Глава шестая
КАНЦЕЛЯРИТ
Куда скрылось живое, образное русское слове?
М.Е. Салтыков-Щедрин
...это все продолжает быть удивительным, именно потому, что живые люди, в цвете здоровья и силы решаются говорить языком тощим, чахлым, болезненным...
Ф.М. Достоевский
I
Два года назад в Учпедгизе вышло учебное пособие для школы, где мальчиков и девочек учат писать вот таким языком:
«учитывая вышеизложенное»,
«получив нижеследующее»,
«указанный период»,
«означенный спортинвентарь»,
«выдана данная справка»
и даже:
«Дана в том, что... для данной бригады» [П. И. Горбунов, Деловые бумаги. М., стр. 7, 8, 13, 21, 25.].
Называется книжка «Деловые бумаги», и в ней школьникам даются указания, как писать протоколы, удостоверения, справки, расписки, доверенности, служебные доклады, накладные и т. д.
Я вполне согласен с составителем книжки: слова и выражения, рекомендуемые им детворе, надобно усвоить с малых лет, ибо потом будет поздно. Я, например, очень жалею, что в детстве меня не учили изъясняться на таком языке: составить самую простую деловую бумагу для меня воистину каторжный труд. Мне легче исписать всю страницу стихами, чем “учитывать вышеизложенное” и “получать нижеследующее”.
Правда, я лучше отрублю себе правую руку, чем напишу нелепое древнечиновничье “дана в том” или “дана... что для данной”, но что же делать, если подобные формы коробят только меня, литератора, а работники учреждений и ведомств вполне удовлетворяются ими?
“Почему-то, — пишет в редакцию газеты один из читателей, — полагают обязательным оформлять различные акты именно так, как оформлял их петровский дьяк, например: “Акт восемнадцатого дня, апреля месяца 1961 года”, и уже дальше обязательно традиционные: мы, нижеподписавшиеся и т. д. Почему не написать просто: “Акт 18 апреля 1961 года”. И без нижеподписавшихся? Ведь внизу акта подписи, и ясно, что комиссия является нижеподписавшейся.
Можно привести много примеров, когда в служебной переписке фигурируют такие шедевры, как:“на основании сего”, “означенный”, “а посему”, и другие такие же перлы, “которым от души позавидовал бы любой гоголевский герой” (из письма В.С. Кондратенко, работника Липецкого совнархоза).
Но при официальных отношениях людей нельзя же обойтись без официальных выражений и слов. По крайней мере один из современных филологов убеждает читателей, что директор учреждения поступил бы бестактно, если бы вывесил официальный приказ, написанный в стиле непринужденной беседы:
“Наши женщины хорошо поработали, да и в общественной жизни себя неплохо показали. Надо их порадовать: скоро ведь 8 Марта наступит! Мы тут посоветовались и решили дать грамоты...”
Филолог убежден, что в данном случае этот стиль нe имел бы никакого успеха: его сочли бы чудаковатым и диким. По мнению филолога, тот же приказ следовало бы составить в таких выражениях:
“В ознаменование Международного женского дня за выдающиеся достижения в труде и плодотворную общественную деятельность вручить грамоты товарищам...” [В. Г. Костомаров, Культура речи и стиль. М., 1960, стр. 27.].
Возможно, что филолог и прав: должен же существовать официальный язык в государственных документах, в дипломатических нотах, в реляциях военного ведомства.
Но представьте себе, что в этом же стиле заговорит с вами ваша жена, беседуя за обедом о домашних делах.
“Я ускоренными темпами, — скажет она, — обеспечила восстановление надлежащего порядка на жилой площади, а также в предназначенном для приготовления пищи подсобном помещении общего пользования (то есть на кухне. — К.Ч.). В последующий период времени мною было организовано посещение торговой точки с целью приобретения необходимых продовольственных товаров”.
После чего вы, конечно, отправитесь в загс, и там из глубочайшего сочувствия к вашему горю немедленно расторгнут ваш брак.
Ибо одно дело — официальная речь [Хотя, конечно, не мешало бы упростить до предела и нашу официальную речь. Зачем писать: “будучи болен, я не не мог пойти в школу”, если гораздо естественнее и проще сказать: “я заболел и не мог пойти”, или: “из-за болезни я не пошел в школу”, или: “тогда-то я болел и не мог” и т. д. (См. А. В. Миртов, Говори правильно. Горький, 1961, стр. 30).], а другое — супружеский разговор с глазу на глаз. “Чувство соразмерности и сообразности” играет и здесь решающую роль: им определяется стиль нашей речи [В. Г. Костомаров, Культура речи и стиль. М., I960, стр. 24-25.].
Помню, как смеялся А.М. Горький, когда бывший сенатор, почтенный старик, уверявший его, что умеет переводить с “десяти языков”, принес в издательство “Всемирная литература” такой перевод романтической сказки:
“За неимением красной розы, жизнь моя будет разбита”.
Горький указал ему, что канцелярский оборот “за неимением” неуместен в романтической сказке. Старик согласился и написал по-другому:
“Ввиду отсутствия красной розы жизнь моя будет разбита”,
чем доказал полную свою непригодность для перевода романтических сказок. Этим стилем перевел он весь текст:
“Мне нужна красная роза, и я добуду себе таковую”.
“А что касается моего сердца, то оно отдано принцу” [Корней Чуковский, Высокое искусство. М., 1941, стр. 62-63.].
“За неимением”, “ввиду отсутствия”, “что касается” — все это было необходимо в тех казенных бумагах, которые всю жизнь подписывал почтенный сенатор, но в сказке Оскара Уайльда это кажется бездарною чушью.
Поэтому книжка “Деловые бумаги” была бы еще лучше, еще благодетельнее, если бы ее составитель обратился к детям с таким увещанием:
— Запомните раз навсегда, что рекомендуемые здесь формы речи надлежит употреблять исключительно в официальных бумагах. А во всех других случаях-в письмах к родным и друзьям, в разговорах с товарищами, в устных ответах у классной доски — говорить этим языком воспрещается. Не для того наш народ вместе с гениями руского слова — от Пушкина до Чехова и Горького — создал для нас и для наших потомков богатый, свободный и сильный язык, поражающий своими изощренными, гибкими, бесконечно разнообразными формами, не для того нам оставлено в дар это величайшее сокровище нашей национальной культуры, чтобы мы, с презрением забросив его, свели свою речь к нескольким десяткам штампованных фраз.
Сказать это нужно с категорической строгостью, ибо в том и заключается главная наша беда, что среди нас появилось немало людей, буквально влюбленных в канцелярский шаблон, щеголяющих — даже в самом простом разговоре! — бюрократическими формами речи.
II
Я слышал своими ушами, как некий посетитель ресторана, желая заказать себе свиную котлету, сказал официанту без тени улыбки:
— А теперь заострим вопрос на мясе.
И как один дачник во время прогулки в лесу заботливо спросил у жены:
— Тебя не лимитирует плащ?
Обратившись ко мне, он тут же сообщил не без гордости:
— Мы с женою никогда не конфликтуем!
Причем я почувствовал, что он гордится не только отличной женой, но и тем, что ему доступны такие слова, как конфликтовать, лимитировать.
Мы познакомились. Оказалось, что он ветеринар, зоотехник и что под Харьковом у него есть не то огород, не то сад, в котором он очень любит возиться, но служба отвлекает его.
— Фактор времени... Ничего не поделаешь! -снова щегольнул он культурностью своего языка.
С таким щегольством я встречаюсь буквально на каждом шагу.
В поезде молодая женщина, разговорившись со мною, расхваливала свой дом в подмосковном колхозе:
— Чуть выйдешь за калитку, сейчас же зеленый массив!
— В нашем зеленом массиве так много грибов и ягод.
И видно было, что она очень гордится собою за то, что у нее такая “культурная” речь.
Та же гордость послышалась мне в голосе одного незнакомца, который подошел к моему другу, ловившему рыбу в соседнем пруду, и, явно щеголяя высокой “культурностью речи”, спросил:
— Какие мероприятия предпринимаете вы для активизации клева?
— Стерегу индивидуальных свиней! — сказал мне лет десять назад один бородатый пастух.
Как бы ни были различны эти люди, их объединяет одно: все они считают правилом хорошего тона возможно чаще вводить в свою речь (даже во время разговора друг с другом) слова и обороты канцелярских бумаг, циркуляров, реляций, протоколов, докладов, донесений и рапортов.
Дело дошло до того, что многие из них при всем желании не могут выражаться иначе: так глубоко погрязли они в своем департаментском стиле.
Молодой человек, проходя мимо сада, увидел у калитки пятилетнюю девочку, которая стояла и плакала. Он ласково наклонился над ней. и, к моему изумлению, сказал:
— Ты по какому вопросу плачешь?
Чувства у него были самые нежные, но для выражения нежности не нашлось человеческих слов.
В “Стране Муравии” даже старозаветный мужик Моргунок, превосходно владеющий народною речью, и тот нет-нет да и ввернет в разговор чиновничий оборот, канцелярское слово:
А что касается меня,
Возьмите то в расчет, -
Поскольку я лишен коня,
Ни взад мне, ни вперед.
Иные случаи такого сочетания двух стилей не могут не вызвать улыбки. Эта улыбка, и притом очень добрая, чувствуется, например, в стихах Исаковского, когда он приводит хотя бы такое письмо одной юной колхозницы к человеку, в которого она влюблена:
Пишу тебе
Официально
И жду дальнейших директив.
Признаться, и я улыбнулся недавно, когда знакомая уборщица, кормившая голубей на балконе, вдруг заявила в сердцах:
— Энти голуби — чистые свиньи, надо их отседа аннулировать!
Фраза чрезвычайно типичная. Аннулировать мирно уживается в ней с отседа и энти.
Но хотя в иных случаях сосуществование стилей и может показаться забавным, примириться с ним никак не возможно, ибо в стихию нормаль-1ной человеческой речи и здесь врывается все та же канцелярия.
Официозная манера выражаться отозвалась даже на стиле объявлений и вывесок. Уже не раз отмечалось в печати, что “Починка белья” на нынешних вывесках называется “Ремонтом белья”, а швейные мастерские — “Мастерскими индпошива” (“индивидуальный пошив”).
“Индпошив из материала заказчика” — долго значилось на вывеске одного ателье.
Эта языковая тенденция стала для меня особенно явной на одном из кавказских курортов. Там существовала лет десять лавчонка, над которой красовалась простая и ясная вывеска: “Палки”.
Недавно я приехал в тот город и вижу: лавчонка украшена новою вывескою, где те же палки именуются так: “Палочные изделия”. Я спросил у старика продавца, почему он произвел эту замену. Он взглянул на меня, как на несомненного олуха, не понимающего простейших вещей, и не удостоил ответом. Но в лавке находился покупатель, который пояснил снисходительно, что палочные изделия гораздо “красивше”, чем палки.
Едва только я вышел из этой лавчонки, я увидел вывеску над бывшей кондитерской: “Хлебобулочные изделия”. А за углом в переулке меня поджидали: “Чулочно-носочные изделия”. Соберите эти отдельные случаи, и вы увидите, что все они в своей совокупности определяют собою очень резко выраженный процесс вытеснения простых оборотов и слов канцелярскими.
Особенно огорчительно то, что такая “канцеляризация” речи почему-то пришлась по душе обширному слою людей. Эти люди простодушно уверены, что палки - низкий слог, а палочные изделия - высокий. Им кажутся весьма привлекательными такие, например, анекдотически корявые формы, как:
“Обрыбление пруда карасями”, “Крысонепроницаемость зданий”, “Обсеменение девушками дикого поля”, “Удобрение в лице навоза” и т. д., и т. д., и т. д.
Многие из них упиваются этим жаргоном как великим достижением культуры.
Та женщина, которая в разговоре со мною называла зеленым массивом милые ее сердцу леса, несомненно, считала, что этак “гораздо культурнее”. Ей — я уверен — чудилось, что, употребив это ведомственное слово, она выкажет себя перед своим собеседником в наиболее благоприятном и выгодном свете. Дома, в семейном кругу, она, несомненно, говорит по-человечески: роща, перелесок, осинник, дубняк, березняк, но чудесные эти слова кажутся ей слишком деревенскими, слишком простецкими, и вот в разговоре с “культурным” городским человеком она изгоняет их из своего лексикона, предпочитая им “зеленый массив”.
Это очень верно подметил П. Нилин. По его словам, “человек, желающий высказаться “покультурнee”, не решается порой назвать шапку шапкой, а пиджак пиджаком. И произносит вместо этого строгие слова: головной убор или верхняя одежда” [П. Нилин, Опасность не там. “Новый мир”, 1958, № 4.].
“Головной убор”, “зеленый массив”, “в курсе деталей”, “палочные изделия”, “конфликтовать”, “лимитировать”, “гужевой транспорт” для этих людей парадные и щегольские слова, а шапка, лес, телега — затрапезные, будничные. Этого мало. Сплошь и рядом встречаются люди, считающие канцелярскую лексику коренной принадлежностью подлинно литературного, подлинно научного стиля.
Ученый, пишущий ясным, простым языком, кажется им плоховатым ученым. И писатель, гнушающийся официозными трафаретами речи, представляется им плоховатым писателем.
“Прошли сильные дожди”, — написал молодой литератор В. Зарецкий, готовя радиопередачу в одном из крупных колхозов под Курском. Заведующий клубом поморщился: — Так не годится. Надо бы литературнее. Напишите-ка лучше вот этак: “Выпали обильные осадки” [Сообщено В. Зарецким.].
Литературность виделась этому человеку не в языке Льва Толстого и Чехова, а в штампованном жаргоне казенных бумаг. Здесь же, по убеждению подобных людей, главный, неотъемлемый признак учености.
Некий агроном, автор ученой статьи, позволил себе ввести в ее текст такие простые слова, как мокрая земля и глубокий снег.
— Вы нe уважаете читателя! — накинулся на него возмущенный редактор. — В научной статье вы обязаны писать — глубокий снежный покров и избыточно увлажненная почва [Вит. Бианки, Мысли вслух. “Звезда”, 1955, № 7, стр. 136.].
Статья или книга может быть в научном отношении ничтожна, но если общепринятые, простые слова заменены в ней вот этакими бюрократически закругленными формулами, ей охотно отдадут предпочтение перед теми статьями и книгами, где снег называется снегом, дождь — дождем, а мокрая почва — мокрой.
“Изобрети, к примеру, сегодня наши специалисты кирпич в том виде, в каком он известен сотни лет, они назвали бы его не кирпичом, а непременно чем-то вроде легкоплавкого, песчано-глинистого обжигоблока или как-то в этом роде”, — пишет в редакцию “Известий” читатель Вас. Малаков.
И “научность” и “литературность” мерещится многим именно в этом омертвелом жаргоне. Многие псевдоученые вменяют себе даже в заслугу такой тяжелый, претенциозно-напыщенный слог. Это явление не новое. Еще Достоевский писал:
“Кто-то уверял нас, что если теперь иному критику захочется пить, то он не скажет прямо и просто: “принеси воды”, а скажет, наверное, что-нибудь в таком роде:
— Привнеси то существенное начало овлажнения, которое послужит к размягчению более твердых элементов, осложнившихся в моем желудке” [Ф.М. Достоевский, Полн. собр. соч., т. XIII, стр. 74.]
Конечно, со стороны представляется диким, что существует эстетика, предпочитающая бесцветные, малокровные, стерилизованные, сухие слова прекрасным, образным, общенародным словам. Но невозможно отрицать, что эта эстетика до самого последнего времени была очень сильна и властительна.
У многих и сейчас существуют как бы два языка: один для домашнего обихода и другой для щегольства “образованностью”. Константин Паустовский рассказывает о председателе сельсовета в среднерусском селе, талантливом и остроумном человеке, разговор которого в обыденной жизни был полон едкого и веселого юмора. Но стоило ему взойти на трибуну, как, подчиняясь все той же убогой эстетике, он тотчас начинал канителить:
“— Что мы имеем на сегодняшний день в смысле дальнейшего развития товарной линии производства молочной продукции и ликвидирования ее отставания по плану надоев молока?”
“Назвать этот язык русским, — говорит Паустовский, — мог бы только жесточайший наш враг” [Константин Паустовский, Живое и мертвое слово, “Известия” от 30 декабря 1960 года.],
Это было бы справедливо даже в том случае, если бы во всей речи почтенного колхозного деятеля не было ни единого иноязычного слова.
К сожалению, дело обстоит еще хуже, чем полагает писатель: канцелярский жаргон просочился даже в интимную речь. На таком жаргоне — мы видели — пишутся даже любовные письма. И что печальнее в тысячу раз — он усиленно прививается детям чуть не с младенческих лет.
В газете “Известия” в прошлом году приводилось письмо, которое одна восьмилетняя школьница написала родному отцу:
“Дорогой папа! Поздравляю тебя с днем рождения, желаю новых достижений в труде, успехов в работе и личной жизни. Твоя дочь Оля”.
Отец был огорчен и раздосадован:
— Как будто телеграмму от месткома получил, честное слово.
И обрушил свой гнев на учительницу:
— Учите, учите, а потом и вырастет этакий бюрократ: слова человеческого не вымолвит!.. [Н. Долинина, Маскарад слов. “Известия” от 29 ноября 1960 года.]
Письмо действительно бюрократически черствое, глубоко равнодушное, без единой живой интонации.
Горе бедного отца мне понятно, я ему глубоко сочувствую, тем более что и я получаю такие же письма. Мне, как и всякому автору книг для детей, часто пишут школьники, главным образом маленькие, первого класса. Письма добросердечные, но, увы, разрывая конверты, я заранее могу предсказать, что почти в каждом письме непременно встретятся такие недетские фразы:
“Желаем вам новых достижений в труде”, “желаем вам творческих удач и успехов...”.
“Новые достижения”, “творческие успехи” — горько видеть эти стертые трафаретные фразы, выведенные под руководством учителей и учительниц трогательно-неумелыми детскими пальцами. Горько сознавать, что в наших школах, если не во всех, то во многих, иные педагоги уже с первого класса начинают стремиться к тому, чтобы “канцеляризировать” речь детей.
И продолжают это недоброе дело до самой последней минуты их пребывания в школе.
III
Конечно, невозможно считать шаблоны человеческой речи всегда, во всех случаях жизни свидетельством ее пустоты. Без них не может обойтись, как мы знаем, даже наиболее сильный, наиболее творческий ум. Привычные комбинации примелькавшихся оборотов и слов, стертые от многолетнего вращения в мозгу, чрезвычайно нужны в бытовом обиходе для экономки наших умственных сил: не изобретать же каждую минуту новые небывалые формулы речевого общения с людьми! [Отсюда то “забвение этимологии слов”, без которого, как указывает проф. Л. А. Булаховский, жизнь языка невозможна. (См. его книгу “Введение в языкознание”, ч. II. М,. 1954, стр. 24 и след.)].
Такие трафареты, как “здравствуйте”, “прощайте”, “добро пожаловать”, “милости просим”, “спит как убитый” и пр., мы всегда говорим по инерции, не вдумываясь в их подлинный смысл, подобно тому как мы говорим “перочинный нож”, невзирая на то, что уже более ста лет никто никаких перьев им не чинит.
Но есть такие житейские случаи, когда словесные трафареты немыслимы.
Хоронили одного старика, и меня поразило, что каждый из надгробных ораторов начинал свою унылую речь одной и той же заученной формулой:
— Смерть вырвала из наших рядов...
И мне подумалось, что тот древний надгробный оратор, который впервые произнес эту живописную фразу над каким-нибудь древним покойником, был, несомненно, человек даровитый, наделенный воображением поэта. Он ясно представил себе хищницу-смерть, которая налетела на тесно сплоченных людей и вырвала из их рядов свою добычу.
Но тот двадцатый и сотый оратор, который произносит эту фразу как привычный, ходячий шаблон, не вкладывает в нее ни малейшей эмоции, потому что живое чувство всегда выражается живыми словами, хлынувшими прямо из сердца, а не попугайным повторением заученных формул.
“Нет, — подумал я, — они не любили покойного и нисколько не жалеют, что он умер”.
Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
И равнодушно ей внимал я.
Но вот попрощаться с умершим подвели его ближайшего друга. Он буквально ослеп от слез. Видно было, что горе у него непритворное. Встав у самого края раскрытой могилы, он молча смотрел в нее, потрясенный отчаянием, и, наконец, к великому моему изумлению, сказал:
— Смерть вырвала из наших рядов...
Вот до чего порабощает ослабевших людей мертвая сила шаблона. Даже самое искреннее, свежее, непритворное чувство выражают они стертыми, стандартными фразами.
К счастью, это случается редко, так как в огромном большинстве случаев каждый словесный шаблон — и здесь его главная суть — прикрывaeт собой равнодушие. Шаблонами люди чаще всего говорят по инерции, совершенно не переживая тех чувств, о которых они говорят. Поэтому в старое время было так много шаблонов именно в бюрократической речи, созданной специально затем, чтобы прикрывать наплевательство к судьбам людей и вещей.
Подлинная жизнь со всеми ее красками, тревогами, запахами, бурлившая вдали от канцелярий, в ней не отражалась никак. Уводя нашу мысль от реальностей жизни, затуманивая ее мутными фразами, этот жаргон был по самому своему существу — аморален. Жульнический, бесчестный жаргон. Потому что вся его лексика, весь его синтаксический строй представляли собою, так сказать, дымовую завесу, отлично приспособленную для сокрытия истины. Как и все, что связано с бюрократическим образом жизни, он был призван служить беззаконию. Вспомним хотя бы казенную бумагу, название которой воспроизводится Герценом:
“Дело о потере неизвестно куда дома волостного правления и об изгрызении плана оного мышами”.
Конечно, и сама по себе отвратительна формула этого чиновничьего жаргона: эта “потеря неизвестно куда”, это “изгрызение плана”, но в тысячу раз отвратительнее то, что крылось за этим жаргоном. Ведь дело шло о чудовищной краже: в городе среди бела дня на глазах у всех жителей был похищен огромный дом, и, чтобы упрятать следы преступления, чиновники уничтожили те чертежи, на которых был изображен этот дом, и свалили свою вину на ни в чем не повинных мышей.
Такие воровские дела сплошь и рядом скрывались в ту пору за дымовой завесой “канцелярского стиля”. Оттого-то в нашей стране “бюрократ” — одно из наиболее ругательных слов. “Я волком бы выгрыз бюрократизм”, — эта строка Маяковского прозвучала как девиз всей советской эпохи. К сожалению, “выгрызать бюрократизм” приходится нам кое-где и сейчас.
Всякий приспособленец, пользовавшийся революционной фразеологией с карьеристскими целями, ловко превращал ее в бездушную мозаику штампованных оборотов и слов. Какой удобной ширмой для злостных очковтирателей служила штампованная казенная речь с ее застывшими словесными формулами, очень наглядно показано в великолепном гротеске Ильфа и Петрова:
“Задание, например, следующее:
— Подметайте улицы.
Вместо того чтобы сейчас же выполнить этот приказ, крепкий парень поднимает вокруг него бешеную суету. Он выбрасывает лозунг:
— Пора начать борьбу за подметание улиц.
Борьба ведется, но улицы не подметаются. Следующий лозунг уводит дело еще дальше:
— Включимся в кампанию по организации борьбы за подметание улиц.
Время идет, крепкий парень ие дремлет, и на “неподметенных улицах вывешиваются новые заповеди:
— Все на выполнение плана по организации кампании борьбы за подметание.
И, наконец, на последнем этапе первоначальная задача совершенно уже исчезает, и остается одно только запальчивое, визгливое лопотанье.
— Позор срывщикам кампании за борьбу по выполнению плана организации кампании борьбы” [И. Ильф, Е. Петров. Дневная гостиница. Из книги “Фельетоны и рассказы”. М., 1957.].
Даже великое слово “борьба” в устах этих бюрократических лодырей стало дешевым шаблоном, употребляемым специально затем, чтобы уклониться от всякой борьбы! Здесь перед нами вскрывается главная зловредность шаблона: он превращает в пустышку каждую, даже самую эмоциональную, самую пылкую фразу. Даже страстные призывы к труду, сделавшись привычными штампами, служат, в сущности, безделью и косности.
К тому же жаргону вполне применимы слова Маяковского:
Как нарочно создан он
Для чиновничьих делячеств.
(“Служака”)
Хотелось ли “крепкому парню”, чтобы улицы были очищены от грязи и мусора? Нисколько. Скорее напротив. Единственное, к чему он стремился, это чтобы его безделье показалось начальству работой, а его наплевательское равнодушие к делу-энтузиазмом горячего сердца.
И, конечно, он достиг своей цели. Ведь словесные штампы выработаны с древних времен хитроумным сословием чиновников для той специфической формы обмана, которая и называется втиранием очков. Потому-то мы с таким недоверием относимся к штампованным фразам: их так часто порождает стремление увильнуть от действительных фактов, дать искаженное представление о них.
Все дело в том, что бюрократическая мысль абстрактна.
“Бюрократа, — говорит Александр Морозов, — интересуют не отдельные живые люди, а некие подотчетные единицы, которые занимают “жилплощадь” в “жилмассивах”, завтракают в “диеткафе”, отдыхают в “лесопарках”, работают в “стройорганизациях”, на “медпунктах”, на “птицефермах”... И уже не человек, а безликий “койкодень” обретается в больнице, и не куры кудахчут на “птицефермах”, а некие “яйценосные” отвлеченности.
Бюрократизм словно ищет и с успехом находит достойное отражение в языке отчетов, приказов и резолюций. Там, где штамп, рутина, бездушное списывание залежавшихся мыслей, устаревших формул, — там непременно канцелярщина в языке, дремучий лес непроходимых фраз” [ Александр Морозов, Заметки о языке. “Звезда”, 1954, № 11, стр. 143.]
Недаром В. И. Ленин так часто указывал, что за “казенно русским языком” скрывается реакционная ложь. “Ведь выберут же люди этакий казенно-либеральный стиль”, — возмущался он постепеновцами из социал-демократов, которые при помощи этого стиля пытались утаить контрреволюционную сущность своих идеалов [В. И. Ленин, Соч., т. 7, стр. 91, т. 18, стр. 361.]. “Мы должны, — писал Ленин, — выставлять свои... социал-демократические законопроекты, писанные не канцелярским, а революционным языком” [В. И. Ленин, Соч., т. 7, стр. 91, т. 18, 12, стр. 155-156.]. “Обличая царское самодержавие, — пишет современный исследователь, — Ленин никогда не забывал упомянуть о “невероятно тяжелых, неуклюжих, канцелярских оборотах речи” [В. И. Ленин, Соч., т. 7, стр. 91, т. 8, стр. 176.] излюбленных царскими министрами и другими высокопоставленными чиновниками” [См. статью Б. В. Яковлева “Классики марксизма-ленинизма о языке и стиле” в сб. “Язык газеты”. ].
С горькой иронией отзывался Владимир Ильич об этом зловредном стиле:
“...великолепный канцелярский стиль с периодами в 36 строк и с “речениями”, от которых больно становится за родную русскую речь” [В. И. Ленин, Соч., т. 5, стр. 211-212.] Приведя эти строки и сопоставляя их с другими его высказываниями, тот же исследователь приходит к совершенно справедливому выводу, что для Ленина “канцелярский стиль-это механическое повторение штампованных, застывших словесных формул, злоупотребление тяжелыми оборотами, это увертки от конкретных и смелых выводов” [Язык газеты”. М.-Л., 1941, стр. 55-56. ].
Советская сатира не раз ополчалась против новых канцелярских шаблонов, которые пускаются в ход специально затем, чтобы придать благовидный характер в высшей степени неблаговидным явлениям. Вспомним, например, Маяковского:
Учрежденья объяты ленью.
Заменили дело канителью длинною.
А этот
отвечает
любому заявлению:
— Ничего,
выравниваем
линию.
Надо геройство,
надо умение,
Чтоб выплыть
из канцелярии вязкой,
А этот
жмет плечьми в недоумении:
— Неувязка!
Штампованными фразами, как мы только что видели, могут стать самые пылкие, живые, эмоциональные сочетания слов, выражающие благородное чувство — стоит только этим оборотам войти в обиход равнодушных и черствых людей. Об этом очень верно говорит Лев Кассиль:
“Такие тирады, как «в обстановке неслыханного подъема», «с огромным энтузиазмом» и другие, часто механически и не к месту повторяемые. уже стираются в своем звучании, теряют свой глубокий первичный смысл, становятся недопустимо ходовыми: для них уже у стенографисток имеются заготовленные знаки — один на целую фразу... действие подобного рода гладеньких, обкатанных уже в десятках или сотнях стандартных докладов, вписанных во все лекторские шпаргалки фраз не менее зловредно, чем влияние слишком лихих оборотов речи, на которые так падки некоторые наши молодые люди” [Л. Кассиль, Слова-калеки и слова-дистрофики. “Новый мир”, 1958, № 4.].
IV
Этот департаментский, стандартный жаргон внедрялся н в наши бытовые разговоры, и в переписку друзей, и в школьные учебники, и в критические статьи, и даже, как это ни странно, в диссертации, особенно по гуманитарным наукам.