«Прасковью Параменовну, Настасью Тихоновну, Собакия Семеныча и Матвея Сортирыча видеть я не буду» (15, 67).
И наотрез отказался от всякого с ними знакомства.
«Чехов был человек гордый», - вспоминает о нем театральный критик А. Кугель, с которым, по его же словам, автор «Чайки» не желал разговаривать, так как Кугель считался «грозою театров» и перед ним трепетали актеры и авторы пьес.
Такой же гордости требовал Чехов от всех.
«Зачем, зачем Морозов Савва пускает к себе аристократов? - возмущался он в одном позднем письме. - Ведь они наедятся, а потом… хохочут над ним, как над якутом. Я бы этих скотов палкой гнал» (19, 247).
К смирению и кротости он был совершенно не склонен. В том-то и заключалось редкое своеобразие его гармонического духовного облика, что, воспитав в себе беспредельную снисходительность к людям, он никогда не доводил ее до подобострастия, самоуничижения и кроткой уступчивости. Ибо чувство человеческого достоинства, добытое им с таким трудом, всегда было регулятором его поведения.
1 «Если бы… я был хозяином своих книг, - писал он Лейкину в 1889 году, - то мои бы "В сумерках" и "Рассказы" теперь продавались бы не третьим изданием, а восемнадцатым» (14, 432).
Каких только надо не было в том нравственном кодексе, которому он подчинил свою жизнь! Одна из его ранних анонимных статей заключает в себе требование «искренно радо-иаться всякому чужому успеху, так как всякий, даже маленький, успех есть уже шаг к счастью и к правде» (7, 506).
И вся его биография свидетельствует, что он ни разу не уклонился от этого почти неисполнимого правила: действительно приучил себя радоваться всякому чужому успеху. И вот два замечательных надо, которые он тотчас же после своей сахалинской поездки предъявил к себе с особенной требовательностью:
«Работать надо, а все остальное к черту. Главное - надо быть справедливым, а остальное все приложится» (15, 131).
VII
И было бы, конечно, очень странно, если бы, воспитывая себя, этот человек не пытался перевоспитать и других. Воспитывать всех окружающих было его излюбленным делом, причем он с удивительным простосердечием верил в педагогическую силу наставлений и проповедей, или, как он выражался, «нотаций».
«Судьба сделала меня нянькою, и я volens-nolens1 должен не забывать о педагогических мерах» (14, 376).
Даже флиртуя с красавицей Ликой Мизиновой, он среди исяких шуток и вздоров пишет ей такую нотацию:
«У Вас совсем нет потребности к правильному труду. Потому-то Вы больны, киснете и ревете и потому-то все Вы, девицы, способны только на то, чтобы давать грошовые уроки… И другой раз не злите меня Вашей ленью и, пожалуйста, не вздумайте оправдываться. Где речь идет о срочной работе и о данном слове, там я не принимаю никаких оправданий. Не принимаю и не понимаю их» (15, 412).
Даже своей жене он пишет в любовном письме:
«Нельзя, нельзя так, дуся, несправедливости надо бояться. lla«)oбыть чистой в смысле справедливости, совершенно чисти» (19, 326).
Нолей-неволей (лат.).
Эти «нельзя» и «надо» он ставил пред всеми близкими в качестве непререкаемых заповедей, потому что такие же заповеди ставил всегда перед собой. Даже Леонтьеву-Щеглову пытался он - уже в самом конце своей жизни - внушить элементарные чувства самоуважения и гордости:
«Вас… волнуют гг. Буренин и К°, но зачем, зачем Вы около них, То есть зачем ставите себя в зависимое от них положение, отчего не уходите, если презираете? Не обижайте себя, милый Жан, не обижайте Вашего дарования… будьте свободны, вырвитесь на волю!..» (19, 220).
Это началось еще тогда, когда он был Антоша Чехонте. Трудно представить себе, что в то самое время, когда он именовал себя в письмах легкомысленнейшим из всех беллетристов, стремящимся «учинить какое-нибудь тру-лала», когда он устраивал у себя на дому «вакханалии» и вся его квартира, по выражению Щеглова, «так и сотрясалась от хохота», он вел тяжелую подспудную работу над перевоспитанием семьи.
«В нашей семье, - вспоминает его брат Михаил, - появились вдруг неизвестные мне дотоле резкие, отрывочные замечания: "Это неправда", "Нужно быть справедливым", "Не надо лгать" и так далее»1.
Так как с двадцатилетнего возраста он сделался кормильцем и главой всей своей обширной семьи, воспитанников у него оказалось немало: четыре брата, да сестра, да отец.
Сестра поддалась его воспитанию сразу. Отец, мелкий деспот, закоренелый в тиранстве, был тверд как кремень, но Чехов в конце концов перевоспитал и его. С братьями было труднее. Братья - даровитые люди, беллетрист Александр и живописец-жанрист Николай - оказались дряблыми натурами, и напрасно Чехов обрушивал на них всю могучую свою педагогику, они трусливо убегали от нее, и оба погибли зря, растратив свои дарования впустую.
Их духовное банкротство служит наглядным свидетельством, какова была бы судьба их великого брата, если бы у него не было той дисциплины, которой он подчинил свою жизнь.
Характерно, что «нотации» почти всегда чередовались у него с безоглядными шутками, так что ничего постного, уны 1 М. П.Чехов. Вокруг Чехова. Встречи и впечатления. М., 1960. лого, вегетарианского, ханжеского не было в этом упорном наставничестве. Его письма к брату Александру, если в них не говорится о делах, в огромном своем большинстве слагаются из двух элементов, казалось бы, невозможных ни в какой педагогике: из самых забубенных острот и самых суровых моральных сентенций. Сюжетов для этих сентенций у Чехова было множество, и порою весьма неожиданных. Узнав, например, что Александр увлекается южными яствами, Чехов настойчиво убеждает его:
«Не ешь, брат, этой дряни! Ведь это нечисть, нечистоплот-ство… По крайней мере, Мосевну (дочь Александра. - К.Ч.) не корми чем попало… Воспитай в ней хоть желудочную эстетику. Кстати, об эстетике. Извини, голубчик, но будь родителем не на словах только. Вразумляй примером… На ребенка прежде всего действует внешность, а вами чертовски унижена бедная внешняя форма… Кстати, о другого рода опрятности. Не бранись вслух. Ты и Катьку (кухарку. - К.Ч.) извратишь, и барабанную перепонку у Мосевны запачкаешь своими словесами» (13, 80). И т. д., и т. д., и т. д.
Трудно поверить, что это старшему брату читает нотацию младший. Но воля младшего доминировала в этой семье, и старшие считали естественным полное подчинение ей.
В письмах Александра к Антону есть очень любопытное признание. Александр был уже четырнадцатилетним верзилой, когда девятилетний Антон поступил в приготовительный класс. И вот этот приготовишка так гордо и строго обошелся со своим братом-подростком, что тот навсегда перестал ощущать себя старшим.
«Тут впервые, - пишет Александр, - проявился твой самостоятельный характер, мое влияние, как старшего по принципу, начало исчезать…»
Старшего это очень задело. Он не мог уступить своего авторитета без боя и, чтобы снова покорить себе младшего, «огрел» его жестянкою по голове. Младший побрел к отцу. Для 'кто? Очевидно, для того, чтобы пожаловаться. В этом не было никакого сомнения. Сейчас выйдет свирепый отец, и не мино-Hffib Александру порки. Но Антон не пожаловался. «Через несколько часов, - вспоминает в своем письме Александр, - ты неличественно в сопровождении Гаврюшки прошел мимо две рей моей лавки с каким-то поручением фатера1 и умышленно не взглянул на меня. Я долго смотрел тебе вслед, когда ты удалялся, и, сам не знаю почему, заплакал…»
Таким образом, влияние младшего брата на старшего началось еще с детских лет. И когда Александру, старшему, шел уже четвертый десяток, младший все еще делал попытки перевоспитать и облагородить его.
«В первое же мое посещение, - писал он Александру в 1889 году, - меня оторвало от тебя твое ужасное1, ни с чем не сообразное обращение с Щатальей] А[лександровной] и кухаркой. Прости меня великодушно, но так обращаться с женщинами, каковы бы они ни были, недостойно порядочного и любящего человека»(14, 276-277).
«Я прошу тебя вспомнить, - продолжает он в том же письме, - что деспотизм и ложь (отца. - К.Ч.) сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой… Деспотизм преступен трижды»3 (14, 278).
Возможно, что эта неустанная проповедь все же хоть в малой степени обуздала беспутного «Сашечку», но Николай совершенно отбился от рук.
«Балалаечней нашего братца (Николая. -К.Ч.) трудно найти кого другого, - печалился Чехов. - И что ужаснее всего - он неисправим… Николка… шалаберничает; гибнет хороший, сильный русский талант, гибнет ни за грош» (13, 46-47).
Чехов пытается спасти и его и пишет ему письмо за письмом, и среди этих писем есть одно, наиболее подробное, где Антон Павлович дает в развернутой форме весь кодекс своей антимещанской морали. Хоть это письмо приводилось не раз, мы не можем не воспроизвести его в наиболее существенных выдержках, так как здесь четко вскрывается та дисциплина, которую применял он к себе самому.
1Ф а т е р (нем. Vater) - отец.
2Курсив Чехова. - К.Ч.
3Не может быть сомнения в автобиографичности такого рассказа, как
«Тяжелые люди».
Как и всякий педагог по призванию, жаждущий отблагодарить себя и других, Чехов оптимистически верил в чудотворную власть педагогики. Его брат Михаил вспоминает, что ¦ споре с В.А. Вагнером, известным зоологом, послужившим прототипом для фон Корена, Чехов горячо утверждал, что воспитание сильнее наследственности, что воспитанием мы можем победить даже дегенеративные качества человеческой психики, которыми, как думали в те времена, словно судьбой, предопределяются наши поступки.
Потому-то в 1886 году он и обратился к гибнущему Николаю с этим суровым письмом, которое и теперь может служить как бы курсом практической этики для многих нравственно шатких людей.
«Недостаток же у тебя только один, - говорится в письме. - Это - твоя крайняя невоспитанность-Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять след[ующим] условиям:
Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы… Они не бунтуют из-за молотка или пропавшей резинки; живя с кем-нибудь, они не делают из этого одолжения, а уходя, не говорят: с вами жить нельзя! Они прощают и шум, и холод, и пережаренное мясо, и остроты, и присутствие в их жилье посторонних…
Они сострадательны не к одним только нищим и кош-КШ. Они болеют душой и от того, чего не увидишь простым I лазом… Они ночей не спятГчтобы помогать Полеваевым, платить за братьев-студентов, одевать мать.
Они уважают чужую собственность, а потому и платят долги.
Они чистосердечны и боятся лжи, как огня. Не лгут они даже в пустяках. Ложь оскорбительна для слушателя и опошляет в сто глазах говорящего. Они не рисуются, держат себя на улице так же, как дома, не пускают пыли в глаза меньшей брашн. 011 и не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают… Из уважения к чужим ушам, они чаще молчат.
Они не уничижают себя с той целью, чтобы вызвать в другом сочувствие. Они не играют на струнах чужих душ, чтоб в 0РГВ6Т им вздыхали и нянчились с ними. Они не говорят: "Меня иг понимают!" или: "Я разменялся на мелкую монету!"… потому ¦пи нес это бьет на дешевый эффект, пошло, старо, фальшиво…
Они не суетны. Их не занимают такие фальшивые бриллианты, как знакомства с знаменитостями, рукопожатие пьяного Плеваки, восторг встречного в Salon'e, известность по портерным… Они смеются над фразой: "Я представитель печати!!", которая к лицу только Родзевичам и Левенбергам. Делая на грош, они не носятся со своей папкой на сто рублей и не хвастают тем, что их пустили туда, куда других не пустили… Истинные таланты всегда сидят в потемках, в толпе, подальше от выставки… Даже Крылов сказал, что пустую бочку слышнее, чем полную…
Если они имеют в себе талант, то уважают его. Они жертвуют для него покоем, женщинами, вином, суетой… Они горды своим талантом. Так, они не пьянствуют с надзирателями мещанского училища и с гостями Скворцова, сознавая, что они призваны не жить с ними, а воспитывающе влиять на них. К тому же они брезгливы…
Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки. Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт «…·. Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи. Пьют они, только когда свободны, при случае… Ибо им нужна mens sana in corpore sano1.
И т. д. Таковы воспитанные… Чтобы воспитаться и не стоять ниже уровня среды, в которую попал, недостаточно прочесть только Пикквика и вызубрить монолог из Фауста. Недостаточно сесть на извозчика и поехать на Якиманку, чтобы через неделю удрать оттуда…
Поездки на Якиманку и обратно не помогут. Надо смело плюнуть и резко рвануть. Иди к нам, разбей графин с водкой и ложись читать… хотя бы Тургенева, которого ты не читалСа молюбие надо бросить, ибо ты не маленький… 30 лет скоро! Пора!
Жду… Все мы ждем…» (13, 196-198).
В этом письме освещен, как прожектором, тот изумительный педагогический метод, при помощи которого Чехов воспитывал себя самого. И если чудом представляется нам этот юношеский кодекс морали, в тысячу раз чудеснее то обстоятельство, что Чехову удалось подчинить этому кодексу всю
1 Здоровый дух в здоровом теле (лат.). свою жизнь, что каждое правило, которое изложено им в этом письме, не осталось на бумаге, как часто бывает со всеми подобными правилами, но было выполнено им до конца, и так как ни в тогдашней общественной жизни, ни в окружающих людях он не мог найти для своего самовоспитания ни малейшей опоры, он должен был искать эту опору только в себе самом. Предъявлять к себе труднейшие, почти невыполнимые требования может, конечно, каждый, но неукоснительно выполнять их в течение всей своей жизни может лишь тот, у кого самый твердый характер, самая могучая воля.
Наконец-то я могу произнести эти слова: могучая воля. С каким удовольствием вписываю я их сюда, в мою книжку! Все, что было сказано до сих пор, говорилось с единственной целью заявить наконец эту еретическую правду о Чехове и продемонстрировать ее с такой наглядностью, чтобы даже несмышленые поняли, что основой основ его личности была могучая, гениально упорная воля. Эта воля сказывалась в каждом факте его биографии и раньше всего, как мы видели, в том, что, создав себе с юности высокий идеал благородства, он властно подчинил ему свое поведение. В России было много писателей, жаждавших построить свою жизнь согласно велениям совести: и Гоголь, и Лев Толстой, и Некрасов, и Лесков, и Глеб Успенский, и Гаршин, и мы восхищаемся их тяготением к «пра-нильной», праведной жизни, но даже им этот нравственный подвиг был иногда не подпилу, даже они порою изнемогали и падали. А с Чеховым этого, кажется, никогда не бывало: стоило ему предъявить к себе то или иное требование, которое диктовала ему его совесть, и он выполнял его.
«Я презираю лень, как презираю слабость и вялость душев-ных движений» (17, 59), - сказал он сам о себе. И мы только что и и дели это своими глазами: едва в конце восьмидесятых годов он пришел к убеждению, что его художественная деятель-I к к п. не нужна для России, он круто оборвал ее в то самое время, когда она несла ему славу и прочие житейские блага, в которых он так сильно нуждался.
«Я еду - это решено бесповоротно» (15, 15), - писал он I [лещееву накануне сахалинской поездки, ибо все его решения исегда носили бесповоротный характер. «Решить для него - НМЧМЛО сделать», - свидетельствует о нем Игнатий Потапен
У
ко. Необходима была железная воля, чтобы, испытывая невыносимые муки от езды по бездорожью Сибири, не повернуть откуда-нибудь из Томска домой, а проехать до конца все одиннадцать тысяч верст. Но ярче всего эта могучая воля сказывается в писательстве Чехова. Великолепная самостоятельность всех его вкусов и мнений, его дерзкое презрение к тогдашним интеллигентским - уже окостенелым - идеалам и лозунгам, которое так отпугнуло от него кружковую либеральную критику, деспотически требовавшую, чтобы он подчинял свое вольное творчество ее сектантским канонам, - какой нужен был для этого сильный характер!
Какая, в самом деле, нужна была сила духа, чтобы среди нетерпимых, узколобых людей, воображающих себя либералами, развернуть свое знамя, на котором написано крупными буквами: «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист… Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий1, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи. Мое святое святых - это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода - свобода от силы и лжи» (14,177).
Как бы мы ни оценивали этот вызов эпохе, этот бунт против ее святынь и канонов, - а жизнь очень скоро показала, что вся эта свобода была иллюзорной, - мы должны признать, что в ту пору нужна была неслыханная смелость для такого отстаивания личной свободы. Пусть даже впоследствии выяснилось, что Чехов был во многом неправ, эта внутренняя свобода убеждений и верований была отвоевана им навсегда и чувствовалась всеми до конца его дней как одна из привлекательнейших черт его личности.
Это ощущал в нем Горький, который писал ему с удивлением и радостью:
«Вы, кажется, первый свободный и ничему не поклоняющийся человек, которого я видел».
«Между нами Вы - единственно вольный и свободный человек, и душой, и умом, и телом вольный казак, - писал ему
Владимир Тихонов в восьмидесятых годах. - Мы же все "в рутине скованы, не вырвемся из ига"».
«Первый свободный человек», «единственный свободный человек» - сколько нужно было смелости, чтобы в тогдашней России заслужить такое почетное звание.
Свобода Чехова от тирании готовых идей и общепризнанных догматов всякому бросалась в глаза. Даже юный московский студент А. Тугаринов, не отличавшийся большой проницательностью, и тот в одном из своих писем к нему не мог не отметить этой чудесной и редкостной особенности его дарования.
«"Главный элемент творчества (говорится в письме. - К.Ч.) - чувство личной свободы, - чего нет у русских авторов", - замечает Ваш профессор Николай Степанович из "Скучной истории". Очевидно, профессор не читал Вас…»1
То есть из русских писателей вы один обладаете личной свободой.
О том же говорил Чехову беллетрист В.Л. Кигн (Дедлов) в письме от 21 ноября 1903 года:
«Что касается самого важного для крупного таланта, сметь быть правдивым, так это свойство у Вас все растет. Вы смотрите жизни прямо в глаза, не мигая, не бегая глазами. Вы смотрите своими глазами, думаете своей головой, не слушая, что го-порят о жизни другие, не поддаваясь внутреннему искушению и и деть то, что хотелось бы видеть. Это искусство самое трудное, а в авторах самое редкое».
Иван Бунин в своих воспоминаниях о Чехове тоже восхищается его духовной свободой и говорит, что в основе этой свободы было великолепное спокойствие Чехова. «Может быть, именно оно, - пишет Бунин, - дало ему в молодости возможность не склоняться ни перед чьим влиянием и начать работать так беспритязательно и в то же время так смело, без всяких контрактов со своей совестью».
Мне сдается, что одного спокойствия для этого мало: что |I рабьем обществе завоевать себе максимум возможной в ту пору свободы, нужна была раньше всего необыкновенная, упорная воля. И разве не такая же воля ощущается в нем как в
1 Консистория - главная канцелярия церковного ведомства.
1 Письмо от 7 марта 1898 г. «Из архива А.П. Чехова». Публикация Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина. писателе, как в новаторе литературного стиля! Замечательно, что нигде, ни в беседах, ни в письмах, он ни разу не назвал себя новатором. Между тем и в драме и в беллетристике он произвел революцию и бился за созданную им новую форму нисколько не меньше, чем, например, Золя за свою. В драме ему было бы очень нетрудно угодить общепринятым вкусам: он виртуозно владел внешней динамикой быстрого действия и вообще всеми ходовыми театральными формами, но он властно отверг эти формы и, не сделав ни малейшей уступки, завоевал себе право на собственный стиль.
Даже в самом лаконизме его творчества, этих стальных конструкциях, которые делают короткий рассказ динамичнее любого романа, в его власти над словом, в том, как смело и победоносно распоряжается он своим материалом, чувствуется напряженная мускулатура гиганта.
Всюду, везде, до конца - несгибаемая, могучая воля.
Эта воля наглядно сказалась даже в языке его книг.
Язык его ранних писаний отличается большими погрешностями. Чехов в течение нескольких лет систематически избавлялся от них. И здесь, в усовершенствовании языка, одно из самых удивительных чудес его творчества. В самом деле, невозможно понять, как этот южанин, в юности лишенный вкуса, совершенно оторванный от стихии того языка, на котором писали Толстой и Тургенев, не знавший элементарных его законов и требований, стал после пяти-шести лет поденной литературной работы недосягаемым мастером русского слова, раз навсегда овладевшим тайнами его причуд и оттенков?
Именно как властелин русской речи он возвысился над всеми другими современными авторами и стал непререкаемым авторитетом, учителем для младшего поколения писателей: для Горького, Бунина, Куприна, Леонида Андреева.
Еще так недавно, в самом начале восьмидесятых годов, в писаниях молодого Чехонте читателей не могли не коробить такие уродливые провинциализмы, как
«она выглядываетстройной» (1, 361),
«она скучает з а мной» (12, 10),
«одел фрачную пару» (5, 383),
«дамы оделишали» (6, 508),
«займите мне сто рублей» (1, 171),
«занимала нам во все лопатки деньги» (1, 200),
«злодеями обуял панический страх» (2, 339),
«Кузьма Егоров подходит к Стукотею, нагинаетего» (1,240),
«похилившееся крыльцо» (4, 525),
«спускался вуаль» (1, 325),
«квадратный сажень» (1, 373),
«сильная хмель» (4, 69) и т. д., и т. д., и т. д.
От большинства этих оборотов и слов так и разит южнорусским мещанством. Это тот чуждый северянам, искаженный язык, который Чехов впитал в себя с самого раннего детства. Он слышал этот язык и в семье и на улице. Другого языка он не знал.
Вдобавок ко всему этому его ранние вещи, написанные с безоглядною скоростью, изобиловали, как и всякая скоропись, неряшливыми, нескладными фразами:
«физиономия… кивнула губами» (1, 248),
«удары друг друга по спине» (1, 371),
«говорить на жениха "ты"» (1, 220),
«жестикулируя·т. лицом» (2, 76), и даже:
«Красивейшая женщина, полная красоты» (1, 249),
«Соединять воедино» (1, 169).
Вообще в лексиконе раннего Чехова то и дело зияли прорехи. Смешивая, например, слово «статист» со словом «статистик», он говорил, что статисты не подсчитали количества жен-щин, обитающих в одном городке (1, 368).
Кто бы мог ожидать, что пройдет всего несколько лет, и этот словесный неряха достигнет такого совершенства в обладании русскою речью, что станет одним из величайших стилистов, чья проза к концу восьмидесятых годов по лаконичности языка, ПО изобретательной силе и, главное, по благородному изяществу стиля может быть приравнена к пушкинской.
История нашей литературы не знает другого примера такою | шительного перерождения писательской личности. Даже между ранними виршами молодого Некрасова и его позднейшими стихами не лежит такая глубокая пропасть, как между пгрмыми и позднейшими произведениями Чехова. Безвкусица заменилась у него строгим, взыскательным вкусом, неряш ливый словарь - классически-благородным, музыкальным и ясным до хрустальной прозрачности.
Еще одно свидетельство гениально-настойчивой воли писателя, направленной на самовоспитание, на неослабную дисциплину ума.
И если бы мы ничего не знали о Чехове, а только проследили бы по его переписке, как он в предсмертные месяцы, наперекор своей страшной болезни, снова и снова садится за стол и между приступами тошноты, кровохарканья, кашля, поноса пишет холодеющей, белой, как из гипса, рукой свою последнюю пьесу - по две строчки в день, да и то с перерывами, так что рукопись по целым неделям лежит у него на столе, а он глядит на нее издали, томится и мается, и не может вписать в нее ни единого слова, и все же заканчивает работу в назначенный срок, все же побеждает свои немощи творчеством, - если бы мы видели Чехова только в эти предсмертные месяцы, мы и тогда убедились бы, что это - героически волевой человек. Писание «Вишневого сада» в тех условиях, в каких происходило оно, представляло для него такие же непреодолимые трудности, как и поездка на каторжный остров, - но и там и здесь он не отступил перед ними. «Слабость и вялость душевных движений» были чужды ему даже у края могилы.
Но почему я так много толкую об этом? Разве это не очевидно для каждого? В том-то и чудо, что нет. Если бы я вздумал цитировать те статьи и брошюры о Чехове, где его изображали «слабовольным», «пассивным», «бесхарактерным», «недеятельным», «вялым», «бессильным», «анемичным», «инертным», «дряблым», мне понадобились бы сотни страниц. Вся критика восьмидесятых, девяностых годов только и долбила об этом.
Даже люди, лично его знавшие, как, например, Н.М. Ежов (которого, впрочем, сам Чехов считал глуповатым), то и дело писали о нем: «Как человек бесхарактерный…», «Он, как всякий слабый человек…»
Даже к выпущенному в 1929 году полному собранию его сочинений была приложена большая статья, где вся характеристика Чехова сводится именно к этому. Статья долго служи ла введением ко всему творчеству Чехова, и в ней было черным по белому сказано, что Чехов и в жизни и в творчестве был человеком «безвольным» (!), «пассивно-сенситивным» (?), «впечатлительной и слабой (?!) натурой».
Эта статья, основанная на полном пренебрежении к истине, написана вульгарным социологом В.М. Фриче, который пытался подкрепить свою злую неправду о бесхарактерности и безволии Чехова анекдотически нелепой подтасовкой цитат.
Неправда эта дожила до нашей эпохи. Даже такой осторожный и, казалось бы, авторитетный ученый, как профессор Н.К. Пиксанов,'и тот в своем предисловии к переписке Короленко и Чехова пишет словно о факте, не требующем никаких доказательств, что Чехов был «болезненно вял» (?!), что он «избегал (?) вмешиваться (!) во внешнюю (!) жизнь» (!) и что в этом отношении он будто бы антипод Короленко1.
Если слова «болезненно вял» необходимо понять в том смысле, что Чехов во время болезни становился физически слаб, то ведь это бывает со всеми больными, хотя Чехов, как мы только что видели, упорным напряжением воли преодолевал даже свой страшный, недуг, а если слова «болезненно вялый» приклеиваются в данном случае к Чехову как некий постоянный эпитет, то следовало бы отклеить его возможно скорее, так как, повторяю, этот несуразный эпитет находится в кричащем противоречии со всеми фактами биографии Чехова. Лишь при полном незнании этих фактов достопочтенный ученый мог так далеко отклониться от истины.
Об эпохе Чехова принято говорить, будто это эпоха сплошного безволия, хилости, окоченения, косности интеллигентских кругов. Это справедливо, но только отчасти: в России никогда не могло быть сплошного безволия; не забудем, что именно восьмидесятые годы дали русскому обществу таких несокрушимых людей, как Миклухо-Маклай, Пржевальский, Александр Ульянов и - Чехов.
Я так много распространяюсь об этом, ибо из дальнейшего нам предстоит убедиться, что человеческая воля, как величай-п 1.1 я сила, могущая сказочно преобразить нашу жизнь и навсегда уничтожить ее «свинцовые мерзости», есть центральная тема
'А. П. Чехов и В. Г. Короленко. Переписка / Ред. Н.К. Пиксанов. My:ieu им. А.П. Чехова в Москве, 1923. всего творчества Чехова и что сказавшаяся в его книгах необычайная зоркость ко всяким ущербам, надломам и вывихам воли объясняется именно тем, что сам он был беспримерно волевой человек, подчинивший своей несгибаемой воле все свои желания и поступки.
Я исходил из уверенности, что внутренний смысл настойчивой чеховской темы о роковых столкновениях волевых и безвольных людей гораздо отчетливее уяснится для нас, если мы твердо усвоим, что этой же темой была насыщена и его биография.
В последующих этюдах, посвященных писателю, когда мы будем говорить об эпохе, которая его создала, мы увидим, что эта чеховская тема о борьбе человеческой воли с безволием есть основная тема той эпохи. Потому-то Чехов и сделался наиболее выразительным писателем своего поколения, что его личная тема полностью совпала с общественной.
И так как с этой темой неразрывно связана другая тема восьмидесятых годов - о праве человеческой личности уйти от социальной борьбы с уродствами, жестокостями и неправдами окружающей жизни, - я, прежде чем говорить о творчестве Чехова, счел необходимым показать, что в нем самом, в его жизненной практике, во всех его отношениях к людям не только не было ни тени равнодушия, но, напротив, его деятельное вмешательство в жизнь было так интенсивно, что рядом с ним многие из тогдашних писателей кажутся какими-то Обломовыми.
IX
- Думал, значит, себе на пользу, но нет, погоди, на свете неправдой не проживешь.
Сотский в рассказе «По делам службы»
Здесь будет уместно отметить еще одну чудесную черту в психическом облике Чехова. Черта эта определяла собою характер всего его творчества. Эту черту я назвал бы: максимализм правдивости.
Даже общепринятую, мелкую, казалось бы, безобидную ложь он преследовал с необычайной суровостью.
Об этом свидетельствуют все его книги.
У него есть, например, откровенно тенденциозный рассказ «Именины» (1888), все содержание которого сводится к единственной заповеди: не лги никому, никогда, ни при каких обстоятельствах.