Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Письма. Часть 1

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Цветаева Марина / Письма. Часть 1 - Чтение (стр. 17)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


 
      Пастернак, есть тайный шифр. Вы — сплошь шифрованны. Вы безнадежны для «публики». Вы — царская перекличка, или полководческая. Вы переписка Пастернака с его Гением. (Что тут делать третьему, когда все дело: вскрыв — скрыть!) Если Вас будут любить, то из страха: одни, боясь «отстать», другие, зорчайшие — чуя. Но знать… Да и я Вас не знаю, никогда не осмелюсь, потому, что и Пастернак часто сам не знает, Пастернак пишет буквы, а потом — в прорыве ночного прозрения — на секунду осознаёт, чтобы утром опять забыть.
 
      А есть другой мир, где Ваша тайнопись — детская пропись. Горние Вас читают шутя. Закиньте выше голову — выше! — Там Ваш «Политехнический зал».
 
      _______
 
      Воскадив, начну каяться. — Блаженным летом 1922 (скоро год!), когда я получила Вашу книгу, мой первый жест был, закрыв последнюю страницу, распахнуть свое «Ремесло» на первой и — черным по белому: Ваше имя. — Тут начинается низость. Я тогда дружила с Геликоном, влюбленным (пожимаю плечами) в мои стихи. Это было черное бархатное ничтожество, умилительное, сплошь на Ш (Господи, ведь кот по-французски — Chat! Только сейчас поняла!) Ну, вот. Посвятить мимо его кошачьего замшевого носа «Ремесло» другому, да ещё полубогу (каковым Вас, скромно и во всеуслышание, считаю) — у меня сердце сжималось! «Слабость на-аша… Глупость на-аша»… (Песенка. Вспомните напев!) И, скрепя сердце, не проставила. Так и оставила пустой лист.
 
      (Геликон, конечно, через неделю после моего отъезда, меня предал и продал: как кот: коты на могилах не умирают!)
 
      Теперь, осознавая, думаю: правильно. Геликон — не в счет, но «Ремесло» уже вчерашний день. Я же к Вам иду только с завтрашним. Так спокойно и вне пафоса, просто знаю: следующая книга не может быть не Вам. Ведь посвящение — крещение корабля.
 
      ________
 
      (Кстати, это письмо — беседа с Вашим Гением о Вас, Вы не слушайте.)
 
      _______
 
      А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Россию, не повидавшись со мной. Россия для меня — un grand peut?tre, почти тот-свет. Уезжай Вы в Гваделупу, к змеям, к прокаженным, я бы не окликнула. Но: в Россию — окликаю. — Итак, Пастернак, предупредите, я приеду. Внешне — по делам, честно — к Вам: по Вашу душу: проститься. Вы уже однажды так исчезли — на Дев<ичьем> Поле, на кладбище: изъяли себя из. Вас просто не стало. Памятуя, боюсь — и борюсь за: что? Да просто рукопожатие. Я вообще сомневаюсь в Вашем существовании, но мыслится мне оно слишком похоже на сон по той беззаветности (освежите первичность слова!), по той несомненности, по той слепоте, которая у меня к Вам.
 
      Я бы могла написать книгу наших встреч, только восстановляя, вне вымысла. Так удостоверенная в бытии, сомневаюсь в существовании: просто Вас нету. Больше просить об этом не буду, но ответа жду. Больше просить об этом не буду, только если не исполните (под каким бы то ни было предлогом) — рана на жизнь.
 
      Не отъезда я Вашего боюсь, а исчезновения.
 
      _______
 
      Два раза в Вашем письме: «тяжело». — Только потому, что Вы с людьми: вы летчик! Идите к Богам: к деревьям. Это не лирика; это врачебный совет. Живут же за городом, а в Германии это легче, чем где бы то ни было. У Вас будут книги, тетради, деревья, воздух, достоинство, покой. — Да, одно темное место в Вашем письме: Вы думаете, что я по причинам «горьким и стеснительным» живу вне Берлина? Да Берлин меня сплошь обокрал, я уехала нищая, с распиленными хрящами и растянутыми жилами. Люди пера — проказа! Молю Бога всегда так жить, как живу: колодец часовенкой, грохот ручьев, моя собственная скала, козы, все породы деревьев, тетради, не говоря уж о С<ереже> и Але, единственных, кроме Вас и кн<язя> С. Волконского, мне дорогих!
 
      Единственная моя горечь, что я в Берлине не дождалась Вас. — Если Вы не уедете раньше, думаю приехать в начале мая.
 
      Никогда не слушайте суждений обо мне людей (друзей!), я многих задела (любила и разлюбила, нянчила и выронила) — для людей расхождение ведь вопрос самолюбия, которое, кстати, по-мужски и по-божески — щажу. — Не слушайте. — Скажу хуже, пуще — но верней!
 
      ______
 
      Вы получите от меня еще два письма: одно о Ваших и моих писаниях, другое — со стихами к Вам. Потом я замолчу. Без оклика — никогда не напишу. Писать — входить без стуку. Мой же дом всегда на полдороге к Вам. Когда бы Вы ни писали, знайте, что Ваша мысль — всегда в ответе. Где уж тут: стук в дверь: раз навсегда сорвана!
 
      _______
 
      Засим, Пастернак, до свидания. — Да, еще Вы должны подарить мне Библию, не из Ваших рук не возьму.
 
      МЦ.
 
      Мокропсы, 11-го нов<ого> февраля 1923 г.
 
      Дорогой Пастернак,
 
      Это письмо будет о Ваших писаниях и — если хватит места и охота не пропадет! — немножко о своих. Ваша книга — ожог. Та — ливень, а эта — ожог: мне больно было, и я не дула. (Другие — кольдкремом мажут, картофельной мукой присыпают! — под-ле-цы!) Ну, вот, обожглась, обожглась и загорелась, — и сна нет, и дня нет. Только Вы, Вы один. Я сама — собиратель, сама не от себя, сама всю жизнь от себя (рвусь!) и успокаиваюсь только, когда уж ни одной зги моей — во мне. Милый Пастернак, — разрешите перескок: Вы — явление природы. Сейчас объясню, почему. Проверяю на себе: никогда ничего не беру из вторых рук, а люди — это вторые руки, поэты — третьи. Стало быть. Вы так и не вжились — ни во что! И — конечно — Ваши стихи не человеческие: ни приметы. Бог задумал Вас дубом, а сделал человеком, и в Вас ударяют все молнии (есть — такие дубы!), а Вы должны жить. (На дубе не настаиваю: сама сейчас в роли дуба и сама должна жить, но — мимо!)
 
      Пастернак, чтобы не было ни ошибки, ни лжи: люди — вторые руки, но: народы, некоторые, в очень раннем детстве, дети и поэты — без стихов, это первые руки! Вы — поэт без стихов, т. е. так любят, так горят и так жгут — только не пишущие, пишущие раз, — восьмистишие за жизнь, не ремесленники (пусть гении) пера.
 
      Почему каждые Ваши стихи звучат, как последние? «После этого он больше ничего не писал».
 
      Начинаю догадываться о какой-то Вашей тайне. Тайнах. Первая: Ваша страсть к словам — только доказательство, насколько они для Вас средство. Страсть эта — отчаяние сказа. Звук Вы любите больше слова, и шум (пустой) больше звука, — потому что в нем всё. А Вы обречены на слова, и как каторжник изнемогая… Вы хотите невозможного, из области слов выходящего. То, что Вы поэт — промах. (Божий — и божественный!)
 
      Вторая: Вы не созерцатель, а вершитель, — только дел таких нет здесь. Не мыслю Вас: ни воином, ни царем. И оттого, что дел нет, — вся бешеная действенность в стихи: ничто на месте не стоит.
 
      А знаете, Пастернак, Вам нужно писать большую вещь. Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь. Вам никого и ничего не станет нужно. Вы ни одного человека не заметите. Вы будете страшно свободны. Ведь Ваше «тяжело» — только оттого, что Вы пытаетесь: вместить в людей, втиснуть в стихи. Разве Вы не понимаете, что это безнадежно, что Вы не протратитесь. (Ваша тайная страсть: протратиться до нитки!) — Слушайте, Пастернак, здраво и трезво: в этом веке Вам дана только одна жизнь, столько-то лет — хоть восемьдесят, но мало. (Не для накопления, а для протраты.) Вы не израсходуетесь, но Вы задохнетесь. Пена вдохновения превратится в пену бешенства. Вам надо отвод: ежедневный, чуть ли не ежечасный. И очень простой: тетрадь.
 
      Лирические стихи (то, что называют — отдельные мгновения одного движения: движение в прерывности. Помните в детстве вертящиеся калейдоскопы? Или у Вас такого не было? Тот же жест, но чуть продвинутый: скажем — рука. Вправо, чуть правей, еще чуть и т. д. Когда вертишь — двигается. Лирика — это линия пунктиром, издалека — целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между <неразб> точками — безвоздушное пространство — смерть. И Вы от стиха до стиха умираете. (Оттого «последнесть» — каждого стиха!)
 
      В книге (роман ли, поэма, даже статья!) этого нет, там свои законы. Книга пишущего не бросает, люди — судьбы — души, о которых пишешь, хотят жить, хотят дальше жить, с каждым днем пуще, кончать не хотят! (Расставание с героем — всегда разрыв!) А ведь у Вас есть книга прозы, и я ее не знаю. Чье-то детство. Не приснилось же? Но глазами ее не видела. Не Вы ли сами обмолвились в Москве? Вроде Лилит. Кажется, и Геликон говорил.
 
      Не забудьте написать.
 
      Теперь о книге вплотную. Сначала наилюбимейшие цельные стихи.
 
      До страсти: «Маргарита». «Облако. Звезды. И сбоку…», «Я их мог позабыть» (сплошь), — и последнее.
 
      Жар (ожог) — от них.
 
      Вы вторую часть книги называете «второразрядной». — Дружочек, в людях я загораюсь и от шестого сорта, здесь я не судья, — но — стихи! «Я их мог позабыть» — ведь это вторая часть!
 
      Я знаю, что можно не любить, ненавидеть книгу — неповинно, как человека. За то, что написано тогда-то, среди тех-то, там-то. За то, что это написано, а не то. — В полной чистоте сердца, не осмеливаясь оспаривать, не могу принять. В этой книге несколько вечных стихов, она на глазах выписывается, как змея выпрастывается из всех семи кож. Может быть, за это Вы ее и не любите. Какую книгу свою Вы считаете первой и — сколько — считаете — написали?
 
      14-го нов<ого> февраля
 
      Письмо залежалось. Мне его трудно писать. Все, что я хочу сказать Вам — так непомерно! Возвращаясь, письма мои к Вам — перерывы в том непрерывном письме моем к Вам, коим являются все мои дни после получения книги. Как Вы долго звучите, — пробив!.. Возвращаясь к «единственному поэту за жизнь» и страстнейше проверив: да! Один раз только, когда я встретилась с Т<ихоном> Чурилиным («Весна после смерти»), у меня было это чувство: ручаюсь за завтра, — сорвалось! Безнадежно! Он замучил своего гения, выщипал ему перья из крыл. (А Вы — бережны?) Ни от кого: ни от Ахматовой, ни от Мандельштама, ни от Белого, ни от Кузмина я не жду иного, чем он сам. (Ничего, кроме него.) — Любя, может быть, страстно! — (Завершение, довершение: до, за — предел!) Я же знаю, что Ваш предел — Ваша физическая смерть.
 
      Ваша книга. Большой соблазн написать о ней. И знаете, есть что-то у Вас от Lenau. Вы его когда-нибудь читали?
 
Dunkle Zypressen!
Die Welt ist gar zu lustig, —
Es wird doch alles vergessen!
 
 
Темные кипарисы!
Мир слишком веселый, —
А ведь всё будет забыто! (нем.)
 
      — He Ваши? — Особенно вторая строка. — И Вы сами похожи на кипарис.
 
      Но мешаете писать — Вы же. Это прорвалось как плотина. Стихи к Вам. И я такие странные вещи в них узнаю. Швыряет, как волны. Вы утомительны в моей жизни, голова устает, сколько раз на дню ложусь, валюсь на кровать, опрокинутая всей этой черепной, междуреберной разноголосицей: строк, чувств, озарений, — да и просто шумов. Прочтете — проверьте. Что-то встало, и расплылось, и кончать не хочет, — я унять не могу. Разве от человека такое бывает?! Я с человеком в себе, как с псом: надоел — на цепь. С ангелом (аггелами!) играть трудно.
 
      Вы сейчас (в феврале этого года) вошли в мою жизнь после большого моего опустошения: только что кончила большую поэму (надо же как-нибудь назвать!), не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, — расстались, как разорвались! — и я, освобожденная, уже радовалась: вот буду писать самодержавные стихи и переписывать книгу записей, — исподволь — и всё так хорошо пойдет.
 
      И вдруг — Вы: «Дикий, скользящий, растущий»… (олень? тростник?) с Вашими вопросами Пушкину, с Вашим чертовым соловьем, с Вашими чертовыми корпусами и конвоирами! — (и вот уже стих: С аггелами — не игрывала!)
 
      — Смеюсь, это никогда не перейдет в ненависть. Только трудно, трудно и трудно мне будет встретиться с Вами в живых, при моем безукоризненном голосе, столь рыцарски-ревнивом к моему всяческому достоинству.
 
      Пастернак, я в жизни — волей стиха — пропустила большую встречу с Блоком (встретились бы — не умер), сама 20-ти лет — легкомысленно наколдовала: — «И руками не потянусь». И была же секунда, Пастернак, когда я стояла с ним рядом, в толпе, плечо с плечом (семь лет спустя!), глядела на впалый висок, на чуть рыжеватые, такие некрасивые (стриженый, больное — бедные волосы, на пыльный воротник заношенного пиджака. — Стихи в кармане — руку протянуть — не дрогнула. (Передала через Алю, без адреса, накануне его отъезда.) Ах, я должна Вам все это рассказать, возьмите и мой жизненный опыт: опыт опасных — чуть ли не смертных — игр.
 
      Сумейте, наконец, быть тем, кому это нужно слышать, тем бездонным чаном, ничего не задерживающим (читайте внимательно!!!), чтобы сквозь Вас — как сквозь Бога — ПРОРВОЙ!
 
      Ведь знаете: искоса — все очень просто, мое «в упор» всегда встречало искоса, робкую людскую кось. Когда нужно было слушать — приглядывались, сбивая меня с голосу.
 
      — Устала. — И лист кончается. — Стихи пришлю, только не сейчас.
 
      МЦ.
 
      Прага, <после 14-го> февраля 1923 г.
 
      Долетела Ваша открытка с ответными крышами. — А все-таки я Вас с крышами перекричу! — нате, любуйтесь!
 
      Недоразумение выяснилось: письма просто встретились (разминулись). С Э<ренбур>гом у нас вышло наоборот, т. е. не с письмами вышло, а с людьми.
 
      Пишу после долгого трудового дня, лягу и буду утешаться «описью Вашего стихотворного имущества», — поразительно утешает от всех других имуществ: наличности их и отсутствия!
 
      До свидания. Еще одно письмо за мной: стихи.
 
      МЦ.
 
      Прага, 8-го нов<ого> марта 1923 г.
 
      Дорогой Пастернак,
 
      Со всех сторон слышу, что Вы уезжаете в Россию (сообщают наряду с отъездом Шкапской). Но я это давно знала, — еще до Вашего выезда!
 
      Письмо Ваше получила. Вы добры и заботливы. Оставьте адрес, чтобы я могла переслать Вам стихи. «Ремесло» пришлю тотчас же, как получу. Уже писала Геликону. Может быть застанет Вас еще в Берлине.
 
      — Что еще? — Поклонитесь Москве.
 
      Еще раз спасибо за внимание и память, и — от всей души — добрый путь!
 
      МЦ.
 
      Мокропсы, 9-го нов<ого> марта 1923 г.
 
      Дорогой Пастернак,
 
      Я не приеду, — у меня советский паспорт и нет свидетельства об умирающем родственнике в Берлине, и нет связей, чтобы это осилить, — в лучшем случае виза длится две недели. (Тотчас же по получении Вашего письма навела точнейшие справки.) Если бы Вы написали раньше, и если бы я знала, что Вы так скоро едете… Неделю тому назад — беглое упоминание в письме Л<юбови> М<ихайловны> Э<ренбург>: Пастернак собирается в Россию… Потом пошло: и тот и другой, все вскользь, без обозначения срока.
 
      Милый Пастернак, у меня ничего нет, кроме моего рвения к Вам, это не поможет. Я все ждала Вашего письма, я не смела действовать без Вашего разрешения, я не знала, нужна Вам или нет. Я просто опустила руки. (Пишу Вам в веселой предсмертной лихорадке.) Теперь знаю, но поздно.
 
      С получением Ваших «Тем и вариаций» — нет, раньше, с известия о Вашем приезде, я сказала: я его увижу. С Вашей лиловой книжечки это ожило, превратилось в явь (кровь), я принялась за большую книгу прозы (переписку!), рассчитав окончание на середину апреля. Работала все дни, не разгибая спины. Какая связь? Ясно. Так вскинуться я не вправе (перед жизненной собой). У меня (окружающих) очень трудная жизнь. С моим отъездом — весь чертов быт на них. Я ревностно принялась. Теперь поздно: книга будет, а Вы — нет. Вы мне нужны, а книга — нет.
 
      Еще последнее слово: не из лукавства (больше будете помнить, если не приеду. Не больше — ложь!), не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! Все равно слишком — и больше нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться).
 
      Все равно, это чудовищно — Ваш отъезд, с берлинского ли дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18-го целый день (ибо не знаю часа!) буду провожать Вас — пока души хватит.
 
      Не приеду, потому что поздно, потому что беспомощна, потому что Марк Слоним напр<имер> достает разрешение в час, потому что это моя судьба — потеря.
 
      А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду жить этим все два года напролет. И если за эти годы умру (не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю. Пастернак, я сейчас возвращалась черной проселочной дорогой (ходила справляться о визе у только что ездивших) — шла ощупью: грязь, ямы, темные фонарные столбы. Пастернак, я с такой силой думала о Вас, нет, не о Вас, о себе без Вас, об этих фонарях и дорогах без Вас, — ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся! (Простите за такой взрыв правды, пишу, как перед смертью.)
 
      Предстоит огромная бессонница. Весны и Лета, я себя знаю, каждое дерево, которое я облюбую глазами, будет — Вы. Как с этим жить? Дело не в том, что Вы — там, а я — здесь, дело в том, что Вы будете там, что я никогда не буду знать, есть Вы или нет. Тоска по Вас и страх за Вас, дикий страх, я себя знаю.
 
      Пастернак, это началось с «Сестры», я Вам писала. Но тогда, летом, я остановила, перерубила отъездом в другую страну, в другую жизнь, а теперь моя жизнь — Вы, и мне некуда уехать.
 
      Теперь, резко. Что именно? В чем дело? Я честна и ясна, слова — клянусь! — для этого не знаю. Перепробую все! (Насколько не знаю — увидите из февральских стихов.) Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, законным. — Вам ясно? Выдохом! Я бы (от Вас же!) выдышалась в Вас.
 
      Вы только не сердитесь! Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры! — И я говорю меньше, чем есть.
 
      А теперь просто: я живой человек и мне очень больно. Где-то на высотах себя — лед (отрешение!), в глубине, в сердцевине — боль. Эти дни (сегодня 9-ое) до Вашего отъезда я буду очень мучиться.
 
      Пастернак, два года роста впереди, до Веймара. (Вдруг — по-безумному! — начинаю верить!) Мне хочется дать Вам одно обещание, даю его безмолвно — Буду присылать Вам стихи и все, что у меня будет в жизни. О Вас, поэте, я буду говорить другим. Ни от одного слова не отрекаюсь, но Вам это тяжело, буду молчать. Но тогда останется одно; о себе к Вам (в упор) то, чего я так тщательно, из-за Вас же не хотела. Пастернак, если Вам вдруг станет трудно — или не нужно, ни о чем не прошу, а этого требую: прервите. Тогда загоню вглубь, прерву, чтобы под землей тлело, — как тогда, в феврале, стихи.
 
      Сейчас 2 ч. ночи. — Пастернак, Вы будете живы? — Два года — что это? Я не понимаю времени, я понимаю только Пространство. Я сейчас шла по отвесу горы, вижу пролетом поезд, я подумала: вот! Пастернак, ни одного поезда не будет за эти… постойте: 730 дней! — чтобы <…>
 
      _______
 
      Ваша изящная передача… И виду не подам! — Теряюсь. — «За позволенье думать, что обращаюсь к Вам, Вам же отвечаю»… И еще, не забыла ли я? Нет, не забыла, если я забуду, мысль моя к Вам не забудет.
 
      А то, от чего Вы открещиваетесь, надо читать так: «Сделайте чудо (у меня: „сумейте“), будьте наконец тем»… «Наконец» — не к Вам, так с пера сорвалось.
 
      _________
 
      Вы не бойтесь. Это одно такое письмо. Я ведь не глупей стала — и не нищ?й, оттого что Вами захлебнулась. Вам не только моя оценка тяжела, но и мое отношение, Вы еще не понимаете, что Вы — одаривающий. Буду в меру. В стихах нет. Но в стихах Вы простите.
 
      Мой Пастернак, я может быть вправду когда-нибудь сделаюсь большим поэтом, — благодаря Вам! Ведь мне нужно сказать Вам безмерное: разворотить грудь! В беседе это делается путем молчаний. А у меня ведь только перо!
 
      ________
 
      Две страсти борются во мне, два страха: страх, что не поверите — страх, что поверив, отшатнетесь. Я знаю, дело внешней меры. Внешней безмерностью не только грешу. Внешне — мне все слишком много: и от другого и — особенно! — от себя. Мое горе с Вами в том (уже горе!), что слово для меня вплоть — чувство: наивнутреннейшее. Если бы мы с Вами встретились. Вы бы меня не узнали, сразу бы отлегло. В слове я отыгрываюсь, как когда-нибудь отыграюсь в том праведном и щедром мире от кривизны и скудости этого. — Вам ясно? — В жизни я безмерно дика, из рук скольжу.
 
      ________
 
      Пастернак, сколько у меня к Вам вопросов! Мы еще ни о чем не говорили. В Веймаре будет долгий разговор.
 
      _______
 
      Перо из рук… Уже выходить из княжества слов… Сейчас лягу и буду думать о Вас. Сначала с открытыми глазами, потом с закрытыми. Из княжества слов — в княжество снов.
 
      Пастернак, я буду думать о Вас только хорошее, настоящее, большое. — Как через сто лет! — Ни одной случайности не допущу, ни одного самовластия. Господи, все дни моей жизни принадлежат Вам! Как все мои стихи.
 
      Завтра утром допишу. Сейчас больше трех и Вы давно спите. Я с Вами всю ночь говорила сонным.
 
      МЦ.
 
      _______
 
      10-го нов<ого> марта, утром:
 
      Целая страница еще впереди, — целый белый блаженный лист — на все! Теперь пойдут просьбы: во-первых, освободите меня в обращении от отчества: я родства непомнящий! Во-вторых, подарите мне Ваше прекрасное имя: Борис (княжеское!), чтобы я на все лады — всем деревьям, — и всем ветрам! Злоупотреблять им не буду. В-третьих (бытовое), пойдите по приезде к Н<адежде> А<лександровне> Коган (жене П<етра> С<еменовича>, матери Блоковского мальчика) и расскажите ей обо мне — чт? знаете. Скажите, что писала ей много раз и никогда не получала ответа. Скажите, что я ее и Сашу (сына) помню и люблю, дайте мой адрес. Да, еще очень важное: я переслала (т. е. Геликон) Н<адежде> А<лександровне> — для сестры — четыре доллара. Дошли ли? Если не забудете, попросите Н<адежду> А<лександровну> передать сестре, что я ей писала бесконечное число раз и также в ответ — ни звука… Теперь еще, Пастернак, родной, просьба: не захватите ли Вы с собой три книжки моего «Ремесла» (возьмите у Геликона, объяснив) — все три сдала бы Н<адежде> А<лександровне>: один ей, другой — моей сестре, третий — Павлику Антокольскому — мы с ним дружили в детстве (в начале революции).
 
      О «Ремесле». Вчера, только что получила Ваше письмо, Вам его выслала, — свой экз<емпляр>, пробный, немножко замурзанный, простите, другого не было. Очень хочу, чтобы Вы мне написали о «Переулках», что встает? Фабула (связь) ни до кого не доходит, — только до одного дошла: Чаброва, кому и посвятила, но у него дважды было воспаление мозга! Для меня вещь ясна, как день, все сказано. Другие слышат только шумы, и это для меня оскорбительно. Это, пожалуй, моя любимая вещь, написанная, мне нужно и важно знать, как — Вам. Доходят ли все три царства и последний соблазн? Ясна ли грубая бытовая развязка?
 
      Одной моей вещи Вы еще не знаете. «М?лодца». Жила ею от Вас (осени) до Вас же (февраля). Прочтя ее. Вы может быть многое уясните. Это лютая вещь, никак не могла расстаться. Еще из просьб: присылайте стихи, это мне такое же освобождение, как собственные. Живописуйте быт, где живете и пишете, Москву, воздух, себя в пространстве. Это мне важно, я могу устать (от счастья!) думать в «никуда». — Фонарей и улиц много! — Когда мне дорог человек, мне дорога вся его жизнь, самый нищенский быт — драгоценен! И формулой: Ваш быт мне дороже чужого бытия!
 
      Вчера вечером (я еще не распечатывала Вашего письма, в руке держала), вопль моей дочери: — «Марина, Марина, идите!» (я мысленно: небо или собака?) Выхожу. Вытянутой рукой указывает. Пол-неба, Пастернак, в крыле, крыло в пол-неба, невиданное! Слов таких нет для цвета! Свет, ставший цветом! И мчит, запахнув пол-неба. И я, в упор; «Крыло Вашего отъезда!»
 
      Такими знаками и приметами буду жить.
 
      ________
 
      Посылаю стихи «Эмигрант». Хочу, чтобы прочли их еще в Берлине. Остальные (от первого до последнего) будут в письме, которое высылаю следом. Их — это моя нежная и настойчивая просьба, — Вы прочтете только в вагоне, когда поезд тронется.
 
      ________
 
      Если будут очень ругать за «белогвардейщину» в Москве, — не огорчайтесь. Это мой крест. Добровольный. С Вами я вне. Последние слова: будьте живы, больше мне ничего не нужно. — Оставьте адрес. —
 
      Марина
 
      14-го февраля 1925 г.
 
      Борис!
 
      1-го февраля, в воскресенье, в полдень родился мой сын Георгий. Борисом он был девять месяцев в моем чреве и десять дней на свете, но желание С<ережи> (не требование) было назвать его Георгием — и я уступила. И после этого — облегчение.
 
      Знаете, какое чувство во мне работало? Смута, некая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя — любовь, обезвреживать барса (Барсик — так было — было бы! — уменьшительное). Ясно и просто: назови я его Борис, я бы навсегда простилась с Будущим: Вами, Борис, и сыном от Вас. Так, назвав этого Георгием, я сохранила права на Бориса. (Борис остался во мне.) — Вы бы ведь не могли назвать свою дочь Мариной? Чтобы все звали и знали? Сделать общим достоянием? Обезвредить, узаконить?
 
      Борисом он был, пока никто этого не знал. Сказав, приревновала ко звуку.
 
      ________
 
      Георгий — моя дань долгу, доблести и добровольчеству, моя трагическая добрая воля. Это тоже я, не отрекаюсь. Но не Ваша я. Ваша я (я) — в Борисе.
 
      ________
 
Это не сантиментальность,
а просто Анютин глазок.
 
      ________
 
      Борис, все эти годы живу с Вами, с Вашей душой, как Вы — с той карточкой. Вы мой воздух и мой вечный возврат к себе (постель). Иногда Вы во мне стихаете: когда я стихаю в себе. Жила эту зиму «Детством Люверс», изумительной, небывалой, еще не бывшей книгой. Многое попутно записала, может быть напишу.
 
      ________
 
      Если бы я умерла, я бы Ваши письма и книги взяла с собой в огонь (в Праге есть крематории — уже было завещано Але — чтобы вместе сгореть — как в скитах! Я бы очень легко могла умереть, Борис, — все произошло так неожиданно: в последнем доме деревни, почти без врачебной помощи. Мальчик родился в глубоком обмороке — 20 минут откачивали. Если бы не воскресение, не С<ережа> дома (все дни в Праге), не знакомый студент-медик тоже все дни в Праге — мальчик бы наверное погиб, а может быть и я.
 
      В самую секунду его рождения — на полу, возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. А на улице бушевала мятель, Борис, снежный вихрь, с ног валило. Единственная мятель за зиму и именно в его час!
 
      Мальчик хороший, с прелестными чертами, длинные узкие глаза, точеный носик, по всем отзывам и по моему чутью — весь в меня. А ресницы — золотые.
 
      Мой сын — Sonntagskind, будет понимать речь зверей и птиц и открывать клады. Я себе его заказала.
 
      _______
 
      Выписки из черновой тетради:
 
      (до Георгия)
 
      Борюшка, я еще никогда никому из любимых не говорила ты — разве в шутку, от неловкости и явности внезапных пустот, — заткнуть дыру. Я вся на Вы, а с Вами, с тобою это ты неудержимо рвется, мой большой брат.
 
      Ты мне насквозь родной, такой же страшно, жутко родной, как я сама, без всякого уюта, как горы. (Это не объяснение в любви, а объяснение в судьбе.)
 
      ________
 
      Когда я думаю о жизни с Вами, Борис, я всегда спрашиваю себя: как бы это было?
 
      Я приучила свою душу жить за окнами, я на нее в окно всю жизнь глядела — о только на нее! — не допускала ее в дом, как не пускают, не берут в дом дворовую собаку или восхитительную птицу. Душу свою я сделала своим домом (maison son lande), но никогда дом — душой. Я в жизни своей отсутствую, меня нет дома. Душа в доме, — душа-дома, для меня немыслимость, именно не мыслю.
 
      Борис, сделаем чудо.
 
      Когда я думаю о своем смертном часе, я всегда думаю: кого? Чью руку? И — только твою! Я не хочу ни священников, ни поэтов, я хочу того, кто только для меня одной знает слова, из-за, через меня их узнал, нашел. Я хочу такой силы в телесном ощущении руки. Я хочу твоего слова, Борис, на ту жизнь.
 
      ________
 
      Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это — доля. Ты же — воля моя, та, пушкинская, взамен счастья (я вовсе не думаю, что была бы с тобой счастлива! Счастье? Pour la galerie und fur den P?bel!
 
      Ты — мой вершинный брат, все остальное в моей жизни — аршинное.
 
      ________
 
      «Игра слов и смыслов», — какую-нибудь книгу свою я так назову.
 
      Борис, а ты помнишь Лилит? Борис, а не было ли кого-нибудь до Адама?
 
      ________
 
      Твоя тоска по мне — тоска Адама по Лилит, до — первой и нечислящейся. (Отсюда моя ненависть к Еве!)
 
      ________
 
      Жена Э<ренбур>га рассказывала, как вы вместе ехали на вокзал (они уезжали, Вы провожали). «Был замечательный вечер». Борис, это ты со мной ехал на вокзал, меня провожал.
 
      Только не на глазах встречу, только не на глазах!
 
      ________
 
      Все стихи и вся музыка — обещания обетованной земли, которой нет. Поэтому — безответственно и беспоследственно Они — сами — то!
 
      ________
 
      Борис, а ты — верный. Ты слишком тяжел, чтобы постоянно перемещаться. Демона, любящего (или губящего) десять Тамар, я не мыслю. Думал ли ты когда-нибудь о смехотворной (жалкой) стороне Дон-Жуана? Любуясь им, я бы не могла любить его: мне было бы неловко, что после меня можно любить еще кого-нибудь.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40