Всего лучшего, — не уезжаешь ли ты куда-нибудь на Новый год?
МЭ.
Москва, 7-го августа 1917 г.
Дорогой Макс,
У меня к тебе огромная просьба: устрой Сережу в артиллерию, на юг. (Через генерала Маркса?
) Лучше всего в крепостную артиллерию, если это невозможно — в тяжелую. (Сначала говори о крепостной. Лучше всего бы — в Севастополь.)
Сейчас Сережа в Москве, в 56 пехотном запасном полку.
Лицо, к которому ты обратишься, само укажет тебе на форму перехода.
Только, Макс, умоляю тебя — не откладывай.
Пишу с согласия Сережи.
Жду ответа.
Целую тебя и Пра.
МЭ.
(Поварская, Борисоглебский пер<еулок>, д<ом> 6, кв<артира> 3.)
Москва, 9-го августа 1917 г., среда.
Милый Макс,
Оказывается — надо сделать поправку. Сережа говорит, что в крепостной артиллерии слишком безопасно, что он хочет в тяжелую.
Если ты еще ничего не предпринимал, говори — в тяжелую, если дело уже сделано и неловко менять — оставь так, как есть. Значит, судьба.
Сереже очень хочется в Феодосию, он говорит, что там есть тяжелая артиллерия.
Милый Макс, если можно — не откладывай, я в постоянном страхе за Сережину судьбу. — И во всяком случае тяжелая артиллерия где бы то ни было лучше пехоты.
Скажи Пра, что я только что получила ее письмо, что завтра же ей отвечу, поблагодари ее.
Сегодня у меня очень занятой день, всё мелочи жизни. В Москве безумно трудно жить, как я бы хотела перебраться в Феодосию! — Устрой, Макс, Сережу, прошу тебя, как могу.
Целую тебя и Пра.
Недавно Сережа познакомился с Маргаритой Васильевной,
а я — с Эренбургом. Вспомнила твой рассказ об epilatoire
— и потому — не доверяла. У нас с ним сразу был скандал, у него отвратительный тон сибиллы. Потом это уладилось.
Сереже Маргарита Васильевна очень понравилась, мне увидеться с ней пока не довелось.
МЭ.
— Макс! Ты может быть думаешь, что я дура, сама не знаю, чего хочу, — я просто не знала разницы, теперь я уже ничего менять не буду. Но если дело начато — оставь, как есть. Полагаюсь на судьбу.
Сережа сам бы тебе написал, но он с утра до вечера на Ходынке, учит солдат, или дежурит в Кремле. Так устает, что даже говорить не может.
______
<Рукой С. Эфрона>
Милый Макс, ужасно хочу, если не Коктебель, то хоть в окрестности Феодосии. Прошу об артиллерии (легкая ли, тяжелая ли — безразлично), потому что пехота не по моим силам. Уже сейчас-сравнительно в хороших условиях — от одного обучения солдат — устаю до тошноты и головокружения. По моим сведениям — в окрестностях Феодосии артиллерия должна быть. А если в окрестностях Феодосии нельзя, то куда-нибудь в Крым — ближе к Муратову или Богаевскому.
— Жизнь у меня сейчас странная и не без некоторой приятности: никаких мыслей, никаких чувств, кроме чувства усталости — опростился и оздоровился. Целыми днями обучаю солдат-маршам, военным артикулам и пр. В данную минуту тоже тороплюсь на Ходынку.
Буду ждать твоего ответа, чтобы в случае неудачи предпринять что-либо иное. Но все иное менее желательно — хочу в Феодосию!4
Целую тебя и Пра. Пра напишу отдельно.
Сережа.
Москва, 24-го августа 1917 г.
Дорогой Макс,
Я еду с детьми в Феодосию. В Москве голод и — скоро — холод, все уговаривают ехать. Значит, скоро увидимся.
Милый Макс, спасибо за письмо и стихи. У меня как раз был Бальмонт, вместе читали.
Макс, необходимо употребить твой последний ход,
п. ч. в Москве переход из одной части в другую воспрещен. Но с твоим ходом это вполне возможно. Причина: здоровье. Сережа — блестящее подтверждение.
Макс, поцелуй за меня Пра, скоро увидимся. Пишу Асе, чтоб искала мне квартиру. Недели через 2 буду в Феодосии.
МЭ.
Москва. 25-го августа 1917 г.
Дорогой Макс,
Убеди Сережу взять отпуск и поехать в Коктебель. Он этим бредит, но сейчас у него какое-то расслабление воли, никак не может решиться. Чувствует он себя отвратительно, в Москве сыро, промозгло, голодно. Отпуск ему, конечно, дадут. Напиши ему, Максинька! Тогда и я поеду, — в Феодосию, с детьми. А то я боюсь оставлять его здесь в таком сомнительном состоянии.
Я страшно устала, дошла до того, что пишу открытки. Просыпаюсь с душевной тошнотой, день как гора. Целую тебя и Пра. Напиши Сереже, а то — боюсь — поезда встанут.
МЭ.
Москва 21-гo нoября /4-го дек. 1920 г.
Дорогой Макс!
Послала тебе телеграмму (через Луначарско<го>) и письмо (оказией). И еще писала раньше через грузинских поэтов — до занятия Крыма.
Дорогой Макс, умоляю тебя, дай мне знать, — места себе не нахожу, — каждый стук в дверь повергает меня в ледяной ужас, — ради Бога!!!
Не пишу, потому что не знаю, где и как и можно ли.
Передай это письмо Асе. Недавно ко мне зашел Е. Л. Ланн (приехал из Харькова), много рассказывал о вас всех. Еще — устно — знаю от Э<ренбур>га. Не трогаюсь в путь, потому что не знаю, что меня ждет. Жду вестей.
Поцелуй за меня дорогую Пра, как я счастлива, что она жива и здорова! Скажи ей, что я ее люблю и вечно вспоминаю. Всех вас люб<лю), дорогой Максинька, а Пра больше всех. Аля ей — с последней оказией — написала большое письмо.
Я много пишу. Последняя вещь — большая — Царь-Девица. В Москве азартная жизнь, всяческие страсти. Гощу повсюду, не связана ни с кем и ни с чем. Луначарский — всем говори! — чудесен. Настоящий рыцарь и человек.
Макс! Заклинаю тебя — с первой возможностью — дай знать, не знаю, какие слова найти.
Очень спешу, пишу в Тео
— среди шума и гама — случайно узнала от Э<ренбур>га, что есть оказия на юг.
Ну, будь здоров, целую всех Вас нежно, люблю, помню и надеюсь.
МЦ.
Москва, 14-го русск. марта 1921 г.
Дорогой Макс!
Только сегодня получила твое письмо, где ты мне пишешь о Соне. В настоящую минуту она уже должна быть на воле,
ибо еще вчера (знала раньше из Асиных писем) Б. К. 3<айц>ев был у К<аме>нева, и тот обещал телеграфировать. Речь была также об А<делаиде> К<азимировне>. — Дело верное, Б<орис> К<онстантинович> поручился.
Обо мне ты уже наверное знаешь от Аси, повторяю вкратце: бешено пишу, это моя жизнь. За эти годы, кроме нескольких книг стихов, пьесы: «Червонный Валет» (из жизни карт), «Метель» (новогодняя харчевня в Богемии, 1830 г. — случайные), «Приключение» (Казанова и Генриэтта), «Фортуна» (Лозэн-младший и все женщины), «Конец Казановы» (Казанова 73 лет и дворня, Казанова 73 л<ет> — и знать, Казанова 73 лет — и девочка 13 лет. Последняя ночь Казановы и столетия). — Две поэмы: Царь-Девица — огромная — вся сказочная Русь и вся русская я, «На красном коне» (Всадник, конь красный как на иконах) и теперь «Егорушка» — русский Егорий Храбрый, крестьянский сын, моя последняя страсть. — Вся довременная Русь. — Эпопея.
Это моя главная жизнь. О людях — при встрече. Много низости. С<ережа> в моей жизни — как сон.
О тех, судьбы которых могут быть тебе дороги: А. Белый за городом, беспомощен, пишет, когда попадает в Москву, не знает с чего начать, вдохновенен, затеял огромную вещь — автобиографию — пока пишет детство. — Изумительно. — Слышала отрывки в Союзе Писателей. — Я познакомила с ним Ланна. Это было как паломничество, в тихий снежный день — куда-то в поля.
Из поэтов, кажется, не считая уехавшего Б<альмон>та, не служили только мы с ним. (Еще П<астер>нак.) Есть у нас лавка писателей: Б<ердяе>в, Ос<ор>гин, Гр<иф>цов, Дж<ивеле>гов,
— всех дешевле продают, сочувственны, человечны. Сейчас в Москве миллиард поэтов, каждый день новое течение, последнее: ничевоки. Читаю в кафе, из поэтов особенно ни с кем не дружу, любила только Б<альмон>та и Вячеслава <Иванова>, оба уехали, эта Москва для меня осиротела. Ф. С<оло>губ в П<етербур>ге не служит, сильно бедствует, гордец. Видела его раз на эстраде — великолепен. Б<рю>сов — гад, — существо продажное (уж и покупать перестали, — должно быть дешево просит!) и жалкое, всюду лезет, все издеваются. У него и Адалис был ребенок, умер.
Сейчас в Москве М<андельшта>м, ко мне не идет, пишет, говорят, прекрасные стихи. На днях уехал за границу Э<ренбур>г, мы с ним дружили, он был добр ко мне, хотя в нем мало любви. Прощаю ему все за то, что его никто не любит. Скоро уезжают 3<ай>цевы. Какой она изумительный человек!
Только сейчас я ее увидела во весь рост.
— Москва пайковая, деловая, бытовая, заборы сняты, грязная, купола в Кремле черные, на них вороны, все ходят в защитном, на каждом шагу клуб — студия, — театр и танец пожирают всё. — Но — свободно, — можно жить, ничего не зная, если только не замечать бытовых бед.
Я, Макс, уже ничего больше не люблю, ни-че-го, кроме содержания человеческой грудной клетки. О С<ереже> думаю всечасно, любила многих, никого не любила.
Нежно целую тебя и Пра. Лиля и Вера в Москве, служат, здоровы, я с ними давно разошлась из-за их нечеловеческого отношения к детям, — дали Ирине умереть с голоду в приюте под предлогом ненависти ко мне. Это — достоверность. Слишком много свидетелей.
Ася Ж<уков>ская вышла замуж за еврея — доктора.
С Ф<ельдштей>нами не вожусь, были в прошлом году в большой передряге.
Милый Макс, буду бесконечно рада, если напишешь мне через <sic>, тогда очень скоро получу письмо.
Передай Пра, что я ее помню и люблю и мечтаю о встрече с ней — Такой второй Пра нету!
М.
— Сейчас в М<оскве> Бялик.
— Еврейский театр «Габима», реж<иссер> — Станиславский. Играют на древнееврейском.
<Приписки на полях:>
Дружу еще со С<тепу>ном
и В<олкон>ским. Ст<еп>ун за городом, пишет роман, В<олкон>ский бедствует и пишет замечательную книгу: «Воспоминания», другая Д<екабрис>ты уже готова.
Нежно-нежно поцелуй за меня А<делаиду> К<азимировну> и Е<вгению> К<азимировну>.
Только что узнала, что Вера Э<фрон> через месяц ожидает ребенка. Эва с детьми за границей.
Посылаю тебе 10 экз<емпляров> Репина
— может быть понадобятся?
Москва, 7-го р<усского> ноября 1921 г.
Мой дорогой Макс!
Оказия в Крым! Сразу всполошилась, бросила все дела, пишу.
Во-первых, долг благодарности и дань восторга — низкий поклон тебе за С<ережу>. 18-го января 1922 г. (через два месяца) будет четыре года, как я его не видела. И ждала его именно таким. Он похож на мою мысль, поэтому — портрет точен. Это моя главная радость, лучшее, что имею, уеду — увезу, умру — возьму.
Получив твои письма, подняли с Асей бурю. Ася читала и показывала их всем, в итоге дошло до Л<уначар>ского, пригласил меня в Кремль. С Кремлем я рассталась тогда же, что и с Сережей, часто звали пойти, я надменно отвечала: «Сама поведу». Шла с сердцебиением. Положение было странно, весь случай странен: накануне дочиста потеряла голос, ни звука, — только и! (вроде верхнего си (si) Патти!). Но не пойти — обидеть, потерять право возмущаться равнодушием, упустить Кремль! — взяла в вожатые В<олькен>штейна («Калики» — услужливая академическая бездарность).
После тысячи недоразумений: его ложноклассического пафоса перед красноармей<цем> в будке (никто не понимал моего шепота: явления его!) и пр<очего> — зеленый с белым Потешный дворец. Ни души. После долгих звонков — мальчишка в куцавейке, докладывает. Ждем. Большая пустая белая дворянская зала: несколько стульев, рояль, велосипед. Наконец, через секретаря: видеться вовсе не нужно, пусть т<овари>щ напишет. Бумаги нет, чернил тоже. Пишу на чем-то оберточном, собственным карандашом. Доклад, ввиду краткости, слегка напоминающий декрет: бонапартовский, в Египте. В<олькен>штейн (муж Сони) через плечо подсказывает. Я злюсь. — «Соню! Соню-то!». Я: — «А чччерт! Мне Макс важней!». — «Но С<офья> Я<ковлевна> — женщина и моя бывшая жена!». — «Но Макс тоже женщина и мой настоящий (indicatif pr?sent
друг!». Пишу про всех, отдельно Судак и отдельно К<окте>бель. Дорвалась, наконец, до Вас с Пра: «больные, одни в пустом доме»… — и вдруг иронический шип В<олькен>штейна: «Вы хотите, чтоб их уплотнили? Если так, Вы на верном пути!». Опомнившись, превращаю эти пять слов в тайнопись. Доклад кончен, уже хочу вручить мальчишке и вдруг: улыбаюсь, прежде чем осознаю! Упоительное чувство: «en pr?sence de quelqu'un».
Ласковые глаза: «Вы о голодающих Крыма? Все сделаю!». Я, вдохновенным шипом: — «Вы очень добры». — «Пишите, пишите, все сделаю!». Я, в упоении: «Вы ангельски добры!». — «Имена, адреса, в чем нуждаются, ничего не забудьте — и будьте спокойны, все будет сделано!». Я, беря его обе руки, самозабвенно: «Вы ц<арст>венно добры!». Ах, забыла! На мое первое «добры» он с любопытством, верней любознательностью, спросил (осведомился): — «А Вы всегда так говорите?». И мой ответ: «Нет, только сегодня, потому что Вы позвали!». Ласков, как сибирский кот (не сибирский ли?), люблю нежно. Говорила с ним в первый раз. Ася все эти дни вела денежную кампанию, сейчас столько богатых! все торгуют. Кажется, на твою долю выпадает м<иллио>н, от нас с Асей только сто т<ысяч> (сверх м<иллио>на), я знаю, что это — ничто, это мы, чтоб устыдить наших богатых сотоварищей; нужно действовать самыми грубыми средствами: оглушать, — тогда бумажники раскрываются. Дай Бог, чтоб все дошло и чтоб это вас с Пра немножко вызволило
_________.
М. И. К<узнецо>ва, наконец, устроилась, — в Летучей Мыши.
Играет «Женщину-змею»
(подходит? у нее ведь змеиные глаза!). С Майей
вижусь редко: дружит с Акс<еновым> (рыжая борода) и Бобровым,
с к<оторы>ми не дружу. Меня почему-то боится. А я вся так в С<ереже>, что духу нет подымать отношения. Все, что не необходимо, — лишне. Так я к вещам и к людям. Согласен ли? Я вообще закаменела, состояние ангела и памятника, очень издалека. Единственное мое живое (болевое) место — это С<ережа>. (Аля — тот же С<ережа>.) Для других (а все — другие!) делаю, что могу, но безучастно. Люблю только 1911 г<од> — и сейчас, 1920 г<од> (тоску по С<ереже> — весть — всю эпопею!). Этих 10-ти лет как не было, ни одной привязанности. Узнаешь из стихов. Любимейшие послать не решаюсь, их увез к С<ереже> — Э<ренбур>г. Кстати, о Э<ренбур>ге: он оказался прекрасным другом: добрым, заботливым, не словесником! Всей моей радости я обязана ему.
Собираюсь. Обещают. Это моя последняя ставка. Если мне еще хочется жить здесь, то из-за С<ережи> и Али, я так знаю, что буду жить еще и еще. Но С<ережу> мне необходимо увидеть, просто войти, чтоб видел, чтоб видела. «Вместо сына», — так я бы это назвала, иначе ничто не понятно.
О М<оск>ве. Она чудовищна. Жировой нарост, гнойник. На Арбате 54 гастр<ономических> магазина: дома извергают продовольствие. Всех гастр<ономических> магаз<инов> за последние три недели 850. На Тверской гастрономия «L'Estomac».
Клянусь! Люди такие же, как магазины: дают только за деньги. Общий закон — беспощадность. Никому ни до кого нет дела. Милый Макс, верь, я не из зависти, будь у меня миллионы, я бы все же не покупала окороков. Все это слишком пахнет кровью. Голодных много, но они где-то по норам и трущобам, видимость блистательна.
__________
Макс, а вот веселая история: в Тифлисе перед б<ольшеви>ками были схоронены на кладбище шесть гробов с монпасье. Священники пели, родные плакали. А потом б<ольшеви>ки отрыли и засадили и священников, и родных. Достоверность.
__________
О литераторах и литературе я тебе уже писала. Та же торговля. А когда не торгующие (хотя и сидящие за прилавком), как Бердяев, открывают рот, чтоб произнести слово «Бог», у меня всю внутренность сводит от скуки, не потому, что «Бог», а потому, что мертвый Бог, не растущий, не воинствующий, тот же, что, скажем, в 1903 г<оду>, — Бог литературных сборищ.
_________
Только что письмо от Э<ренбур>га: почтой из Берлина. Шло десять дней. Утешает, обнадеживает, С<ережа> в Праге, учится, Э<ренбур>г обещает к нему съездить. Завтра отправляю письмо С<ереже>, буду писать о тебе. Писала ли я тебе в прошлый раз (письмо с М<инд>линым) о большой любви С<ережи> к тебе и Пра: «Мои наезды в К<окте>бель были единственной радостью всех этих лет, с Максом и Пра я совсем сроднился». Спасибо тебе. Макс, за С<ережу> — за 1911 г<од> и 1920 г<од>!
Какова будет наша следующая встреча?
Думаю, не в России. Хочешь в Париже? На моей Rue Bonaparte?
Герцыкам посылаю другие стихи, если доведется — прочти. Лучшей моей вещи ты не знаешь, «Царь-Девицы». У меня выходят две книжки: «Версты» (стихи) и «Феникс» (конец Казановы, драматическая сцена). В случае моего отъезда их перешлет тебе Ася. Ася живет очень трудно, хуже меня! Героична, совсем забыла: я. Всем настоящим эти годы во благо!
Поцелуй за меня Пра, прочти ей мое письмо, не пишу ей отдельно, потому что нет времени, поздно предупредили. Будь уверен, милый Макс, что неустанно с Асей будем измышлять всякие способы помочь Вам с Пра. Живя словом, презираю слова. Дружба — дело.
Обнимаю и целую тебя и Пра.
М.
ВОЛОШИНОЙ Е. О
Феодосия, 8-го июля 1911 г.
Дорогая Пра,
хотя Вы не любите объяснения в любви, я все-таки объяснюсь. Уезжая из Коктебеля, мне так хотелось сказать Вам что-нибудь хорошее, но ничего не вышло.
Если бы у меня было какое-нибудь большое горе, я непременно пришла бы к Вам.
Ваша шкатулочка будет со мной в вагоне и до моей смерти не сойдет у меня с письменного стола. Всего лучшего, крепко жму Вашу руку.
Марина Цветаева.
Р. S. Исполните одну мою просьбу: вспоминайте меня, когда будете доить дельфинику. И меня тоже!
Сергей Эфрон
Москва, 13-го мая 1917 г.
<Рукой А. Эфрон:>
Милая Пра я тебя очень люблю. Ты хочешь меня увидеть? Пра, ты любишь Марину? Спасибо тебе за брошку. У меня есть сестра Ирина и есть Красная роза. Но мне жалко моря. Целую тебя и Макса. Письмо писала сама. Скоро напишу еще.
Аля.
<Рукой МЦ:>
Письмо всецело Алино, кроме Ъ. Она хотела писать еще и так писала бы до бесконечности, но чудная погода, — идем гулять. Нежно Вас целую, завтра напишу.
МЭ.
Москва, 17-го р<усского> авг<уста> 1921 г.
Дорогая моя Пра!
Постоянно, среди окружающей низости, вспоминаю Вашу высь, Ваше веселье. Ваш прекрасный дар радоваться и радовать других.
Люблю и помню Вас. Коктебель 1911 г. — счастливейший год моей жизни, никаким российским заревам не затмить того сияния.
Вы один из тех трех-четырех людей, которых носишь с собой повсюду, вечно ставлю Вас всем в пример. Если бы Вы знали, что это за поколение.
_________
Пишу, справляю быт, рвусь к С<ереже>. Получила от него большое письмо, пишет: с Пра и Максом я сроднился навсегда. Спасибо Вам за него.
Скоро напишу еще.
Нежно целую Вас.
МЦ.
Хожу в двух Вами подаренных кафтанах: несокрушимые!
Москва, 10-го русск. сентября 1921 г.
Дорогая моя Пра!
Аля спит и видит Вас во сне. Ваше письмо перечитываем без конца и каждому ребенку в пустыре, в котором она гуляет, в случае ссоры победоносно бросает в лицо: «Ты хотя меня и бьешь, а зато у меня крестная мать, которую воспитывал Шамиль!» — «Какой Шамиль?» — «А такой: кавказский царь, на самой высокой горе жил. — Орел!»
Как мне бесконечно жаль, дорогая Пра, что Вы сейчас не с нами! Вы бы уже одним видом поддерживали в Але геройский дух, который я вдуваю в нее всей силой вздоха и души.
Пишите нам! Надеюсь, что это письмо Э. Л. Миндлин Вам передаст собственноручно, он много Вам о нас расскажет. С<ережа> жив, далеко.
Целую Вас нежно, люблю.
Марина
ВОЛОШИНЫМ М. А. и Е. О
10-го нов<ого> мая 1923 г.
Мои дорогие Макс и Пра!
Пока только скромная приписка:
завтра (11-го нов<ого> мая) — год, как мы с Алей выехали из России, а 1-го августа — год, как мы в Праге. Живем за городом, в деревне, в избушке, быт более или менее российский, — но не им живешь! Сережа очень мало изменился, — только тверже, обветреннее. Встретились мы с ним, как если бы расстались вчера. Живя не-временем, времени не боишься. Время — не в счет: вот все мое отношение к времени!
Я много раз тебе писала из Москвы, Макс, но ты все жаловался на мое молчание. Пишу и на этот раз без уверенности, увы, что дойдет! Откликнись возможно скорей, тогда в тот же день напишу тебе и Пра обо всем: о жизни, стихах, замыслах.
Ах, как бы мне хотелось послать тебе и дорогой Пра книги! «Разлуку», «Стихи к Блоку», «Царь-Девицу», «Ремесло». Не знаю, как осуществить. Оказии отсюда редки. Живой повод к этому письму — твой живой голос в «Новой Книге». Без оклика трудно писать. Другой постепенно переходит в область сновидения (единственной достоверности!) — изымается из употребления! — становится недосягаемостью. — Тебе ясно? — Это не забвение, это общение над, вне… И писать уже невозможно.
Но ты, не зная, окликнул, и я радостно откликаюсь. Здесь (и уже давно в Берлине) были слухи, что Вы с Пра в Москве. Почему не выбрались? (Праздный вопрос, то же, что «почему не сдвинули горы?»).
Целую тебя и Пра, люблю нежно и преданно обоих, напиши, Макс, доходят ли посылки и какие?
МЦ.
Аля растет, пустеет и простеет. Ей 10 1/2 лет, ростом мне выше плеча. Целует тебя и Пра.
ЭФРОН Е. Я
<Июль 1911>
Дорогая Лиленька,
За неимением шоколада посылаю Вам картинку.
Сереженька здоров, пьет две бутылки кумыса в день, ест яйца во всех видах, много сидит, но пока еще не потолстел. У нас настоящая русская осень. Здесь много берез и сосен, небольшое озеро, мельница, речка. Утром Сережа занимается геометрией, потом мы читаем с ним франц<узскую> книгу Daudet
для гимназии, в 12 завтрак, после завтрака гуляем, читаем, — милая Лиля, простите скучные описания, но при виде этого петуха ничего умного не приходит в голову.
Давно ли уехала Ася и куда? Как вел себя И. С.? Мой привет Вере.
Когда начинается тоска по Коктебелю, роемся в узле с камешками.
Пишите, милая Кончитта,
и не забывайте милой меня.
На днях мы с С<ережей> были в Белебее. Это крошечный уездный городок совершенно гоголевского типа. Каторжники таскают воду, в будке сидит часовой, а главное — во всем городе нельзя достать лимонаду.
Я сегодня видела Вас во сне. Вы были в клетчатом платке и страшно хохотали. Я перекрестила Вас и Вы исчезли. Интересно? Простите за все эти глупости!
<На обороте рукой С. Я. Эфрона:>
По получении этого письма поезжай к Юнге,
бери у него микроскоп и принимайся читать сие письмо.
Сережа.
Москва, 9-го октября 1911 г.
Милая Лиля, извините меня, пожалуйста, за вчерашнюю неловкость с Лидией Александровной.
Я вовсе не хотела обидеть Вас, это случилось совершенно неожиданно для меня самой. Л<идия> А<лександровна> вошла первая, я вслед за ней, и она сразу начала мне что-то говорить, — мне показалось, что уже поздно знакомить. Еще раз прошу Вас извинить меня за эту некорректность.
Всего лучшего. Вера с котенком, кажется, не воюет.
МЦ.
Париж, 5/18 марта 1912 г.
<В Москву>
Милая Лиля, вчера утром мы приехали в Париж. Сережа лучше меня знает названия улиц и зданий. Я, желая показать ему Notre Dame, повела его вчера в совершенно обратную сторону. Аси мы еще не разыскали. Наше отчаяние — все эти автобусы и омнибусы, загадочные своим направлением. Пока до свидания.
МЭ
<24-го апреля/7-го мая 1912 г.>
Милая Лиленька, Сережа страшно обрадовался Вашему письму. Скоро увидимся. Мы решили лето провести в России. Так у нас будет 3 лета: в Сицилии, в Шварцвальде, в России. Приходите встречать нас на вокзал, о дне и часе нашего приезда сообщим заранее. У нас цветут яблони, вишни и сирень, — к сожалению, все в чужих садах. Овес уже высокий, — шелковистый, светло-зеленый, везде шумят ручьи и ели. Радуйтесь: осенью мы достанем себе чудного, толстого, ленивого кота. Я очень о нем мечтаю. Каждый день при наших обедах присутствует такой кот, жадно смотрит в глаза и тарелки и, не вытерпев, прыгает на колени то Сереже, то мне. Наш кот будет такой же.
<Приписка на полях:>
Радуюсь отъезду Макса и Пра и скорому свиданию с Вами и Верой. Всего лучшего.
МЭ.
Иваньково, 9-го августа 1912 г.
<В Гангут>
Милая Лиля,
Сережа приблизительно выздоровел. Приблизительно — потому что очень худ. Вчера мы были в Москве, в первый раз после его болезни.
Представьте себе: госпожа, продавшая нам дом,
упорно и определенно не желает из него выезжать. 3 недели тому назад она уже знала, что ей придется найти себе квартиру к 5-му авг<уста>. Она же всё время преспокойно жила на даче, не делая никаких приготовлений к выезду.
Несколько дней тому назад мы еще раз предупреждали ее о необходимости выехать до 5-го, и вот вчера приезжаем в Москву, думая перевозить мебель — и что же? Квартиры у нее нет, ни одна вещь не вывезена, и сама она неизвестно где. Мы написали ей записку с извещением, что за каждый лишний день, прожитый ею в доме, считаем с нее по 10 руб., начиная с 8-го. Написали еще, что подали жалобу мировому, — чего по настоящему не сделали. Дело у мирового, говорят, длится около трех недель, а нам необходимо переехать до 15-го.
Ася берет наш особняк на Собачьей,
но т<а>к к<а>к сама укладываться и возиться с переездом не может, выписывает из-за города экономку, к<отор>ую должна во время предупредить. Мы же не можем ей ничего сказать точного о дне выезда.
Кроме того, еще одна неприятность: по просьбе прежней хозяйки мы решили оставить ее дворника. Теперь же оказывается, что он неграмотный.
Стройку мы решили отложить до ранней весны
и м<ожет> б<ыть> обойдемся без нашего несколько подозрительного комиссионера. Вчера к К<рандиев>ским приезжал один молодой архитектор.
М<ожет> б<ыть> он возьмется за это дело.
Туся, Надя и сама M-me
всё время навещали Сережу во время его болезни. Ну, натерпелась же я с этой M-me! Ее бесцеремонность выходит за всякие пределы. К тому же я никогда не видала более хвастливого человека. А ее мания советов! На все темы: от моего положения до выбора стихов. Без конца говорила о своем романе, о лестных отзывах, потом давала полную характеристику Нади, говорила о ее отношении к любви (ее любимая тема) — браку, даже к ней самой. Всё это неожиданно, многословно и нелепо.
Ей, конечно, нельзя отказать в доброте, но еще меньше в отсутствии всякого элементарного понятия о такте.
К 20-му мы думаем перебраться в Москву. Здесь с 25-го июля настоящая осень — холодная, ветреная и дождливая. Листья опадают, небо с утра в темных низких тучах. Вчера мы купили книгу стихов Анны Ахматовой, к<отор>ую т<ак> хвалит критика.
Вот одно из ее стихотворений:
«Три вещи он любил на свете:
За вечерней пенье, белые павлины
И стертые карты Америки.
Не любил, к<а>к плачут дети,
Чая с малиной
И женской истерики.
— А я была его женой».
Но есть трогательные строчки, напр<имер>:
«Ива по небу распластала
Веер сквозной.
Может быть, лучше, что я не стала
Вашей женой».
Эти строчки, по-моему, самые грустные и искренние во всей книге. Ее называют утонченной и хрупкой за неожиданное появление в ее стихах розового какаду, виолы и клавесин.
Она, кстати, замужем за Гумилевым, отцом кенгуру в русской поэзии.
Пока всего лучшего, до свидания, до 20-го пишите сюда, потом на Б<ольшую> Полянку, М<алый> Екатерининский пер<еулок>.
МЭ
P. S. Сережа выучил очень много франц<узских> слов.
P. P. S. N нашего будущего телефона: 198-06.
Вам нравится?
Это был лучший из шести данных нам на выбор!
Коктебель, 2-го августа 1913 г., пятница
<В Москву>
Милая Лососина!
Посылаю Вам стихи Сереже и карточку Али в Вашем конверте. (Вот к<а>к можно в десяти словах обозначить отношения четырех человек.) Спасибо за Лёвскую красоту, но Вы ничего не пишете о своем приезде. Когда? С Петей,
или одна?