Без сомнения, многие страны, героические деяния, люди, о которых мы не знаем, как их звали, где и когда они были, во много раз превосходили тех, о которых известия дошли до нас. Для иных же путешествие через безбрежное море столетий завершилось благополучно. Что же было тем чудом, которое сопутствовало и помогало плыть этим малым суденышкам по бесконечным пучинам мрака, летаргии, невежества? Несколько письмен, несколько бессмертных творений, небольших по размерам, но охватывающих бесценные сокровища воспоминаний, исторических лиц, нравов, наречий и верований, с глубочайшими проникновения-ми и мыслями, всегда связующими, всегда волнующими старое, но вечно новое тело, старую, но вечно новую душу! Они — только они! — везли и везут этот драгоценнейший груз — дороже чести, дороже любви! Все лучшее, что пережито человечеством, спасено, сохранено и доставлено ими! Некоторые из этих утлых суденышек называются у нас Ветхий и Новый Завет, Гомер, Эсхил, Платон, Ювенал и т. д. Драгоценные крупицы! И если бы пришлось выбирать, то, как бы это ни было ужасно, мы скорее согласились бы видеть разбитыми и идущими ко дну со всем своим грузом все наши корабли, находящиеся в портах или в плавании, лишь бы не утратить вас и подобных вам и всего, что связано с вами и выросло из вас!
Все созданные литературой герои, влюбленные, боги, войны, предания, житейские битвы, преступления, эмоции, радости (или еле уловимый их дух) — все ото дошло до нас для озарения нашей личности и ее житейского опыта. Все это. собранное гением городов, народов и веков и выполненное в литературе, этой высшей форме искусства, насущно необходимо, исполнено высшего смысла. И если бы это погибло, нашей потерн не могли бы возместить все необъятные сокровищницы целого мира!
Эти величавые и прекрасные памятники на больших дорогах времен, они стоят для нас! Для нас эти огни маяков, освещающие нам все наши ночи.
Безвестные египтяне, чертящие иероглифы: индусы, творящие гимны, заповеди и нескончаемый эпос; еврейский пророк с его духовными озарениями, подобными молнии, раскаленною докрасна совестью, со скорбными песнями-воплями, зовущими к мести за угнетение и рабство; Христос, поникший головою, размышляющий о мире и любви, подобный голубю; грек, создающий бессмертные образцы физической и эстетической гармонии; римлянин, владеющий сатирой, мечом и законом, — иные из этих фигур далеки, затуманены, иные ближе и лучше видны. Данте, худой, весь одни сухожилия, ни куска лишнего мяса; Анджело и другие великие художники, архитекторы, музыканты; щедрый Шекспир, великолепный, как солнце, живописец и певец феодализма на закате его дней, блещущий избыточными красками, распоряжающийся, играющий ими по прихоти; и дальше — вплоть до германцев Канта и Гегеля, которые, хотя и близки к нам, похожи на бесстрастных, невозмутимых египетских богов, словно они перешагнули через бездны столетий. Неужели этих гигантов и подобных им мы не вправе, пользуясь нашей излюбленной метафорой, приравнять к планетам, планетным системам, носящимся по вольным тропам в пространствах иного неба, — космического интеллекта, души?
Вы, могучие и светозарные! Вы возрастали в своей атмосфере не для Америки, но для ее врагов — феодалов, а наш гений — современный, плебейский. Но вы могли бы вдохнуть свое живое дыхание в легкие нашего Нового Света — не для того, чтобы поработить нас. как ныне, но на потребу нам. чтобы взрастить в нас дух. подобный вашему, чтобы мы могли (смеем ли мы об этом мечтать?) подчинить себе и даже разрушить то. что вы оставили нам! На ваших высотах — даже выше и шире — должны мы строить для здесь и теперь! Мне нужно могучее племя вселенских бардов с неограниченной, неоспоримой властью. Явитесь же, светлые демократические деспоты Запада!
Такими беглыми чертами мы отметили в своем воображении, что такое настоящая литература той или иной страны, того или иного народа. Если сравнить с нею кипы печатных листов, затопивших Америку, то но аналогии они окажутся не лучше тех мелких. морских каракатиц, что движутся, вздымаясь и волнуясь, когда сквозь их густую массу плывет пожирающий ее кит, наполовину высунув голову из воды.
И, однако, несомненно, что наша так называемая текущая литература (подобно беспрерывному потоку разменной монеты) выполняет известную, быть может, необходимую, службу — подготовительную (подобно тому, как дети учатся читать и писать). Всякий что-то читает, и чуть ли не всякий пишет — пишет книги, участвует в журналах и газетах. В конце концов и эта литература — грандиозна по-своему. Но идет ли она вперед? Подвинулась ли она вперед за все это долгое время? Есть что-то внушительное в больших тиражах ежедневных и еженедельных изданий, в горах белой бумаги, нагроможденных по кладовым типографий, и в гордых грохочущих десятицилиндровых печатных машинах, на работу которых я могу смотреть часами. И таким образом (хотя Штаты не создали ни одного великого литературного произведения, ни одного великого писателя), нашими авторами все же достигается главная цель — забавлять, щекотать, убивать время, распространять новости и слухи о новостях, складывать рифмованные стишки и читать их — и все это в огромных масштабах. В наши дни при соревновании книг и писателей, особенно романистов, так называемый успех достается тому (или той), кто бьет на низкопробную пошлость, на сенсацию, на аппетит к приключениям, на зубоскальство и прочее, кто описывает применительно к среднему уровню чувственную внешнюю жизнь. У таких, у наиболее удачливых из них, бесконечное множество читателей, доставляющих им изрядную прибыль, но весь их успех на неделю: их читают и сейчас же забывают. А у авторов, изображающих внутреннюю, духовную жизнь, хоть и маловато читателей и хоть этим читателям зачастую не хватает горячности, но зато они всегда есть и всегда будут.
По сравнению с прошлым наша современная наука парит высоко, наша журналистика очень неплохо справляется с делом, но истинная литература и даже обычная беллетристика, в сущности, совсем не движется вперед. Взгляните на груду современных романов, рассказов, театральных пьес и т. д. Все та же бесконечная цепь хитросплетений и выспренних любовных историй, унаследованных, по-видимому, от старых европейских Амадисов и Пальмеринов XIII, XIV и XV веков. Костюмы и обстановка приноровлены к настоящему времени, краски горячее и пестрее, уже нет ни людоедов, ни драконов, но самая суть не изменилась нисколько, — все так же натянуто, так же рассчитано на эффект — не стало ни хуже, ни лучше.
Где же причина того, что в литературе нашего времени и нашей страны, особенно в поэзии, не видно ни нашего здешнего мужества, ни нашего здоровья, ни Миссисипи, ни дюжих людей Запада, ни южан, ничего подлинного ни в физической, ни в духовной сфере? Вместо этого — жалкая компания франтов, разочарованных в жизни, и бойких маленьких заграничных господ, которые затопляют нас тонкими салонными чувствами, дамскими зонтиками, романсами, и щелканьем рифм (в который раз их ввозят в нашу страну!). Они вечно хнычут и ноют, гоняясь за каким-нибудь недоноском мечты, и вечно заняты худосочной любовью с худосочными женщинами. Между тем величайшие события и революции и самые неистовые страсти, бурлившие в жизни народов на протяжении всемирной истории, с невиданной красотой и стремительностью проносясь над подмостками нашего континента (и всех остальных), дают писателям новые темы, открывают им новые дали, предъявляют им новые, величайшие требования, зовут к дерзновенному созиданию новых литературных идей, вдохновляемых ими, стремящихся парить в высоте, служить высокому, большому искусству (то есть, другими словами, служить богу, служить человечеству). Но где же тот автор, та книга, которые не стремятся идти по проторенной тропе, повторять то, что было сказано раньше, обеспечивая себе тем самым и элегантность, и лоск образованности, и, главное, рыночный сбыт? Где тот автор, та книга, которые поставили бы себе более высокую цель?..
Многие сейчас видят смысл жизни исключительно в том, чтобы первую ее половину отдать лихорадочному накоплению денег, а вторую — "развлечениям", путешествиям в чужие края и прочим способам пустого препровождения времени. Но если взглянуть с позиции более возвышенной, чем та, какую занимают эти люди, с позиции патриотизма, здоровья, создания доблестных личностей, религии, требований демократии, то вся эта масса стихов, литературных журналов, пьес, порожденных американским интеллектом, покажется смешной и бессмысленной. Эти произведения никого не питают, никому не придают новых сил, не выражают ничего типического, никому не указывают жизненной цели, и только пустые умы самого низкого пошиба могут находить в них какое-то удовлетворение…
Что касается так называемой драмы или драматического искусства в том виде, в каком оно предстает со сцены американских театров, скажу только, что оно заслуживает столь же серьезного отношения к себе и должно быть поставлено рядом с такими вопросами, как убранство стола для банкетов или подбор драпировок для бальных зал. Я не хочу также наносить оскорбления умственным способностям читателя (раз он уже проникся духом этих "Далей") и вдаваться в подробные объяснения того, по какой причине обильные излияния наших рифмоплетов — известных и малоизвестных — ни в коей мере не отвечают нуждам и высоким требованиям нашей страны. Америке необходима поэзия, которая была бы такой же дерзостной, современной, всеобъемлющей и космической, как она сама. Не игнорировать науку и современность призвана наша поэзия, а вдохновляться ими. Не столько в прошлое, сколько в будущее должна она устремлять свой взгляд. Подобно самой Америке, ее поэзия должна освободиться от влияния даже величайших образцов прошлого, и пусть она. почтительно отдавая им должное, до конца уверует только в себя самое, только в проявления своего собственного демократического духа. Подобно Америке, она должна поднять знамя священной веры человека в свое достоинство (этой первоосновы новой религии). Слишком долго наш народ внимал стихам, в которых простой человек униженно склоняется перед высшими, признавая их право на власть. Но Америка таким стихам не внемлет. Пусть в песне чувствуется не согбенная спина, а горделивость, уважение человека к себе — и эта песня будет усладой для слуха Америки.
Вполне возможно, что, когда наконец обнаружится настоящее золото и драгоценные камни, они засверкают отнюдь не там, где их ждали. Пока что юный гений американской поэзии, чуждаясь утонченных заграничных позолоченных тем, всяких сентиментальных, мотыльковых порханий, столь приятных правоверным издателям и вызывающих спазмы умиления в литературных кружках, — ибо можно быть уверенным, что эти темы не раздражают нежной кожицы самой деликатной, паутинной изысканности, — юный гений американской поэзии таится далеко от нас, по счастью, еще никем не замеченный, не изуродованный никакими кружками, никакими эстетами — ни говорунами, ни трактирными критиканами, ни университетскими лекторами, — таится в стороне, еще не осознавший себя, таится в каких-нибудь западных крылатых словах, в бойких перебранках жителей Мичигана или Теннесси, в речах площадных ораторов, или в Кентукки, или в Джорджии, или в Южной Каролине, таится в уличном говоре, в местной песне и едком намеке мастерового Манхеттена, Бостона, Филадельфии, Балтимора, пли севернее, в Мэнских лесах, или в лачуге калифорнийского рудокопа, или за Скалистыми горами, или у Тихоокеанской железной дороги, пли в сердцах у молодых фермеров Северо-запада, или в Канаде или у лодочников наших озер. Жестка и груба эта почва, но только на такой почве и от таких семян могут принять и со временем распуститься цветы с настоящим американским запахом, могут созреть наши, воистину наши плоды.
Было бы вечным позором для Штатов, было бы позором для всякой страны, отличающейся от прочих таким огромным и разнообразным пространством, таким изобилием природных богатств, такой изобретательской сметкой, такой великолепной практичностью, — было бы позором, если бы эта страна не воспарила над всеми другими, не превзошла бы их всех также и самобытным стилем в литературе, в искусстве, собственными шедеврами в интеллектуальной и художественной области, прототипами, отражающими ее самое. Нет страны, кроме нашей, которая не оставила бы хоть какой-нибудь отпечаток в искусстве. У шотландцев есть свои баллады, в которых до тонкости отразилось их прошлое, их настоящее, целиком сказался характер народа. У ирландцев — свои. У Англии, у Италии, у Франции, у Испании — свои. А у Америки? Повторяю, опять и опять, не видно даже первых признаков, что в ней рождается соответствующий ее величию творческий дух, рождаются первоклассные произведения искусства, — а между тем у нее есть богатейший сырой материал, о каком другие народы не смели и думать, ибо в одной только четырехлетней войне скрыты целые россыпи, целые залежи эпоса, лирики, сказок, музыки, живописи и т. п.
КНИГИ ЭМЕРСОНА
(их теневые стороны)
Неизмеримы выси, беспредельны просторы и глубины той области, которую мы называем Природой, включая сюда Человека как явление социально-историческое со всеми нравственно-эмоциональными факторами, воздействующими на него. И какую ничтожную часть этой области (так подумалось мне сегодня) по-настоящему изобразила литература, если даже взять литературу всех веков во всем ее объеме. В лучшем случае она представляется нам маленькой флотилией суденышек, копошащихся у самых берегов безграничного моря и никогда не дерзающих, подобно Колумбу, пуститься в плаванье без географической карты в поисках Новых Миров и тем самым окончательно опоясать нашу планету. Атмосфера этих дерзких идей не чужда Эмерсону, и кое-где в его книгах чувствуется и океан и океанический воздух. Книги эти более непосредственно обращаются к нашему веку, к нашей американской действительности, чем книги какого-нибудь другого писателя. Но я начну с того, что приподниму над ним внешний покров — и это да послужит свидетельством, что я в силах понять всю глубину его проповеди. Я рассмотрю его книги с демократической и западной точек зрения. Я отмечу тени на этих залитых солнцем просторах. Кто-то выразился о героических душах, что "там, где есть высокие вершины, неизбежны долины и глубокие пропасти". У меня неблагодарная задача: я хочу умолчать о вознесшихся к небу вершинах и залитых солнцем просторах и говорить лишь о голых пустынях и мрачных тенях. Я убежден, что ни один первоклассный художник, ни одно великое произведение искусства не могут обойтись без них.
Итак, во-первых, страницы Эмерсона, пожалуй, слишком хороши, слишком густы. (Ведь и хорошее масло и хороший сахар — отличные вещи, но всю жизнь не есть ничего, кроме сахара с маслом, хотя бы самого лучшего качества!) Автор постоянно говорит о приволье, о дикости, о простоте, о свободном излиянии духа, между тем каждая строчка зиждется у него на искусственных профессорских тонкостях, на ученых церемониях, просеянных через три-четыре чужих восприятия, — это у него зовется культурой, это тот фундамент, на котором он строит. Он делает, он мастерит свои книги, ничто не растет у него само по себе. Это фаянсовые статуэтки, фигурки: фигурка льва, оленя, краснокожего охотника — грациозные статуэтки тонкой работы; поставить бы их на полке из мрамора или красного дерева в кабинете или в гостиной! Статуэтка зверя, но не зверь, статуэтка зверолова, но не зверолов. Да и кому нужен настоящий зверолов, настоящий зверь! Что делать настоящему зверю среди портьер, безделушек, настольных ламп, джентльменов и дам, негромко беседующих об искусстве, о Лонгфелло и Роберте Браунинге? Только намекни им, что это подлинный бык, настоящий краснокожий, неподдельные явления Природы, — все эти добрые люди в ужасе кинутся бежать кто куда.
Эмерсон, по моему мнению, лучше всего проявляет свои дарования отнюдь не в качестве художника, поэта, учителя, хотя, конечно, и тут его заслуги немалы. Главная его сила — критика, литературный диагноз. Им управляет не страсть, не пристрастие, не слабость, не фантазия, не преданность какой-нибудь идее, не заблуждение. Им управляет холодный и бескровный интеллект. (О, я знаю, что в нем, как во всех уроженцах Новой Англии, где-то под спудом полыхает неугасимое пламя жаркой любви, эготизмов, но огонь этот скрыт от взора за холодным и бесстрастным фасадом и ничем не дает себя знать.) Эмерсон никогда не бывает пристрастен, односторонен (как это случается со всеми поэтами, по крайней мере с лучшими из них), он глядит во все стороны, сочувствует всем. Под влиянием его произведении вы в конце концов перестаете благоговеть перед чем бы то ни было, вы уже не верите ни во что — только в себя самого. Эти книги заполняют — и прекрасно заполняют — одну из эпох вашей жизни, одну из стадии вашего духовного развития — в этой роли они несказанно полезны (как и те религиозные догматы, которые тот же Эмерсон проповедовал в молодости). Эти книги только этап. Но в дни вашей старости, в критические или торжественные часы вашей жизни или в часы вашей смерти, когда душа жаждет утешающего и живительного воздействия бездонной Природы или ее соответствий в литературе и людях. — она отвернется от голого разума, как бы он ни был остер, и эти книги будут вам не нужны…
Для философа Эмерсон чересчур элегантен. Он требует от художника благовоспитанных, тонких манер. Он как будто не знает, что наши манеры — это те внешние признаки, по которым металлург или химик отличает один металл от другого. Для хорошего химика все металлы равно хороши, ибо таковы они и есть. А верхогляд, разделяющий предрассудки толпы, сочтет золото и серебро лучшими из всех. Так и для истинного художника те манеры, что зовутся дурными, может быть, порою наиболее живописны и ценны. Вообразите, что книги Эмерсона вошли в нашу плоть и кровь, стали основой, млечным соком американской души — какими бы мы сделались прилизанными, грамматически правильными, но беспомощными и бескровными людьми. Нет, нет, дорогой друг! Хотя Штатам и нужны ученые, хотя, может быть, им также нужны такие джентльмены и дамы, которые довольно часто принимают ванну, никогда не смеются слишком громко и не делают ошибок в разговоре, — но было бы ужасно, если бы мы все до единого превратились в этих профессоров, джентльменов и дам ценою утраты всего остального. Штатам нужны превосходные деловые и социальные связи, отличные фермеры, моряки, мастеровые, клерки, превосходные отцы и матери. Побольше бы нам этих людей — дюжих, здоровых, благородных, любящих родину, и пусть у них сказуемые не согласуются с подлежащими, а взрывы их смеха звучат, как ружейные выстрелы! Конечно, Америке мало и этого, но это главное, что ей нужно, и нужно в огромном количестве. И кажется, что Америка по интуиции, бессознательно, ощупью идет именно к этой цели, несмотря на все страшные ошибки и отклонения от прямого пути. Создание (по примеру Европы) какого-то особого класса сверхутонченных, рафинированных людей (отрезанных от остального человечества), — дело отнюдь не плохое само по себе, но для Соединенных Штатов оно не подходит, в нем гибель для нашей американской идеи, ее верная смерть. К тому же Соединенные Штаты не в силах создать такой особый, специальный класс, который по своему великолепию и духовной утонченности мог бы состязаться, или хотя бы сравниться, с тем, что создано главнейшими европейскими нациями в былые времена и теперь. Нет, не в этом задача Америки. Создать впервые в истории мира на огромном и разнообразном пространстве земли — на западе, на востоке, на юге, на севере — великий многоплеменный истинный Народ, достойный этого имени, состоящий из героических личностей, мужчин и женщин, — вот ради чего живет Америка. Если эта задача осуществится, она в той же мере (а может и вдвойне, как мне кажется в последнее время) будет результатом соответствующих демократических социальных учений, литератур и искусств, — если они когда-нибудь возникнут у нас, — как и нашей демократической политики. По временам мне казалось, что Эмерсон едва ли понимает или чувствует, что такое поэзия в высшем значении этого слова — поэзия Библии, Гомера, Шекспира. В сущности, ему больше по нраву шлифованные сочетания слов, или что-нибудь старинное, или занятное, например стихи Уоллера "Ты, милая роза!", или строки Ловлэса "К Лукасте", затейливые причуды старых французских поэтов и т. д. Конечно, он восхищается силой, но восхищается ею как джентльмен и в глубине души полагает, что это величайшее свойство бога и поэтов должно быть всегда подчинено октавам, тонким приемам, нежному бряцанию звуков, словам.
Вспоминая, что я когда-то, много лет назад, подвергся, как и большинство молодежи, некоторому (хотя поверхностному и довольно позднему) влиянию Эмерсона, что я благоговейно читал его книги, обращался к нему в печати, как к "Учителю", и около месяца верил, что я и вправду его ученик, — я не испытываю никакого неприятного чувства, напротив, я очень доволен. Я заметил, что большинство молодых людей, обладающих пылким умом, неизбежно проходят через эту стадию душевной гимнастики.
Главное достоинство Эмерсоновой доктрины заключается в том, что она порождает гиганта, который разрушает ее. Кто захочет быть всегда лишь учеником и последователем? — слышится у него на каждой странице. Никогда не было учителя, который предоставлял бы своим ученикам такую безграничную свободу идти самостоятельным путем. В этом он истинный эволюционист.
МОЛЧАЛИВЫЙ ГЕНЕРАЛ*
* Генерал Грант (1822–1885) — знаменитый американский полководец, доведший до победного конца Гражданскую войну с рабовладельческим Югом. Дважды был президентом Соединенных Штатов. В 1877 году посетил Европу, Индию, Китай, Японию. Вернулся в 1878 году.
28 сентября 1879 года. Итак, генерал Грант объехал весь мир и снова вернулся домой. Вчера он прибыл в Сан-Франциско из Японии на пароходе "Токио". Что за человек! Какая жизнь! Вся его биография показывает, к чему способен любой из нас, любой американец. Циники пожимают плечами: "Что люди находят в Гранте? Отчего вокруг него столько шуму?" По их словам (и они, несомненно, правы), он значительно ниже среднего культурного уровня, достигнутого нашей эпохой в области литературы и науки, никаких особых талантов у него не имеется, он решительно ничем не замечателен.
Все это так. И однако жизнь этого человека показывает, как по воле случая, по капризу судьбы, заурядный западный фермер, простой механик и лодочник может внезапно занять невероятно высокий пост, возбуждающий всеобщую зависть, возложить на себя такое тяжелое бремя власти, какого на памяти истории не знал ни один самодержец, и отлично пробиться сквозь все препоны, и с честью вести страну (и себя самого) много лет, командовать миллионом вооруженных людей, участвовать в пятидесяти (и даже больше) боях, управлять в течение восьми лет страною, которая обширнее всех европейских государств, взятых вместе, а потом, отработав свой срок и уйдя на покой, безмятежно (с сигарой во рту) сделать променад по всему свету, побывать во дворцах и салонах, у царей, у королей, у микадо — пройти сквозь все этикеты и пышнейшие блески так флегматично, спокойно, словно он прогуливается в послеобеденный час на веранде какой-нибудь миссурийской гостиницы. За это его и любят, я тоже люблю его за это. По-моему, это превосходит Плутарха. Как обрадовались бы ему древние греки! Простой, обыкновенный человек — никакой поэзии, никакого искусства, — только здравый практический смысл, готовность и способность работать, наилучшим способом выполнять ту задачу, которая стоит перед ним. Заурядный торговец, делатель денег, кожевник, фермер из Иллинойса — генерал республики в эпоху ее страшной борьбы за свое бытие, во время междуусобной войны, когда страна чуть было не распалась на части, а потом, во время мира, — президент (этот мир был тяжелее войны), и ничего героического, как говорят знающие люди, и все же величайший герой. Кажется, что боги и судьбы сосредоточились в нем.
В СПАЛЬНОМ ВАГОНЕ
Какая дикая и странная услада — покоиться ночью в моем роскошном вагоне-дворце, прицепленном к мощному Болдвину*, этому воплощению быстрейшего бега, наполняющему меня движением и непобедимой энергией!
* Машиностроительные заводы Болдвина в Филадельфии славятся своими паровозами. Особый тип паровоза по имени строителя называется "Болдвином".
Поздно. Может быть, полночь. Может быть, позже. Мы летим через Гаррисберг, Колумбус, Индианаполис. Магически сближаются дали. Чувство опасности радует. Вперед мы несемся, гремя и сверкая, бросая во тьму то трубные звуки, то визгливые жалобы. Мимо человечьих жилищ, мимо ферм, мимо коров и овинов, мимо молчаливых деревень. И самый вагон, этот спальный вагон, со спущенными занавесками и притушенным газом, и эти диваны со спящими, — среди них столько женщин и детей, — удивительно, что все почивают так крепко и сладко, когда мы молнией мчимся вперед и вперед — через ночь.
(Говорят, что в свое время француз Вольтер считал военный корабль и оперу самыми яркими символами победы искусства и человечности над первобытным варварством. Если бы этот острый философ жил в наше время в Америке и мчался в этом спальном вагоне — лежа на прекрасной постели, пользуясь отличным столом, — из Нью-Йорка в Сан-Франциско, может быть, он забыл бы об опере или о военном корабле и признал бы самым лучшим примером победы человечности над варварством наш американский спальный вагон.)
УОЛТ УИТМЕН В РОССИИ
ПЕРВЫЕ РУССКИЕ ЗАМЕТКИ ОБ УИТМЕНЕ
Первая в России заметка о стихах Уитмена появилась в январской книге "Отечественных записок" за 1861 год, причем автор заметки был простодушно уверен, что эти стихи — не стихи, а роман!
В обзоре иностранных романов он пишет:
"Английские журналы сильно вооружаются против американского романа (!!!) "Листья травы" Уэльт Уайтмана, автора, в свое время рекомендованного Эмерсоном. Впрочем, нападение относится более к нравственной стороне романа. "Он должен бы быть напечатан на грязной бумаге, как книги, подлежащие лишь полицейскому разбору", — говорит один рецензент. "Это эмансипация плоти!" — восклицает другой. По-видимому, автор, прикрываясь словами, что он следует философии Гегеля, идет уже очень далеко на пути отступлений от общепринятой нравственности. Но, должно быть, его книга имеет какие-нибудь достоинства, хотя бы достоинства изложения, если ее не прошли молчанием, а кричат со всех сторон: "Shocking!"
После этой забавной заметки в течение двадцати лет в русской литературе, насколько я знаю, не появлялось ни слова об Уитмене. Лишь в 1882 году в "Заграничном вестнике" В. Корша была переведена лекция американского журналиста Джона Суинтона о литературе Соединенных Штатов, где Уитмену посвящены следующие строки:
"Уолт Гуитман — космический бард "Листьев травы". О нем существуют два совершенно противоположных мнения: одни утверждают, что он безумный шарлатан, другие — что он оригинальнейший гений. Он принадлежит к старому типу американских рабочих.
Для него жизнь — бесконечное торжество, и сам он представляется гигантским упоенным Бахусом. Для него все виды живописны, все звуки мелодичны, все люди друзья. В Англии в числе поклонников Гуитмана есть величайшие современные умы. В Германии он известен ученым литераторам более, чем кто-либо из современных американских поэтов".
Джон Суинтон был старинным приятелем Уитмена.
Год спустя в том же "Заграничном вестнике" появилась об Уитмене более подробная статья Н. Попова. Называется — "Уолт Гуптман". Написанная весьма старательно, эта статья испещрена варварски переведенными цитатами.
Попадаются и неточности: Уитмен, например, говорит, обращаясь к умершему Линкольну:
Нет. это сон, что ты умер! -
у Н. Попова он как будто сообщает покойнику:
Мне снилось, что тебя убили!
Плотничий топор, восхваляемый Уитменом, упорно называется широким топором и т. д. Тон у статьи восторженный: "Кто этот Уолт Гуитман? Это дух возмущения и гордости, Сатана Мильтона. Это Фауст Гете, но более счастливый — ему кажется, что он разгадал тайну жизни; он упивается жизнью, какова она есть, и прославляет рождение наравне со смертью, потому что он видит, знает, осязает бессмертие. Это всеиспытующий натуралист, приходящий в восторг при изучении разлагающегося трупа настолько же, насколько при виде благоухающих цветов. Каждая жизнь слагается из тысячи смертей! — восклицает он".
Статья заметно испорчена цензурой.
ТУРГЕНЕВ И ЛЕВ ТОЛСТОЙ О "ЛИСТЬЯХ ТРАВЫ"
I
В 1872 году И. С. Тургенев настолько увлекся поэзией Уолта Уитмена, что сделал попытку перевести на русский язык несколько его стихотворений. Когда в том же году редактор "Недели" Е. Рагозин обратился к Тургеневу с просьбой о сотрудничестве, Иван Сергеевич: решил послать ему свои переводы из Уитмена. Об этом он извещает своего друга П. В. Анненкова:
"Рагозину я вместо отрывка из "Записок охотника" пошлю несколько переведенных лирических стихотворений удивительного американского поэта Уальта Уитмана (слыхали Вы о нем?) с небольшим предисловием. Ничего более поразительного себе представить нельзя" (письмо от 12 ноября 1872 года)*.
* И. С. Тургенев, Письма, М. — Л., 1965, т. X, стр. 18.
Эти переводы не появились в "Неделе", о чем, конечно, можно пожалеть: подкрепленный авторитетом Тургенева, Уитмен вошел бы в русскую литературу на 40 лет раньше, и кто знает, какое влияние оказал бы он на русскую поэзию. В письме от 26 ноября 1872 года Анненков просил Тургенева прислать "хоть черновые переводы ваши Уайтмана", но болезнь помешала Тургеневу исполнить эту просьбу приятеля; 8 декабря 1872 года он пишет Анненкову:
"Переводы мои из Уитмана (не Уайтмана) тоже сели на мель, и потому я Вам ничего пока послать не могу"**.
** Там же, стр. 31.
Считалось, что от этого увлечения американским поэтом в тургеневском литературном наследии не осталось никакого следа.
Но вот — через 94 года — одна из рукописей Тургенева, хранящихся в парижской Национальной библиотеке, была опознана как черновик перевода известных стихов Уолта Уитмена, написанных в самом начале Гражданской войны (1861).
Честь этого открытия принадлежит сотруднице Пушкинского дома Академии наук СССР И. С. Чистовой (Ленинград). Она опубликовала тургеневский перевод в журнале "Русская литература" (1966, № 12).
Текст этого тургеневского перевода такой:
Бейте, бейте, барабаны! — Трубите, трубы, трубите!