Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воспоминания о Корнее Чуковском

ModernLib.Net / Отечественная проза / Чуковский Корней Иванович / Воспоминания о Корнее Чуковском - Чтение (стр. 14)
Автор: Чуковский Корней Иванович
Жанр: Отечественная проза

 

 


Я всегда знал, что Вы литературнейший из советских художников, что Вы тоньше и глубже их всех понимаете Пушкина, Лескова, Пруткова, Гоголя, но мне и в голову не приходило, что Вы такой же мастер меткого изящного слова, как и меткого "кузьминского" штриха. Я читал Ваши новеллы с самой свирепой придирчивостью, но как ни старался, не мог найти ни одной вялой или лишней строки, каждую фразу хоть в рамку вставляй - зрелый, опытный, матерый беллетрист, - вообще, весь стиль Вашего литературного творчества до такой степени родственно близок стилю Вашей графики (и там и здесь один и тот же почерк), что будущая Ваша книга, украшенная Вашими рисунками, представляется мне недосягаемым образцом художественной цельности. Хотелось бы дожить до появления этой книги в печати, а покуда приветствую Вас на пороге большого литературного поприща.
      "Плоды раздумья" у меня уже были (я не пропускаю ни одной Вашей работы).
      Русские 40-е и 50-е годы магически воскрешены в Ваших рисунках.
      Крепко жму Вашу руку
      с искренней любовью
      К. Чуковский".
      Этого-то я и добивался: "свирепой придирчивости"! И сам беспощадный Чуковский приветствует меня на "пороге большого литературного поприща". Я ликовал, хоть и понимал, что какое там может быть "поприще" на восьмом десятке. Годы не те!..
      "Плоды раздумья", упоминаемые в письме, - это книга афоризмов Козьмы Пруткова с моими рисунками, выпущенная издательством "Художник РСФСР". Корней Иванович не держался строгого нейтралитета по отношению к изобразительным искусствам, как иные писатели, он не боялся объявлять о своих симпатиях и антипатиях. Я помню, как он восхищался в издательстве "Academia" рисунками В. Милашевского к "Запискам Пикквикского клуба". Я был удивлен, что он "приметил" мои рисунки к "Оскудению" С. Атавы, книги, загубленной плохой печатью на скверной бумаге и никем никогда не отмеченной. По поводу "Левши" он прислал мне письмо, полное глубокого внимания и интересных, неожиданных для меня мыслей:
      "Воображаю, как счастлив был бы Николай Семенович, если бы увидел Вашу книгу - потому что эта книга в такой же мере Ваша, как и его. Вы обнажили ее главную тему: насилие, совершаемое мерзавцами, тупицами и хамами над талантом, над интеллектом, над гением. Как топчут великих людей сапожищами!"
      Конечно, если это раскрылось в моих иллюстрациях, то бессознательно, без предвзятого намерения с моей стороны, а вот Чуковский разглядел и объяснил мне самому эту главную тему.
      Корнею Ивановичу очень хотелось, чтобы я проиллюстрировал его повесть "Серебряный герб". Я не успел этого сделать. Единственная книга Чуковского, мною проиллюстрированная для Детгиза, - это "Храбрый Персей".
      Осенью я ездил к Корнею Ивановичу в санаторий, в Барвиху. Он читал мне начало статьи, жаловался, что работа идет трудно. Зачин в обычном стиле Чуковского - сразу хватает быка за рога. На столе английская книжка сонетов Шекспира.
      Мы гуляли по парку, и Корней Иванович затеял игру - угадывать автора стихов. Он прочитал от начала до конца:
      О, слезы женские, с придачей
      Нервических тяжелых драм!
      Вы долго были мне задачей,
      Я долго слепо верил вам...
      Я угадал:
      - Некрасов.
      - Загадывайте вы.
      - Что бы такое придумать? Ну, хотя бы вот:
      Плеть травы сменятся над капищем волненья
      И восковой в гробу забудется рука,
      Мне кажется, меж вас одно недоуменье
      Все будет жить мое, одна моя Тоска.
      Мне не пришлось дочитывать, потому что Чуковский подхватил:
      Нет, не о тех, увы! кому столь недостойно,
      Ревниво, бережно и страстно был я мил...
      - Анненский! Но вы тоже, значит, ели в детстве сорочьи яйца?
      - Какие сорочьи яйца?
      - Ну вот и сплоховал. Это тоже из Некрасова "Кому на Руси жить хорошо". Примета такая: чтобы иметь хорошую память, нужно есть сорочьи яйца.
      В ноябре предисловие было наконец закончено. Запись в моем дневнике:
      "10.XI. Ездил к К. И. Чуковскому за предисловием. Всего 9 страниц на машинке, К. И. находит, что еще много осталось шероховатостей, которые он надеется выправить в корректуре".
      Ну вот, и сам я вступил в девятый десяток своей жизни и знаю теперь, как короток становится день в эти годы и как дорог каждый час рабочего настроения. Оттого теперь с каждым прожитым годом растет моя благоговейная признательность к памяти К. И. Чуковского за все часы наших встреч и за то, что он так расточительно тратил на меня свое дорогое стариковское время.
      Он был многолик и многогранен. Поразительна широта его интересов. Он был, в сущности, автодидактом. В последней главе и эпилоге его автобиографической повести "Серебряный герб" мы расстаемся с героем книги на распутье. Он только что сдал экстерном после двух неудачных попыток экзамен на аттестат зрелости, он, научившись по самоучителю английскому языку, читает "Аннабель Ли" и с удивлением убеждается, что понимает почти каждое слово, его рассказ впервые напечатан в одесской газете. Это было в 1901 году. А уже в 1904 году мы читаем его статьи в "Весах" - он пишет об английском художнике Дж. Уотсе, о Ст. Пшибышевском, и среди эрудитов и полиглотов, которыми блистала тогда редакция "Весов", этот юный одессит вовсе не кажется провинциалом, - наоборот, поражает ранней зрелостью своих суждений и изысканностью своих эпиграфов и цитат.
      Он учился всю жизнь, но в его учености не было ни капли педантизма, а в житейском поведении ничего от профессорской важности, тяжеловесной маститости. Все художники, рисовавшие на него шаржи, непременно отмечали его непокорные вихры; волосы поредели, но что-то мальчишеское, задорное, неуемное оставалось в нем до самых последних лет его жизни.
      Он дожил до преклонного возраста, но умер молодым.
      1971
      С. Маршак
      ПОСЛАНИЕ
      75-летнему К. И. Чуковскому от 70-летнего С. Маршака
      Корней Иванович Чуковский,
      Прими привет мой маршаковский.
      Пять лет, шесть месяцев, три дня
      Ты пожил в мире без меня,
      А целых семь десятилетий
      Мы вместе прожили на свете.
      Я в первый раз тебя узнал,
      Какой-то прочитав журнал,
      На берегу столицы невской.
      Писал в то время Скабичевский,
      Почтенный, скучный, с бородой.
      И вдруг явился молодой,
      Веселый, буйный, дерзкий критик,
      Не прогрессивный паралитик,
      Что душит грудою цитат,
      Загромождающих трактат.
      Не плоских истин проповедник,
      А умный, острый собеседник,
      Который, книгу разобрав,
      Подчас бывает и неправ,
      Зато высказывает мысли,
      Что не засохли, не прокисли.
      Лукавый, ласковый и злой,
      Одних колол ты похвалой,
      Другим готовил хлесткой бранью
      Дорогу к новому изданью.
      Ты строго Чарскую судил.
      Но вот родился крокодил,
      Задорный, шумный, энергичный,
      Не фрукт изнеженный, тепличный.
      И этот лютый крокодил
      Всех ангелочков проглотил
      В библиотеке детской нашей,
      Где часто пахло манной кашей.
      Мое приветствие прими!
      Со всеми нашими детьми
      Я кланяюсь тому, чья лира
      Воспела звучно Мойдодыра.
      С тобой справляют юбилей
      И Айболит, и Бармалей,
      И очень бойкая старуха
      Под кличкой "Муха-Цокотуха".
      Пусть пригласительный билет
      Тебе начислил много лет,
      Но, поздравляя с годовщиной,
      Не семь десятков с половиной
      Тебе я дал бы, друг старинный.
      Могу я дать тебе - прости!
      От двух, примерно, до пяти...
      Итак, будь счастлив и расти!
      1957
      Вера Панова
      ПРОСТОТА И АРТИСТИЧНОСТЬ
      Я помню, как десятилетней девочкой прочла "Крокодила" и навсегда пленилась талантом, с каким написана эта сказка. Как позже наткнулась в каком-то альманахе (кажется, в "Шиповнике") на статью К. И. Чуковского об Игоре Северянине и как эта статья разрушила для меня влияние дешевых северянинских "красот" и привила вкус к поэзии высокой и чистой. А потом я читала сказки Чуковского своим детям и внукам.
      А один раз, незадолго до его восьмидесятилетия, я побывала у Корнея Ивановича в Переделкине. Видела устроенную им детскую библиотеку и его рабочую комнату и его самого в домашней обстановке, такого молодого и легкого в столь преклонные годы, такого удивительно трудоспособного, такого неожиданного.
      Он не был прост в том предельно упрощенном смысле этого слова, в каком иногда любят ханжески похваливать большого человека. Он был слишком артистичен и тонок, чтоб быть банально простым. Проста была обстановка его жизни, прост костюм, прост был доступ к нему людей с их нуждами и просьбами, но не прост он сам. Сколько артистического восхищения было в его добром лице, когда он показывал мне головной убор индейского вождя, великолепное сооружение из голубых и белых птичьих перьев. Он надел этот убор и пощеголял в нем, не рисуясь и не смущаясь, но явно в восторге от столь необыкновенного своего наряда. И прекрасна была доверительность и детская пламенность этого восторга. Он верил, он знал, что люди поймут и разделят с ним его удовольствие от красивого подарка.
      Не эта ли человеческая раскрытость больше всего притягивала к нему людей? Не эта ли раскрытость дала ему возможность задумать и совершить такой труд, как книга "От двух до пяти"? И разве не проникнуты прекрасным артистизмом все его детские сказки?
      Бутерброд-сумасброд!
      Не ходи от ворот!
      Какой нужен талант, чтобы столкнуть эти два столь далеких слова "бутерброд" и "сумасброд"? Разве это не подобно громовому столкновению двух поездов? А он это делал играючи. И своим примером учил нас, как это делается.
      1972
      В. Левик
      И ВСЕ ЭТО СДЕЛАЛ ОДИН ЧЕЛОВЕК
      Я не могу себе представить, чтобы кто-нибудь, вспоминая Корнея Ивановича, обошел молчанием тот артистизм, то необычайное обаяние, которыми его с такой щедростью одарила природа. И я не перестаю корить себя за то, что при встречах с ним, - правда, эти встречи происходили довольно редко, я не записывал, придя домой, каждое его слово. Он не просто жил, работал, встречался и беседовал с людьми. В разговоре его было столько озорства, лукавства, неожиданности, жесты его были так пластичны, что по временам казалось, будто он не то чтобы разговаривает, гуляет или даже ест, но все время импровизирует какой-то блестящий спектакль. Глядя на него, я вспоминал, как Домье сказал о Бодлере, что "он стал бы великим художником, если бы не предпочел стать великим поэтом". Не так ли Корней Иванович стал бы замечательным актером, если бы не предпочел стать великолепным литератором. Все в нем было отмечено яркой индивидуальностью, выражавшейся, конечно, и в том, что никогда нельзя было предугадать, что он скажет или сделает. Поэтому логически последовательно восстановить в памяти слово его за словом, жест за жестом почти невозможно. Я только помню, какое впечатление свежести и молодости, внимательности и отзывчивости оставалось от общения с этим старым, но не знавшим усталости человеком, давно перешагнувшим тот возраст, когда люди становятся ко всему равнодушными.
      Эта отзывчивость удивила меня впервые, когда я прочел в "Литературной газете" то ли в сороковом, то ли в начале сорок первого года в его статье, посвященной искусству перевода, гневные строки по адресу критики, не замечающей моих работ. К тому времени я почти ничего еще не успел напечатать, да и переводом как профессионал занимался сравнительно недавно. Как же он мог среди всех многочисленных трудов заметить меня да еще проявить такую заинтересованность?
      Ответ может быть только один: таков был Корней Иванович.
      А вот другой пример его необыкновенной отзывчивости. Лет через десять после этой статьи, уже хорошо знакомый с Корнеем Ивановичем, я вернулся из Дубулт, где перевел "Беппо" Байрона. Поехал к К. И. в Переделкино и застал у него Ираклия Андроникова. К. И., как всегда, спросил, что я за последнее время перевел, и, узнав, что "Беппо", немедленно усадил меня читать. Каково же было мое удивление, когда, приблизительно через неделю придя в Гослитиздат, я встречен был как именинник. Сначала никто не верил, что я не знаю, с чем меня поздравляют. Когда же наконец поверили, то послали меня к тогдашнему директору издательства А. К. Котову. Он сначала тоже не поверил в мою невинность, а потом показал мне письмо К. И., начинавшееся словами: "Дорогой Анатолий Константинович! Вчера я слышал новый перевод "Беппо". Автор - Байрон, переводчик - В. Левик. Оба достойны друг друга". К. И. писал Котову, что "Беппо" нужно издать как можно быстрее, и заканчивал письмо словами:
      "Сказал - и облегчил душу".
      Я не могу назвать ни одного литератора, ни молодого, ни старого, который без всякой просьбы, только по требованию своего бурного, отзывчивого сердца, мог бы так быстро и так горячо и, как понимает читатель, с безудержно преувеличенной похвалой откликнуться на чужое произведение.
      Читать ему стихи было истинным наслаждением. Не нужно даже было, чтобы он что-нибудь говорил. Жесты, поощрительные междометия, выражение глаз, то веселых, то лукавых, то внезапно темнеющих, неотрывно внимательных и реагирующих на каждое слово, даже просто положение тела в кресле, меняющееся каждую минуту, - все это так ярко говорило само за себя, что не нуждалось ни в каких разъяснениях.
      С удовольствием читать ему стихи можно было сравнить только удовольствие гулять с ним по переделкинским улицам, видеть, как он приветствует детей и взрослых, то задорно, то попросту весело, то с подчеркнутой, не вызывающей доверия почтительностью, и среди шуток, озорства и разных представлений в лицах по временам роняет серьезные и глубокие замечания о жизни, о людях, о литературе.
      Но об этих переделкинских прогулках обитатели Переделкина могут рассказать гораздо больше, чем я.
      Я уходил от него полный желания работать и на обратном пути в поезде и потом весь вечер внутренне переживал эту встречу.
      Он был изумительный рассказчик, перевидал на своем веку громадное количество людей, в том числе наиболее прославленных, и его неистощимая память сохранила все до мельчайших подробностей.
      Даже перешагнув через восьмой десяток, Корней Иванович никак не мог освоиться с мыслью, что пора ему остерегаться слишком бурных проявлений своего темперамента. Однажды, едучи к нему в Переделкино, я встретил в поезде знакомую переводчицу. К Чуковскому пошли вместе. Было очень скользко. Придя к нему, мы узнали, что К. И. пошел в гости к соседу-писателю. Пошли туда. Входим в ворота и в полутьме надвигающегося раннего вечера видим вдали высокую фигуру К. И., шагающего навстречу. Окликаем его. Слышим звонкое: "Кто?" Оба называем себя. Корней Иванович издает громкое восклицание и делает на обледеневшей почве пируэт, который под силу только чемпиону конькобежного спорта. Потом еще два шага почти бегом, и Корней Иванович растягивается во весь свой гигантский рост. Он ударился затылком о землю. Потом он долго лежал с сотрясением мозга, к счастью легким. Но я что-то не заметил, чтобы его поведение в дальнейшем изменилось.
      Возвращаясь к далекому прошлому, скажу, что знакомство мое с К. И. состоялось при весьма печальных обстоятельствах. Это было в Ташкенте, куда правительство в первый год войны эвакуировало многих писателей с их семьями. Я приехал туда в ноябре, сопровождая моих родных, и застрял там почти до весны. Пока наш поезд чуть не целый месяц тащился, через каждые две-три станции останавливаясь, чтобы пропустить воинские эшелоны, обратный въезд в столицу, отбивавшуюся от наседающего врага, запретили. Здесь, в Ташкенте, я впервые увидел, какое множество добрых дел, не прекращая ни на один день углубленной творческой работы, успевал сделать этот удивительный человек. Тут позаботиться о ребенке, потерявшем родителей, там выхлопотать пособие вдове погибшего на войне или просто умершего незнакомца, устроить эвакуированному какую-нибудь работу или обыкновенный кров над головой...
      В 1942 году вернулся в Москву я, а вскоре и Корней Иванович.
      Я страшно обрадовался, услышав в телефонной трубке его бодрый и звучный тенор, и немедленно полетел к нему на улицу Горького.
      И вот еще один эпизод, свидетельствующий о широте его сердца. "Читайте стихи!" - сказал он после первого обмена приветствиями и уселся против меня в глубокое кресло. Я читал долго и уже не помню что. Вдруг К. И. встал и, не промолвив ни слова, куда-то исчез. Вернувшись, он сказал не допускающим возражений тоном:
      - Вы едете со мной в Переделкино!
      - Как? Почему? - всполошился я. - Я должен через час принести какую-нибудь еду отцу на работу, в Госбанк! (Напоминаю, что это был 1942 год.)
      - Через полтора часа вы будете в городе, ваш отец полчаса подождет.
      И мы поехали. В Переделкине К. И. вихрем взлетел на второй этаж, таща меня за руку. Он подвел меня к полкам с книгами.
      - Забирайте всех моих английских поэтов, - сказал он повелительно. - Я их вам дарю. У меня они ничего не делают, а вы их приведете в русскую литературу.
      Я начал было возражать, но возражать было невозможно. Около сорока книг с помощью шофера были погружены в ту же машину, которой мы приехали, и вместе со мной укатили в Москву.
      Конечно, я не мог принять такой подарок. Через некоторое время, накануне ухода в армию, я вернул книги Корнею Ивановичу. Но мои систематические занятия английским языком и переводами английской поэзии начались именно с этого подарка.
      А через четверть века я снова был у К. И. в Переделкине. Стояла прохладная осенняя погода, но К. И. принял меня на балконе, закутанный во все теплое. Он чувствовал себя неважно, и в его поведении не было того бодрого юношеского задора, к которому мы все привыкли. Он что-то рассказал из прошлого, послушал несколько стихотворений только что переведенного мною Дю Белле и вдруг спросил:
      - Почему вы тогда вернули мне книги?
      В ответ я только улыбнулся.
      О Корнее Чуковском будут еще много писать, облик его будет становиться для потомства все ярче и многограннее, и я думаю, что его слава, его значение в русской литературе будут еще расти и расти. Писатель, литературовед, общественный деятель, создавший превосходную детскую библиотеку и многому научивший педагогов и специалистов по детской психологии, наконец, человек, сделавший людям столько хорошего, - Корней Иванович Чуковский ждет еще большой, обстоятельной монографии, которая широко и полно осветила бы его жизнь и его творчество.
      Можно думать, что такая книга была бы одной из самых интересных даже в многоименной серии "Жизнь замечательных людей".
      1974
      Клара Лозовская
      ЗАПИСКИ СЕКРЕТАРЯ
      Господи, какая некрасивая", - думал Корней Иванович, глядя на меня из окна своей дачи. Но об этом он рассказал мне много позже, через несколько лет, а тогда я сидела на пеньке у него в саду, делала вид, будто не замечаю, что меня разглядывают, и перебирала свои невеселые мысли.
      Был май 1953 года. Договор с Мосфильмом вот уже месяц как закончился, работы не было никакой, а тут еще воспаление легких совсем подорвало мои силы. Я начала уже сокрушаться и сетовать на свои неудачи, когда один журналист предложил мне "пойти поработать у старика Чуковского".
      - Он ищет себе помощницу. Кажется, у него больше трех месяцев никто не удерживается, - предупредил он меня, - но за это время ты оглядишься.
      Я согласилась. Корней Иванович позвонил мне и попросил приехать к нему в Переделкино.
      - Клара Израилевна! Пожалуйте-ка сюда! - позвал меня вчерашний телефонный голос.
      В темно-синем выгоревшем лыжном костюме, в рубашке с распахнутым воротом стоял на крыльце Корней Иванович и как-то смущенно, чуть-чуть виновато улыбался мне навстречу.
      - Вы уж простите, что вас усадили так неудачно...
      И показал рукою куда-то за мою спину. Оглянувшись, я увидела пень, на котором сидела, и над ним, немного позади, развешанное на веревке мужское белье. Голова моя как раз приходилась между штанинами, и этот импровизированный головной наряд завершали длинные тесемочки.
      - Как сережки в ушах, - сказал Корней Иванович.
      И я впервые поднялась по ступенькам дома, в котором предстояло мне проработать долгие, но так быстро промелькнувшие семнадцать лет.
      На балконе, куда мы прошли через кабинет, Корней Иванович расспрашивал меня, кто я и что я. Потом дал мне исписанный мелким, но очень четким почерком листок и попросил переписать на машинке. Машинка, за которую я села, была очень древняя. Я никогда не видела таких. Клавиши с буквами были расположены не в четыре ряда, как теперь, а в семь. Заглавные буквы и цифры занимали четыре верхних ряда, а три нижних - обыкновенный шрифт.
      Я напечатала страничку не очень ловко и быстро, но без ошибок.
      - Ну что же, хорошо! - сказал Корней Иванович. - А теперь прощайте. Приходите послезавтра к часу.
      Рабочее расписание мое, которое оставалось неизменным в течение более чем пятнадцати лет, выработалось не сразу. Первое время мне даже казалось, что я не очень-то и нужна. Приходила я через день 1, в разное время, назначенное Корнеем Ивановичем накануне. Переписывала несколько страничек, отыскивала цитату или сверяла какой-нибудь текст - и отправлялась домой. Иногда получала "городское" задание: просмотреть в Ленинской библиотеке подшивку старых газет, позвонить по телефону (его тогда на даче не было) сотрудникам разных издательств, сделать выписки из каких-нибудь книг. Однажды Корней Иванович поручил мне прибыть в двенадцать часов дня в редакцию журнала "Огонек", в отдел "Приложений", и сказать редактору этого отдела Г. Ярцеву, что Корней Иванович заболел, не приедет и просит перенести встречу на другой день. Корней Иванович тогда составлял и редактировал для "Огонька" трехтомное собрание сочинений Некрасова и готовил вступительную статью для этого издания. Я приехала в "Огонек" с опозданием минут на десять - пятнадцать. Отыскала большую комнату, где расположилась редакция, и, подойдя к столу у окна, солидным тоном произнесла, что вот, мол, Корней Иванович нездоров и потому сам не приехал и могу ли я получить хотя бы первые листы набора его статьи. Ярцев уставился на меня, будто видел впервые (он дружил с моим отцом и знал меня с детства), а потом как-то очень ехидно произнес:
      1 Это в первые месяцы. Потом - каждый день, кроме субботы и воскресенья.
      - Да что ты, Клара, Корней Иванович только что здесь был и сам взял эти листы.
      Стараясь держаться гордо и независимо, я, словно сквозь строй, прохожу мимо улыбающихся (мне казалось - тоже ехидно и сострадательно) сотрудников отдела, которые очень оживились за своими столами, и шепчу:
      - Ну что же это такое, что такое?
      В поезде я приготовила великолепную обличительную речь, произнести которую мне не удалось, потому что, еще не видя меня, а только заслышав мои шаги на лестнице, Корней Иванович закричал:
      - Так-то вы печетесь о моих делах! Где это вы были в двенадцать часов? Я приезжал в "Огонек", но вас не обнаружил. А корректура не ждет!
      И, не дав мне вымолвить ни слова, усадил меня рядом с собой за корректуру, а за работой уже ни он, ни я не вспоминали это злополучное событие (а их впереди было немало).
      Через несколько недель в комнате той же огоньковской редакции я наблюдала удивительное представление. Корней Иванович сидел у стола Ярцева, спиной к двери. Вдруг дверь широко, на весь отлет, отворилась и в проеме появился Ираклий Луарсабович Андроников. У самого порога он неожиданно повергнулся на колени и воскликнул раскатистым, звучным голосом:
      - Здравствуйте, свет вы наш, батюшка Корней Иванович!
      Корней Иванович обернулся, тут же спустился со стула на колени, и, отбивая поклоны, они двинулись навстречу друг Другу.
      - Благодетель вы наш! - скороговоркой повторял Андроников, прикладывая руку к груди при каждом поклоне. - Благодетель и учитель!
      Остолбеневшие на секунду сотрудники покатывались от смеху. А когда Корней Иванович и Ираклий Луарсабович приблизились настолько, что могли помочь друг другу встать, они поднялись и тут же очень серьезно заговорили о своих литературных делах (Корней Иванович - о Некрасове, Ираклий Луарсабович - о Лермонтове). Как будто то, что происходило сейчас, было совершенно естественно и для них самих, и для окружающих.
      Характер моей работы, естественно, зависел от течения дня Корнея Ивановича. Но русло его, определившись однажды, оставалось почти неизменным. Я говорю о бытовом, каждодневном расписании. Выглядело оно так. Я приезжала к десяти часам, когда Корней Иванович обычно завтракал. После завтрака он час или полтора отдыхал (предварительно прикрепив к двери объявление: "СПЛЮ!"), так как ко времени моего приезда уже несколько часов провел за работой. В половине третьего начинался обед, в половине шестого я уезжала домой, в Москву. Время между завтраком и обедом, обедом и моим отъездом заполнялось согласно занятиям Корнея Ивановича.
      О том, как проходили вечера, я узнавала на следующий день за утренними или обеденными разговорами. Последние годы вечерние часы порой начинались гостями, часто иноземными, но всегда завершались какой-нибудь работой.
      Это было однообразное разнообразие (по выражению друга Корнея Ивановича Т. Литвиновой).
      - Узнаю ваше настроение по вашим шагам, - хвастался своей проницательностью Корней Иванович.
      Со временем и я без труда могла определить, как шла у Корнея Ивановича работа, мучила ли его бессонница или лекарства усыпили его.
      У Клариссы денег мало,
      веселым голосом встречал меня Корней Иванович,
      Ты богат - иди к венцу:
      И богатство ей пристало,
      И рога тебе к лицу,
      и я знала, что все хорошо - и с работой, и со сном.
      Когда же в доме стояла тишина и Корнея Ивановича не было в столовой, я поднималась по лестнице, перебирая разные варианты: "Пишет? Спит? Читает? Расхворался?"
      Я заглядывала к себе в рабочую комнату - никого. Тогда, постояв немного на лестничной площадке, я осторожно открывала дверь в кабинет. Корней Иванович сидел на неубранной постели, накинув на плечи плед, возле него столик, заваленный бумагами, а на коленях дощечка, которая служила ему пюпитром, когда он работал на балконе, на "кукушке" 1 или в саду. Я говорила: "Здравствуйте" - и шла к себе доделывать оставшуюся со вчерашнего дня работу.
      1 Так называл Корней Иванович балкончик-закуток на втором этаже дачи. Там стояли топчан, старинный пуф, складной стул и хохломской столик из трех ножках. Проход в "кукушку" - из кабинета, через застекленную террасу, окна которой выходят в сад. На террасе стеллажи с книгами.
      А в другой раз он лежал, укрывшись одеялом с головой, на секунду приоткрывал глаза и, выпростав из-под одеяла руку, махал мне, чтобы я ушла, или делал знак, чтобы я почитала ему книгу, которая уже была открыта на той странице, где мне надо было начать чтение.
      Низкое кресло с высокой спинкой, что сейчас придвинуто к книжным полкам у двери, раньше стояло у окна, справа от большого письменного стола, и если, входя в кабинет, я в нем заставала Корнея Ивановича, он смиренным голосом произносил:
      Старик сидел, покорно и уныло
      Поднявши брови, в кресле у окна.
      Временами, хотя Корней Иванович и не встречал меня, я знала, что все более или менее хорошо, так как, входя в ворота, видела его на балконе, где, начиная с апреля, до поздней осени, он проводил свои утренние часы.
      Иногда он располагался в комнате, где я работала, - напротив его кабинета. Примостившись в углу дивана, склонив голову набок, прищурив один глаз, он читал очередной детектив (Корней Иванович собирался написать статью о детективных романах и пристрастился к чтению этих книг, выписывая в особую тетрадь наиболее удачные места и способы разнообразных убийств, изобретенные романистами). Когда я усаживалась в кресло с чашкой кофе, он откладывал книгу в сторону и начинал:
      - Итак, Кларочка. Их было трое. Он, она и любовник. Муж решает убить любовника и приходит к нему в гостиницу. В кармане у него ядовитая змея, которую он купил по случаю. Любовник говорит: "Вы хотите меня убить при помощи змеи. Но вас надули, змея не ядовитая. Дайте ее сюда". Муж достает змею и сажает ее на левую ногу любовника. Змея жалит, но ужаленный цел и невредим. Муж засовывает змею во внутренний карман пиджака, выходит из комнаты - и тут раздается страшный вопль. Любовник, припадая на деревянную левую ногу, подходит к двери и видит мужа, который корчится в предсмертных судорогах...
      Пересказ порою продолжался несколько дней - я слушала за завтраком очередную порцию, прочитанную им вечером или в бессонную ночь.
      Корней Иванович поражался изобретательности авторов и, начиная новый роман, с интересом ждал той страницы, на которой совершится убийство.
      - Прочитал уже пятнадцать страниц, и еще никого не убили.
      Среди героев выискивал самого безукоризненного, убеждал меня, что именно он и будет убийцей, и почти никогда не ошибался. Часто подсчитывал, сколько способов убийства ему уже известно, и предлагал:
      - Выбирайте, каким способом мне вас убить при следующей вашей провинности.
      К ежедневной текущей работе постепенно прибавилась еще одна, которой я занималась в редкие свободные от других дел часы, поэтому длилась она около пяти или шести лет.
      На застекленной террасе рядом с кабинетом Корнея Ивановича я обнаружила мешки и обернутые газетой пакеты, в которые как попало были втолкнуты бумаги. Измятые, кое-где порванные, они были плотно спрессованы и перевязаны шпагатом. Небольшими пачками я начала извлекать эти бумаги, разглаживать, подклеивать, прочитывать, отыскивать начала и концы. Складывала письма в одну стопку, черновые записи - в другую, рукописи - в третью. Исподволь стало возможным точно распределить все бумаги по темам: письма укладывались в алфавитном порядке; некрасовские, чеховские, уитменовские, слепцовские материалы требовали особых разделов. Черновые варианты, записи, многочисленные документы, иконография постепенно накапливались в этих разделах.
      С письмами приходилось особенно туго. Другие бумаги распределять было относительно не трудно: упоминалась фамилия, название романа, рассказа, строки стихов, а если не встречалось ни того, ни другого, можно было отыскать отрывки в опубликованных работах Корнея Ивановича.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31