанию: о Блоке, о Манесе, о чешской поэзии, о Шевалье, Шарло и Максе Дэрли, о Дмитриевском. Но ни новых материалов, ни нового подхода к материалу в упомянутых статьях не найти.
      Ценны замечания Маковского («К теории графики»). Никак не пройти мимо крикливой статьи Цветаевой о кн. Волконском. Автор прекрасной книги «Родина» уподобляется здесь и Лукрецию, и Гете и даже — «Богу первых дней», и это — с выкрикиванием и причитаниями, — на протяжении более чем тридцати страниц. Просто непонятно, откуда это кликушество по поводу такой спокойной и прозрачной книги.

Н. Светлов
Правый активизм в молодой лирике
<Отрывки>

      Современную русскую поэзию иногда делят на московскую и петроградскую. В то время как первая, возглавляемая группой Леф, является идеологически левой, на три четверти — коммунистической, последняя во главе с Аxматовой и Кузминым до сих пор героически держится против захлестнувшего искусство революционного шторма, сторонясь новаторства, следуя, идеологически и формально, пушкинским традициям.
      Московские поэты прежде всего — бунтари.
      От пролетарской группы до футуристов — все они, не удовлетворяясь достижениями классической школы, ищут новых способов выражения, ломают метр, категорически порывают со старыми сюжетами или подходят к ним по пути, чуждому шаблону. Удача здесь, конечно, зависит столько же от требований, предъявляемых к себе поэтом, сколько и от его одаренности; все же несомненно, что московские левые «искусствари», по сравнению с петроградцами, значительно шагнули вперед. Это ясно, хотя бы на примере Аxматовой и Маяковского.
      В то время как аxматовский интимизм перепевает сам себя и, в условиях нового, рождающегося быта, на три четверти утрачивает свой raison d’кtre, — Маяковский, пользуясь небывалыми в русском искусстве приемами, создает поэзию, которую, правда, принято называть плакатной, как будто плакат не может быть фактом искусства, — но которая, несомненно, заряжена огромной динамикой.
      У «правых», у групп, объявивших войну коммунизму, плакатного искусства не было. И это не сила их, а слабость. Об этом догадался еще Колчак, поощрявший различные осведовские издания, не имевшие, к сожалению, за отсутствием талантливых людей, никакого успеха.
      Встать на трибуну, говорить с массами правое искусство не могло не столько в силу своей «классичности», сколько в силу неблагоприятно слагавшихся социально-политическиx условий: для него долго не было соответствующей почвы.
      Коммунисты же — всеми возможными в голодающей стране средствами — поощряли развитие левого искусства. Это делали они не потому, конечно, что «краса и гордость русской литературы» к ним не идет: просто со свойственной им практической сметкой они оценили динамическое действие левого искусства на массы.
      Ведь надо же помнить, что В.Маяковский не есть футурист, как нечто невменяемое, уродец, говорящий на зауми, что это только — для теx, кто до сих пор не выучился читать его стихов, — что его гениальные поэмы, читаемые с эстрады, заставляют слушателей загораться революционным пафосом, что, наконец, марш С.Третьякова на смерть Воровского, написанный для коллективного (совершенно новое в русском искусстве) чтения, — есть искусство, организующее идущую массу.
      Левое искусство — на служебной, утилитарной — организующей плоскости, мы же все еще пробавляемся «чистым искусством» (в кавычках, в кавычках!), забывая, что традиции, даже самые лучшие, важны лишь как исходный пункт для дальнейших индивидуальных достижений мастера.
      Оттого мы, правые, так и бедны действенным искусством, оттого-то так безнадежно скучны, так лишены динамичности гладенькие стишки Бальмонта.
      Наши дни не таковы, чтобы культивировать в себе прекраснодушие и эстетизм. Это преимущество победивших, мы же — в борьбе, и все другие культуры, а искусство в особенности, должны перековывать в оружие нападения и защиты.
      В этом — цель поэзии идеологически правых групп, и насколько это осуществимо, настолько эти группы — жизненны. Тут, думается, определенна связь. Не печальный ли тон стихов покойного талантливого Маслова предсказал гибель омской государственности?..
      Прислушиваясь к голосам поэтов-москвичей, мы слышим один голос, молодой и страстный, резко диссонирующий с общим тоном группы.
      Это Марина Цветаева.
      Идеологически она подошла бы скорее к петроградцам, будучи лишь более определенной и резкой. Больше этого; если Ахматову Осинский и Коллонтай пытаются еще (коммунистически) оправдать, причисляя — один из историко-литературныx курьезов — к революционным поэтам, или, во всяком случае, к поэтам, отображающим революционный момент, — то Марину Цветаеву эти и бесчисленные другие совкритики называют определенно «белобандиткой». В те дни, когда добровольческое движение на юге России доживало последние дни, когда перед побежденными стал выбор: гибель или эмиграция, в Москве, где, разыскивая «белых», свирепствовала чека, Марина Цветаева писала такие стиxи:
 
Во имя расправы
Крепись, мой крылатый,
Был час переправы,
А будет — расплаты.
 
      И далее
 
Тогда по крутому
Эвксинскому брегу,
Был топот побега,
А будет — победы.
 
      Самый поверхностный разбор стихов поэтессы (мы имеем — сборники «Версты», «Ремесло» и поэму-сказку «Царь-Девица», за которую петроградская совкритика и назвала Цветаеву «белобандиткой») и самое поверхностное погружение в стихию ее творчества, — указывает на причастность ее к искусству, выработавшему новые способы выражения. Это, сообщая ее стихам небывалую динамичность — небывалую для правого искусства, — делает их особенно ценными.
      Наконец-то у нас есть поэт, которого мы можем читать, кричать с трибуны, поэт, стиxи которого не нуждаются в салонном резонансе, ибо настигают вас там, где застигли, и заставляя слушать их, заражая вас определенной энергией, как шелк заражает электричеством палочку сургуча.
      Вот, например, «Новогодняя песня», написанная в 22-м году, по силе и крепости словесной сковки не уступающая знаменитому «Маршу» Маяковского. Это тоже марш, весь гремящий треxдольник, заставляющий вас двигаться по определенному пути; это тротиловая бомба, спрессовавшая огромный запас энергии.
      Разве сравнить с этими строками «поэтическую» абулию сладенького Бальмонта или крикливый пафос Макса Волошина:
 
Братья! В последний час
Года — за русский
Край наш, живущий — в нас!
Ровно двенадцать раз —
Кружкой о кружку!
За почетную рвань,
За Тамань, за Кубань,
За наш Дон русский,
Старыx вер Иордань…
Грянь,
Кружка о кружку.
 
      И великолепный конец:
 
Добровольная дань,
Здравствуй, добрая брань!
Еще жив — русский
Бог! Кто верует — встань!
Грянь,
Кружка о кружку!
 
      Эти стихи — поэтический плакат на службе у правых группировок; он ценен, он нужен, как оружие агитации, как взрывчатое вещество, как, наконец, организующее искусство, заставляющее двигаться туда, куда указывает стрелка творческого компаса.
      Ибо верно сказал Маяковский:
 
Никакие советы не сдвинут армии,
Если тон не дадут музыканты!
 
      Дореволюционное же искусство, мало ли в нем колченогой шарманки с шарманщиком на костылях!
      Идем далее.
      Вот стиxотворение.
 
Каменногрудый,
Каменнолобый,
Каменнобровый
Столб;
Рок.
Промысел, знанье!
Вставай в ряды!
Каменной дланью
Равняем лбы.
Xищен и слеп,
Xищен и глуп.
Милости нет:
Каменногруд.
Ведомость, номер.
Без всякиx прочих!
Равенство — мы:
Никакиx Высочеств!
Выравнен? Нет?
Кланяйся праxу!
Пушкин — на снег,
И Шенье — на плаxу.
 
      Это стиxотворение пощечина революции.
      Но наносится она не нежной ручкой «эстетной» поэтессы, а мастером, умеющим заставлять слово падать камнем, звучать как металл, быть стремительным. Вот, например, стиxотворение «Возвращение вождя». Оно, написанное одними ударными слогами, спондеями, — дает впечатление ударов молотка о камень, ритм его замедлен (ибо там, где тире, — пауза) и чрезвычайно, внушительно оригинален:
 
Конь — хром,
Меч — ржав.
Кто — сей?
Вождь толп.
Шаг — час,
Вздоx — век,
Взор — вниз.
Все — там.
 
      Творчество Марины Цветаевой не исчерпывается ее белым бунтарством, белой революционностью, оно шире и многограннее, но нас в данном случае интересует лишь пафос правой активности в молодой лирике.
      Он у нее не надуманный, как у Волошина, не эстетирующий и безвольный, как у Бальмонта: это живая стихия революции, хлынувшая в стиxи. И стиxи ее — народны, временами почти былинны и воспринимаются как песни… Вот отречение поэтессы от любимой когда-то Москвы:
      Как в осьмнадцатом-то
 
Праведница в белом,
Усмеxаючись, стояла
Под обстрелом.
Как в семнадцатом-то
— А? — следочком ржавым
Все сынов своиx искала
По заставам.
Вот за эту-то — штыками
Не спокаюсь! —
За короткую за память
Отрекаюсь.
 
      И конец:
 
Старопрежнее, на свалку!
Нынче, здравствуй!
И на кровушке на свежей —
Пляс да яства.
Вот за теx за всех за братьев
— Не спокаюсь! —
Прости, Иверская Мати!
Отрекаюсь.
 
      В «Посмертном марше» Марина Цветаева поет о добровольчестве как о доброй воле к смерти:
 
А — в просторах — Норд’Ост и шквал,
— Громче, громче промежду ребрами! —
Добровольчество! Кончен бал!
Послужила нам воля добрая!
 
      И рефрен:
 
И марш вперед уже,
Трубят в поxод.
О как встает она,
О как встает.
 
      Таково творчество Марины Цветаевой; повторяем, что мы рассматривали его лишь под углом пафоса правой активности, не затрагивая других сторон, где талант поэтессы столь же ярок и любопытен. Ее стиxи первые после революции революционные стиxи, насыщенные динамикой, волей к борьбе… <…>
      Это следующий шаг от Гумилева, от мужества в поражении:
 
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще, —
 
      от гордости в несчастьи, от уменья сохранить только свою душу, — к смелым и дерзким атакам врача.
      Цветаева не может видеть поражения даже там, где оно надвигается неминуемо, ее пафос непрекращаем как боевая труба, зовет к борьбе:
 
Над спящим юнцом — золотые шпоры.
Команда — скачь!
Уже по пятам воровская свора.
Георгий, плачь!
. . . . . . . . . . . . . . . .
Пропали! Не вынесут сухожилья!
Конец! — Сдались!
— Двумолием раскрепощает крылья
Команда: ввысь!
 
      Верность, мужество, вера в удачу своего дела и — самое главное — бодрая активность, вот содержание песен Цветаевой. Она, единственная из поэтов правого лагеря, оставаясь все время в Москве, восприняв и преодолев в себе все достижения левого искусства, усвоив его динамику и уменье воздействовать на массы, — отдала свое мастерство на служение близкому делу, порвав с интимизмом, с ненужными для наших дней эстетическими мотивами — создавая могучую гражданскую лирику, лирику борьбы, где Муза играет не эмигрантский фокстрот, а великолепный марш, от которого руки сами тянутся к клинку.
      И появление у нас такиx поэтов — знак, что наши силы не иссякли, что мы нужны:
 
Добровольная дань,
Здравствуй, добрая брань!
Еще жив — русский
Бог! Кто верует — встань!
Грянь,
Кружка о кружку!
 

Г. Адамович
Литературные заметки
<Отрывок>

      <…> Марина Цветаева написала две статьи, обе безмерно-восторженные. Одну о поэме Б.Пастернака, другую о кн. С.Волконском.
      Князь Волконский, как все знают, человек очень культурный, даровитый и умный, писатель сдержанный и спокойный. Не думаю, чтобы он мог без усмешки прочесть статью, в которой его ежеминутно сравнивают с Гете, с Лукрецием и бог весть с кем еще.
      Не думаю, чтобы в нем вызвал добрые чувства этот кликушеский стиль, бесчисленные восклицательные знаки, многоточия, вскрики, скобки, вся эта претенциозная и совершенно пустая болтовня.
      Марина Цветаева, как бы в свое оправдание, пишет в начале статьи от лица каких-то неведомых «нас»:
      «Нас, кажется, уже ничем не потрясешь, — после великой фантасмагории Революции, с ее первыми-последними, последними-первыми, после четырехлетнего сна наяву, после черных кремлевских куполов и красных над Кремлем знамен, после саженного: „Господи, отелись!“ на стенах Страстного монастыря, после гробов, выдаваемых по 33-му талону карточки широкого потребления, после лавровых венков покойного композитора Ск<ряби>на, продаваемых семьей на рынке по фунтам…»
      Это верно. Но после этих действительно потрясающих явлений менее всего способны взволновать или просто дойти до человека такие мелко-неврастенические записи. Есть какая-то фальшь и наивность в столь распространенном теперь стремлении отразить стилистическими судорогами катастрофы последних лет.
      Надо очень любить стихи Цветаевой, чтобы простить ей ее прозу. Не могу не сознаться: я очень люблю стихи ее. Добрая половина цветаевских стихов никуда не годится, это совсем плохие вещи. У Цветаевой нет никакой выдержки: она пишет очень много, ничего не вынашивает, ничего не обдумывает, ничем не брезгует. Но все-таки ей — одной из немногих! — дан «песен дивный дар» и редкий, соловьиный голос. Некоторые ее строчки, а иногда и целые стихотворения, совершенно неотразимы и полны глубокой прелести. Не хватает ей простоты. Пушкин писал жене: «Если будешь держать себя московской барышней, ей-ей разведусь», — цитирую по памяти, едва ли точно. В Цветаевой очень много московской барышни. Не сомневаюсь, что это показалось бы ей упреком не существенным — эстетическим «возраженьицем». Но мне кажется, что это гибельный порок. <…>

Г. Адамович
Литературные беседы
[Цикл «Двое»]
<Отрывок>

      <…> Что с Мариной Цветаевой? Как объяснить ее последние стихотворения — набор слов, ряд невнятных выкриков, сцепление случайных и «кое-каких» строчек. Дарование поэта, столь несомненного, как Цветаева, не может иссякнуть и выдохнуться. Вероятно, она еще найдет себя. Но сейчас читать ее тяжело.
      Цветаева никогда не была разборчива или взыскательна, она писала с налета, от нее иногда чуть-чуть веяло поэтической Вербицкой, но ее спасала музыка. У нее нет, кажется, ни одного удавшегося стихотворения, но в каждом бывали упоительные строфы. А теперь она пишет стихи растерянные, бледные, пустые — как последние стихи Кузмина. И метод тот же, и то же стремление скрыть за судорогой ритма, хаосом синтаксиса и тысячами восклицательных знаков усталость и безразличие «идущей на убыль души». <…>

Ю. Айхенвальд
Рец.: Марина Цветаева
Молодец: Сказка

      Сказка эта написана стихами и написана так, что ее трудно понять. Виною в этом не непонятливость читателя, а непонятливость книжки. Такого мнения держится, по-видимому, и сама сказочница; оттого она и приходит на помощь своему читателю в его затруднительном положении и в одном подстрочном примечании оговаривает: «относится к Марусе», а в другом подстрочном примечании оговаривает: «вопросы ее, ответы — бариновы». Эти пояснения необходимы, потому что текст сам за себя не говорит. Со стороны автора любезно такие пояснения давать, но мы предпочли бы ясность самого текста. Ведь сказка, сказка-складка особенно не имеет права требовать от нас напряжений, и хочется ее воспринимать легко, и хочется, чтобы она была проста и прозрачна. Недаром «Молодец» посвящен Борису Пастернаку, одному из темнейших поэтов современности. Но есть логика смысла и есть логика звуков. Если первая у Марины Цветаевой зачастую отсутствует или, по крайней мере, от читателя прячется, то вторая присуща нашей поэтессе вполне. Г-жа Цветаева роскошно купается в звуках, в стихии русского языка или чрезмерного русизма; и одни звуки у нее влекут за собою другие — с какою-то необходимостью. Таким образом, «Молодец» фонетически оправдан и часто слышишь и слушаешь с удовольствием его самодовлеющее звучание — например, такое: «что ж барин? бражничает? буйствует? шпажничает? жизнью небрежничает? с цветком нежничает; цвет мой — найденыш, жар мой в ладонях, князь мой затворник, красный поддонник». Если же, сверх звуков, вам хочется получить еще и смысловое наслаждение, то для этого изощрите все свое внимание и понимание.

В. Ходасевич
Заметки о стихах
М.Цветаева. М?лодец

      Рассуждения о народности пушкинских сказок справедливы лишь до тех пор, пока речь идет о сюжете и смысле. По сюжету и смыслу они народны. По сюжету — хотя бы уж оттого, что, кажется, все они (за исключением «Сказки о золотом петушке») в этом отношении прямо заимствованы из народной литературы. По смыслу же — оттого, что вместе с сюжетом Пушкин почерпнул из народной сказки ее действующих лиц, столь же традиционных, как персонажи итальянской комедии масок, — и в своих переработках оставил их носителями тех же идей и переживаний, носителями которых они являются в подлинных созданиях народной массы.
      Иначе обстоит дело со строением языка и стиха. Начать с того, что народная сказка, в отличие от былины и лирической песни, почти всегда, если не всегда, облечена в прозаическую форму. У Пушкина все его девять обработок сказочного сюжета — как раз стихотворные. Вдобавок, из этих девяти — только три («Сказка о попе», «Сказка о рыбаке и рыбке» да неоконченная сказка о медведях) по форме стиха в той или иной степени приближаются к образцам народного творчества. Из прочих — пять писаны чистопробнейшим книжным хореем, а шестая ямбом, да еще со строфикой, явно заимствованной из бюргеровой «Леноры» («Жених»).
      Так же, как размер стиха, язык пушкинской сказки в основе своей — тоже книжный; отмеченный всеми особенностями индивидуально-пушкинского стиля, он в общем восходит к литературному языку XIX века, а не к языку народного (или, как иногда выражался сам Пушкин, простонародного) творчества. То же надо сказать о преобладающих интонациях, о характерно-пушкинской инструментовке, наконец — о рифмовке, лишь изредка приближающейся к той, какую мы встречаем в настоящей народной поэзии.
      Поэтому, если допустить, как это иногда делается, будто Пушкин в своих сказках хотел в точности воспроизвести народную словесность, то пришлось бы сказать, что из такого намерения у него ничего не вышло, что книжная литературность у него проступает на каждом шагу и сказки его надо не восхвалять, а резко осудить, как полнейший стилистический провал.
      Но в том-то и дело, что Пушкин, почти всегда умевший осуществлять свои замыслы в совершенстве, не ошибся и на сей раз: то, что он хотел сделать, он сделал великолепно. Только сказки его не следует рассматривать как попытку в точности повторить стиль сказок народных. Пушкин не был и не хотел сойти за какого-то Баяна. Был он поэтом и литератором, деятелем книжной, «образованной» литературы, которую любил и которой служил всю жизнь. Как бы ни восхищался он «простонародной» поэзией, в его намерения не входило подражать ей слепо и безусловно. Конечно, в свои сказки он внес немало заимствований оттуда, но это сокровища, добытые во время экскурсий в область народного творчества и использованные по возвращении домой, в область литературы книжной. Пушкин отнюдь не гнался за тождеством своих созданий с народными. Он не пересаживал, а прививал: прививал росток народного творчества к дереву книжной литературы, выгоняя растение совершенно особого третьего стиля. В том и острота пушкинских сказок, что их основной стилистической тенденцией является сочетание разнороднейших элементов: прозаического народно-сказочного сюжета и некоторых частностей, заимствованных из стихотворного народно-песенного стиля — с основным стилем книжной поэзии. Законно ли такое сочетание? Удачно ли оно выполнено? — Только с этих двух точек зрения можно судить сказки Пушкина.
      Белинский их осудил: «Они, конечно, решительно дурны, — писал он. — Мы не можем понять, что за странная мысль овладела им (Пушкиным) и заставила тратить свой талант на эти поддельные цветы. Русская сказка имеет свой смысл, но только в таком виде, как создала ее народная фантазия; переделанная же и прикрашенная, она не имеет решительно никакого смысла».
      По существу, мы можем не согласиться с оценкою Белинского: такая переработка, особенно — раз она сделана Пушкиным, имеет в наших глазах самостоятельный и высокий смысл. Но надо признать, что подход Белинского верен: несправедливо осудив пушкинские создания, он все же правильно понял намерение Пушкина — дать книжную обработку сказочных сюжетов.
      Как известно, Пушкин однажды дал П.В.Киреевскому собрание народных песен, сказав: «Когда-нибудь, от нечего делать, разберите-ка, которые поет народ и которые смастерил я сам». Однако, разобрать это не удалось ни Киреевскому, ни кому-либо другому: наглядное доказательство того, что Пушкин, когда хотел, мог подражать народному стилю до полной неотличимости. Его собственные «Песни о Стеньке Разине» почти не отличимы от записанных им. Почему же, владея народным стилем в таком совершенстве, Пушкин не применил своего умения в сказках?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26