Приближаясь к четвертому десятку, он не создал еще ничего, что было бы выше посредственности: вялые рассказцы в стиле Готорна и Эдгара По, которым тогда все подражали, с обычными аллегориями, Ангелами Слез и лунатиками да дилетантские корявые стихи, которые, впрочем, янки-редактор напечатал однажды с таким примечанием: „Если бы автор еще полчаса поработал над этими строчками, они вышли бы необыкновенно прекрасны“*, - да мелкие газетки, которые он редактировал, истощая терпение издателей, вот и все его тогдашние права на благодарную память потомства.
* Речь идет о стихотворении „Смерть любителя Природы“, напечатанном в журнале „Брат Ионафан“ 11 марта 1843 года. Цитирую по изданию: Walt Whitman. „The Early Poems and the Fiction“ („Ранние стихотворения и художественная проза“), ed. by Thomas L. Brasher, New York, 1963.
Раз (в 1848 году) он даже ездил на гастроли в Новый Орлеан сотрудничать в газете „Полумесяц“ (таково фигуральное прозвище Нового Орлеана), но не прошло и трех месяцев, как он снова сидел у Пфаффа в своем любимом кабачке на Бродвее.
Так без всякого плана прожил он половину жизни, не гоняясь ни за счастьем, ни за славой, довольствуясь только тем, что само плыло к нему навстречу, постоянно сохраняя такой вид, будто у него впереди еще сотни и тысячи лет, и, должно быть, его мать не раз вздыхала: „Хоть бы Вальтер женился что ли или поступил куда-нибудь на место“; и обиженно роптали его братья: „Все мы работаем, один Вальтер бездельничает, валяется до полудня в кровати“; и суровый отец, фермер-плотник, заставил тридцатипятилетнего сына взяться за топор, за пилу: „это повыгоднее статеек и лекций“ (и действительно, оказалось выгоднее строить и продавать деревянные фермерские избы), — когда вдруг обнаружилось, что этот заурядный сочинитель есть гений, пророк, возвеститель нового евангелия.
3
И вдруг вся его жизнь изменилась, как в сказке. Он стал как бы другим человеком. Вместо того чтобы плыть по течению, лениво отдаваясь волнам, он впервые в жизни наметил себе далекую, трудно достижимую цель и отдал все силы на преодоление преград, которые стояли между ею и им. Впервые обнаружилась в нем упрямая, фламандская воля. Начался наиболее трудный, наиболее важный, подлинно творческий период его биографии — единственно интересный для нас.
Самое странное в биографии Уитмена — это внезапность его перерождения. Жил человек, как мы все, дожил до тридцати пяти лет — и вдруг ни с того ни с сего оказался пророком, мудрецом, боговидцем. Еще вчера в задорной статейке он обличал городскую управу за непорядки на железных дорогах, а сегодня пишет евангелие для вселенского демоса! „Это было внезапное рождение Титана из человека“, — говорит один из его почитателей. „Еще вчера он был убогим кропателем никому не нужных стишков, а теперь у него сразу возникли страницы, на которых огненными письменами начертана вечная жизнь. Всего лишь несколько десятков подобных страниц появилось в течение веков сознательной жизни человечества“. Сам Уитмен об этом своем перерождении свидетельствует так:
Скажи, не приходил к тебе ни разу
Божественный, внезапный час прозрения,
Когда вдруг лопнут эти пузыри
Богатств, книг, обычаев, искусств,
Политики, торговых дел, любви
И превратятся в сущее ничто?
(„Скажи, не приходил к тебе ни разу“)
К нему, по его словам, этот „божественный час прозрения“ пришел в одно июльское ясное утро в 1853 или 1854 году.
„Я помню, — пишет он в „Песне о себе“, — было прозрачное летнее утро. Я лежал на траве… и вдруг на меня снизошло и простерлось вокруг такое чувство покоя и мира, такое всеведение, выше всякой человеческой мудрости, и я понял… что бог — мой брат и что его душа — мне родная… и что ядро всей вселенной — любовь“.
Мы не верим в такие мгновенные перерождения: Савл, чтобы сделаться Павлом, должен быть Павлом и раньше. Когда Уитмен писал свои тусклые журнальные очерки или целыми днями валялся на прибрежье Лонг-Айленда, кто скажет, какие вещие чувства, без очертаний и форм, невнятные ему самому, клубились, как туман, в его уме? Ведь впоследствии он сам говорил, что где-то в тайной лаборатории мозга его книга готовилась исподволь, что сам он ничего не знал о ней и даже удивился, когда из своего тайника она нечаянно вышла в свет. Хоть мы и не можем понять, почему из мелких зеленых листочков вдруг вырастает огромный пунцовый цветок, такой непохожий на них, мы знаем, что он весь создан ими, подготовлен ими, где-то издавна в них таился, чтобы вдруг в одну ночь возникнуть таким неожиданным чудом!
Правда, одно время казалось, что жизнь Уитмена все еще движется по прежнему руслу. Возвратившись с юга, он опять поселился в Бруклине и там примкнул было к новой политической партии фри-сойлеров (Free Soil — „Свободная земля“), более левой, чем та, к которой он принадлежал до той поры*, но вскоре совсем отошел от политики, стал все чаще уединяться на родительской ферме или на берегу океана, исписывая груды бумаги своим тонким, извилистым почерком, и его семья с удивлением почувствовала, что теперь-то впервые у него появился какой-то жизненный план. „Уж не собирается ли он выступать перед публикой с лекциями? Он наготовил их целые бочки!“ — говорила его простодушная мать о бесчисленных черновиках его рукописей**.
* Партия фри-сойлеров, возникшая в 1847 — 1848 годах, требовала, чтобы на новых территориях США (Мексика и др.) фермеры не смели пользоваться трудом чернокожих рабов.
** „Walt Whitman“, by Hugh I'Anson Fausset, London, 1942 (Хью Айнсон Фоссет, Уолт Уитмен).
Но, конечно, всецело отдаться своему новому труду он не мог. Приходилось хоть изредка писать для газет. К тому же его отец стал все чаще прихварывать, и надо было с топором в руках помогать ему в его работе — на постройке бруклинских домов.
И все же семилетие с 1849 по 1855 год в жизни Уитмена совершенно особое: это годы такого целеустремленного, сосредоточенного, упорного творчества, какого до той поры он не знал никогда, годы напряженной духовной работы. Эта-то работа и привела его, одного из заурядных журналистов, какими в то время кишела страна, к созданию бессмертной книги, завоевавшей ему всемирную славу.
Принимаясь за эту книгу, Уитмен ставил себе такие задачи, которые могли быть по плечу только гению. И первая задача была в том, чтобы сделать книгу подлинно американскую, народную, выражающую, так сказать, самую душу Америки.
В то время в публицистике Штатов не раз высказывалась горькая истина, чрезвычайно обидная для национального самолюбия гордой заокеанской республики, что все ее искусство — подражательно, что она еще не создала своего, подлинно американского искусства, которое могло бы сравняться с достижениями „феодальной“ Европы — так по инерции называли Европу тогдашние янки, хотя Европа давно уже кипела в капиталистическом индустриальном котле и ее „феодализм“ стал явлением архивно-музейным.
А так как американцы сороковых и пятидесятых годов были непоколебимо уверены, что во всем остальном они уже опередили Европу, они не могли примириться со своим отставанием в области литературы, поэзии, музыки, живописи. Хотя в литературе у них уже проявили себя большие таланты — и Вашингтон Ирвинг, и Фенимор Купер, и только что умерший Эдгар По, и философ-моралист Эмерсон, общепризнанный представитель рафинированных интеллигентских кругов Новой Англии, и сладкозвучный Генри Лонгфелло, автор „Псалма жизни“ и „Песен о рабстве“, — но почти все они были свято верны европейским традициям, руководились в своем творчестве европейскими вкусами, и национально-американского было в них мало. Соединенным Штатам, по убеждению Уитмена, были нужны не такие поэты, и мало-помалу им овладела уверенность, что именно он, Вальтер Уитмен, бруклинский наборщик, „любовник нью-йоркской панели“, призван явиться миру как зачинатель новой национально-американской поэзии.
„Задача стояла перед ним колоссальная, — говорит его биограф Хью Айнсон Фоссет, — и он решил выполнить ее, хотя бы для этого потребовалась вся его жизнь. Он решил сделаться голосом, телом, многоликим воплощением своих Штатов“.
По весьма правдоподобной догадке того же биографа это решение впервые приняло определенную форму в 1848 году, когда Уитмен, совершив путешествие в Новый Орлеан и обратно, побывал в семнадцати штатах и проехал — по озерам, рекам, прериям — свыше четырех тысяч миль.
„Американцы — самый поэтический народ из всех когда-либо обитавших на нашей планете, — таково было кичливое убеждение, с которым Уитмен вернулся из странствий. — Соединенные Штаты сами по себе есть поэма“.
Поэма, еще никем не написанная, и Уитмен решил написать ее.
Впоследствии он не раз утверждал, что вся его книга, от первой до последней строки, продиктована ему тогдашней Америкой. В одном стихотворении у него так и сказано: „Всякий, кто захочет узнать, что такое Америка, в чем отгадка тон великой загадки, какой является для всех чужеземцев атлетическая демократия Нового Света, пусть возьмет эту книгу, и вся Америка станет понятна ему“.
„Это самая американская книга из всех, какие были написаны в стихах или в прозе, — вторили ему позднейшие критики. — Это наиболее верное зеркало молодой демократии США“.
4
Америка переживала тогда счастливейший период своего бытия, период головокружительных удач и светлых, хотя и неосуществимых надежд.
Главным населением Штатов все еще было фермерство. Оно до поры до времени пользовалось невиданной в мире свободой, ибо, по выражению В. И. Ленина, основой земледелия в тогдашней Америке было „свободное хозяйство свободного фермера на свободной земле, свободной от всех средневековых пут, от крепостничества и феодализма, с одной стороны, а с другой стороны, и от пут частной собственности на землю“*.
* В. И.Ленин. Аграрный вопрос в России к концу XIX века. Соч., 4 изд., том 15, стр. 118.
Эта „свобода от пут частной собственности на землю“ коренилась в большом изобилии девственных, незаселенных земель, которые в течение всей юности Уитмена государство щедро раздавало желающим.
Очень заметной чертой в психологии каждого рядового американца, жившего в ту эпоху, было горделивое чувство, что родная страна гигантски разрастается на юг и на запад. В 1816 году создан был новый штат Индиана, в 1817 — новый штат Миссисипи, в 1818 — штат Иллинойс, в 1819 — штат Алабама, в 1821 — штат Миссури, и это быстрое овладение широкими пространствами свободной земли от Атлантического океана до Тихого закончилось к началу пятидесятых годов присоединением Невады, Утаха и „золотого дна“ — Калифорнии.;
В такой короткий срок, когда одно поколение еще не успело смениться другим, то есть на протяжении одной человеческой жизни, небольшое государство, ютившееся между Атлантическим океаном и рекой Миссисипи, вдруг превратилось в одну из великих держав, завладевшую огромным континентом. Было тринадцать штатов, а стало тридцать четыре.
Беспримерно быстрое расширение границ Североамериканской республики вошло в сознание многих современников Уитмена как великий национальный триумф.
Для того чтобы конкретно представить себе, что это было за чувство, достаточно прочесть хотя бы несколько строк из той заносчивой речи, которую цитирует Уитмен в одной из своих позднейших статей.
„Еще недавно, — говорил оратор, типичный янки уитменской эпохи, — Соединенные Штаты занимали территорию, площадь которой не достигала и 900 тысяч квадратных миль. Теперь это пространство расширено до четырех с половиной миллионов! Наша страна стала в пятнадцать раз больше Великобритании и Франции, взятых вместе. Ее береговая линия, включая Аляску, равна окружности всего земного шара… Если бы поселить в ней людей так же густо, как живут они в нынешней Бельгии, ее территория могла бы вместить в себя всех обитателей нашей планеты. И так как самым обездоленным, самым бедным из сорока миллионов наших сограждан обеспечено у нас полное равноправие, мы можем с гордостью…“* и т. д., и т. д., и т. д.
* Речь вице-президента Колфакса, сказанная 4 июля 1870 года. Уитмен приводит ее в статье „Демократические дали“.
И главное: огромные пространства этой плодородной земли были еще невозделанной новью. Даже в 1860 году из двух тысяч миллионов акров, которыми в ту пору владела республика, была использована лишь пятая часть. Четыре пятых были целинными землями, которые еще предстояло заселить и возделать. Потому-то эти незаселенные целинные земли были предоставляемы в полную собственность всякому, кто мог и хотел потрудиться над ними. Это, конечно, на многие десятилетия замедлило пролетаризацию Штатов. Всякий неудачник, всякий бездомный бедняк мог легко превратиться в фермера и спастись от угрожавшего ему фабричного гнета: наличие вольных, тучных, хлебородных земель отвлекало рабочие руки от заводов и фабрик, чрезвычайно высоко поднимало заработную плату и сильно тормозило создание той однородной пролетарской массы, для формирования которой необходимо раньше всего безземелье. Тогдашний американский рабочий был полуфабричный, полуфермер, и это до поры до времени отчуждало его от его европейских товарищей, так как шансов на житейский успех у него было значительно больше.
Конечно, лучшие земли были скоро расхватаны, и многие участки, принадлежавшие государству, очутились в руках у спекулянтов и всевозможных пройдох. Все же земли было вдоволь, и в этом изобилии свободной земли заключалась основная причина, замедлившая классовую дифференциацию США.
Большинством американского народа эта временная ситуация была принята за всегдашнюю. Народ простосердечно уверовал, что все катастрофы уже позади, а впереди безоблачно-счастливая, богатая, сытая жизнь, обеспеченная ему „конституцией братства и равенства“ чуть ли не до скончания века. Нельзя было даже представить себе, какие могут случиться события, которые способны помешать расцвету всеобщего преуспевания и счастья.
Позднее, в 1881 году, Уитмен выразил общераспространенное убеждение своих сограждан, давая в известном двустишии такую наивно-радостную формулу прогресса:
В мыслях моих проходя по Вселенной, я видел, как малое, что зовется Добром, упорно спешит к бессмертию.
А большое, что называется Злом, спешит раствориться, исчезнуть и сделаться мертвым.
Демократия не знала тогда, что чуть только на Западе иссякнут свободные земли, социальная борьба разыграется с беспощадной свирепостью, которая во многом перещеголяет Европу; что не за горами то время, когда власть над страной окажется в руках плутократии; что под прикрытием того же республиканского „братства и равенства“ возникнет Америка банков, монополий, трестов и миллиардеров. Ничего этого американская демократия не знала тогда, и ей чудилось, что перед нею прямая дорога к беззаботному и мирному довольству, еще не виданному на нашей земле.
В этой-то счастливой атмосфере всеобщего оптимизма и протекла бестревожная молодость Уитмена. В ней-то и создалась его книга. Зачинателями той благополучной эпохи, ее апостолами считались в ту пору президент Соединенных Штатов Томас Джефферсон (1748–1826) и один из его крупнейших преемников на президентском посту — Эндрю Джексон (1767–1845). Эти люди были кумирами тогдашних демократических масс. Отец Уитмена преклонялся перед ними и по распространенному среди американских патриотов обычаю назвал своих сыновей их именами.
Поэзия Уитмена носит на себе живой отпечаток этой демократической эры Джефферсона и Джексона. Вдумчивый исследователь социально-политических и философских идей поэта Ньютон Арвин так и говорит в своей книге: „Он рос и созревал в такие годы, которые, хоть и видели много страданий и бедствий, были годами бурного роста материальных богатств и радостного расширения наших границ. Он принадлежал к тому социальному слою, который все еще был молод и полон надежд. Он общался только с такими людьми, которые при всей своей „малости“ чувствовали, что перед ними весь мир и что под руководством партии Джефферсона и Джексона они неизбежно придут к благоденствию, довольству и сытости“.
Этим-то оптимистическим чувством доверху полна книга Уитмена, потому что, как мы ниже увидим, она явилась всесторонним отражением не только тогдашней американской действительности, но и тогдашних американских иллюзий.
Издателя для книги не нашлось. Уитмен набрал ее сам и сам напечатал (в количестве 800 экземпляров) в одной маленькой типографии, принадлежавшей его близким друзьям. Книга вышла в июле 1855 года, за несколько дней до смерти его отца, под заглавием „Листья травы“. Имя автора на переплете не значилось, хотя в одной из напечатанных в книге поэм была такая строка:
Я, Уолт Уитмен, сорвиголова, американец, и во мне вся вселенная.
До выхода своей книги он называл себя Вальтером. Но Вальтер для английского уха — аристократическое, „феодальное“ имя. Поэтому, чуть только Уитмен создал свою „простонародную“ книгу, он стал называть себя не Вальтер, а гораздо фамильярнее — Вальт (Walt — по английской фонетике Уолт). Это все равно, как если бы русский писатель вместо Федора стал называть себя Федя.
Книга вышла в коленкоровом зеленом переплете, на котором были оттиснуты былинки и листья травы.
К книге был приложен дагерротипный портрет ее автора — седоватый красавец в рабочей блузе, обнаженная шея, небольшая круглая бородка, одна рука в кармане, другая на бедре и тонкое, мечтательное, задумчивое выражение лица. И этой одеждой, и позой автор подчеркивал свою принадлежность к народным „низам“.
Книгу встретили шумною бранью. „Бостонский вестник“ („Boston Intelligencer“), отражавший вкусы наиболее чопорных кругов Новой Англии, заявил, что это „разнородная смесь высокопарности, самохвальства, чепухи и вульгарности“.
Популярный в то время критик Руфус Гризуолд (Rufus W. Griswold), ныне известный лишь тем, что он клеветнически исказил биографию Эдгара По, посвятил „Листьям травы“ такие ядовитые строки в юмористическом еженедельнике „Момус“:
Ты метко назвал свою книгу, дружище!
Ведь мерзость — услада утробы твоей
И „Листья травы“ — подходящая пища
Для грязных скотов и вонючих свиней.
А людям гадка твоя книга гнилая,
Чумная, заразная книга твоя.
И люди твердят, от тебя убегая:
„Ты самая грязная в мире свинья!“*
* Перевод этой смехотворной рецензии мой. Цитирую по книге „Whitman“, by Edgar Lee Masters, New York, 1937.
Очень удивился бы автор свирепой рецензии, если бы ему сказали, что именно за эту „чумную“, „заразную“ книгу Уолту Уитмену поставят в Нью-Йорке памятник, что она будет переведена на десятки языков всего мира и станет в глазах миллионов людей самой замечательной книгой, какую когда-либо создавала Америка.
В другом месте этот же Руфус Гризуолд назвал книгу Уитмена „кучей навоза“ и требовал, чтобы власти запретили ее**.
** The New York Criterion, 1855, November, 10. Цитирую по книге Henry Seidel Canby, New York, 1943.
То и дело почтальоны приносили Уолту Уитмену новые экземпляры его книжки: это те, кому он посылал ее в дар, с негодованием возвращали ее. Знаменитый поэт Джон Уитьер (Whittier) бросил ее в огонь.
И вдруг пришло письмо от самого Эмерсона, наиболее авторитетного из всех американских писателей, пользующегося огромным моральным влиянием на читательские массы страны. Так как Эмерсон жил в ту пору в деревушке Конкорд (неподалеку от Бостона), принято было называть его „Конкордский мудрец“. Каждая его статья, каждая публичная лекция были событиями американской общественной жизни, и потому можно себе представить, как взволновался Уолт Уитмен, когда получил от него такое письмо:
„Только слепой не увидит, какой драгоценный подарок ваши „Листья травы“. Мудростью и талантом они выше и самобытнее всего, что доселе создавала Америка. Я счастлив, что читаю эту книгу, ибо великая сила всегда доставляет нам счастье“ и т. д.
Восторг Эмерсона объясняется главным образом тем, что Эмерсон увидел в книге Уитмена свои собственные идеи и чувства, к которым, как ему показалось, Уолт Уитмен, „человек из народа“, пришел самостоятельным путем.
Получив это горячее письмо, Уитмен удалился на восточный берег своего Долгого острова и там в уединении провел все лето, создавая новые стихи для нового издания „Листьев травы“. Впоследствии он называл это лето „счастливейшим периодом своей жизни“. Осенью он опять появился в Нью-Йорке и, убедившись, что его обруганная критиками книга остается нераспроданной на книжных прилавках, решил принять отчаянные меры, чтобы привлечь к ней внимание читателей. В Нью-Йорке и в Бруклине у него, как у старого журналиста, были дружеские связи в нескольких газетных редакциях, и он своеобразно воспользовался этими связями: написал хвалебные заметки о себе и о собственной книге и попросил напечатать их под видом рецензий.
Вот одна из этих саморекламных статеек, написанная им для „Ежедневного бруклинского Таймса“: „Чистейшая американская кровь, — здоров, как бык, — отличного телосложения, — на всем теле ни пятнышка, — ни разу не страдал головной болью или несварением желудка, — аппетит превосходный, — рост шесть футов, — никогда не принимал никакого лекарства, — пьет одну только воду. — любит плавать в заливе, в реке или в море, — шея открытая, — ворот рубахи широкий и гладкий, — лицо загорелое, красное, — лицо дюжего и мускулистого любовника, умеющего крепко обнять, — лицо человека, которого любят и приветствуют все. особенно подростки, мастеровые, рабочие, — вот каков этот Уолт Уитмен, родоначальник нового литературного племени“.
В таком же духе написал он о себе в журнале „Democratic Review":
"Наконец-то явился среди нас подлинный американский поэт! Довольно с нас жалких подражателей! Отныне мы становимся сами собой… Отныне мы сами зачинаем гордую и мощную словесность! Ты вовремя явился, поэт!"
Новейшие биографы Уитмена оправдывают эту саморекламу твердой убежденностью поэта, что его книга насущно нужна человечеству.
"В своих глазах, — говорит Хью Фоссет, — он был не просто частное лицо, сочинившее диковинную книгу, которой, пожалуй, суждено остаться непонятой, — нет, он считал себя голосом новой породы людей, которые придут к самопознанию только благодаря его книге".
Нет сомнения, что это было именно так. Мы видели, что никакого личного честолюбия, никакого карьеризма в характере Уитмена не было. Даже в юные годы он всегда оставался в тени, и безвестность не была ему в тягость. Несомненно, он не написал бы своих самохвальных заметок, если бы не верил в великую миссию, которую на его плечи возложила история.
В этой своей миссии он не усомнился ни разу и, для того чтобы окончательно посрамить маловеров, полностью напечатал в новом издании "Листьев травы" (1856) хвалебное письмо Эмерсона, не испросив разрешения у автора, причем на переплете оттиснул приветственную фразу ил письма.
Это нисколько не помогло его книге. Напротив, ругательства критиков еще пуще усилились. Спрос на нее был ничтожен. Казалось, она потерпела окончательный крах. "Автор столько же смыслит в поэзии, сколько свинья в математике", — писал о нем "Лондонский критик"*.
* "The London Critic". 1 апреля 1857 года,
Единственным человеком, который верил тогда в счастливую судьбу этой книги, был ее обесславленный автор. Отвергнутый, осмеянный, он один продолжал утверждать, что его книгой начинается новая эра в истории американской поэзии, и воскликнул, обращаясь к Нью-Йорку:
Ты. город, когда-нибудь станешь знаменит оттого,
Что я в тебе жил и пел.
("Тростник")
В ту пору это казалось нелепой бравадой. Но понемногу, начиная с 1860 года, в разных концах Америки стали появляться одинокие приверженцы "Листьев травы". Эти энтузиасты провозгласили Уитмена учителем жизни и сплотились вокруг него тесным кольцом. Впрочем, было их очень немного, и они не имели большого влияния на вкусы своих современников.
Каковы были эти вкусы, можно судить по статье, напечатанной тогда же, в 1860 году, в солидном лондонском журнале "Westminster Review" (октябрь):
"Если бы творения мистера Уитмена, — говорится в статье, — были напечатаны на бумаге столь же грязной, как они сами, если бы книга имела вид, обычно присущий литературе этого сорта, литературе, недостойной никакой иной критики, чем критика полицейского участка, — мы обошли бы эту книгу молчанием, так как, очевидно, она не имеет никакого касательства к той публике, с которой беседуем мы. Но когда книжка, сплошь состоящая из наглого бесстыдства и грязи, преподносится нам во всем блеске типографского искусства, то…" Отсюда для английского критика явствовало, что нравственное разложение Соединенных Штатов чревато роковыми последствиями.
Таков был отзыв серьезного английского журнала о третьем — наиболее полном и тщательно переработанном — издании "Листьев травы"*.
* Правда, прошло одиннадцать лет, и на страницах того же журнала появилась статья профессора Эдуарда Даудена (Dowden) "Поэзия демократии: Уолт Уитмен" (июль 1871). Характерно, что Дауден целый год не мог найти в английской печати приюта для этой статьи. Отвергая ее, издатель Макмиллан заявил, что "не хочет иметь ничего общего с Уолтом Уитменом". Так же резко осудили "уитменизм" и другие лондонские издатели. В журнале "Contemporary Review" статья Даудена была принята и даже сдана в набор, но редакция не дерзнула напечатать ее.
И все же первая настоящая слава пришла к Уитмену из той же Англии во второй половине шестидесятых годов, причем и там его признали на первых порах отнюдь не те "широкоплечие атлеты из Народа", от лица которых он создавал свои песни, а люди старинной духовной культуры, тончайшие ценители искусств. Открыл его Олджернон Суинберн, последний классик викторианской эпохи. В одной из своих статей он сравнил Уитмена с гениальным Вильямом Блейком, а позднее посвятил ему стихи, в которых обратился к нему с горячим призывом:
Хоть песню пришли из-за моря,
Ты, сердце свободных сердец!
Стихи были напечатаны в сборнике "Предрассветные песни" ("Songs Before Sunrise") и озаглавлены: "Вальтеру Уитмену в Америку".
"У твоей души, — говорилось в стихах, — такие могучие крылья, ее вещие губы пылают от пульсации огненных песен… Твои песни громче урагана… Твои мысли — сонмище громов… Твои звуки, словно мечи, пронзают сердца человеческие и все же влекут их к себе, — о, спой же и для нас свою песню".
Вскоре оттуда же, из Англии, Уильям Россетти, член прерафаэлитского братства, написал Уолту Уитмену, что считает его подлинным "основоположником американской поэзии" и что Уитмен, по его убеждению, "далеко превосходит всех современных поэтов громадностью своих достижений". Письмо явно отражало восторженное мнение об Уитмене того круга английских художников, поэтов, мыслителей, в котором вращался автор. Это было мнение и Данте Габриэля Россеттн, и Уоттса-Дэнтона, и Вильяма Морриса, и Берн Джонса, и Мэдокса Брауна и многих других, так или иначе примыкавших к прерафаэлитскому братству. Уильям Россетти обнародовал в Лондоне сокращенное издание "Листьев травы", и это издание завоевало Уитмену таких почитателей среди англичан, как уже упомянутый мною шекспировед Эдуард Дауден, историк итальянского Ренессанса Джон Эддингтон Саймондс, представителей той старинной — якобы "феодальной" — культуры, на которую Уитмен так грозно обрушивался в своих "Листьях травы".
Саймондс об этой книге писал: "Ни Гете, ни Платон не действовали на меня так, как она", — и посвятил ей большую статью, где изображал Уолта Уитмена чудотворным целителем отчаявшихся, потерявших веру людей.
Там же, в Англии, в тех же кругах, нашлась женщина, которая всей своей жизнью доказала, каким колоссально-могучим может быть влияние поэзии Уитмена.
"Мне и в голову не приходило, — заявила она, — что слова могут перестать быть словами и превратиться в электрические токи. Хотя я человек довольно сильный, я буквально изнемогала, читая иные из этих стихов. Словно меня мчали по бурным морям, по вершинам высоких гор, ослепляли солнцем, оглушали грохотом толпы, ошеломляли бесчисленными голосами и лицами, покуда я не дошла до бесчувствия, стала бездыханной, полумертвой. И тут же рядом с этими стихами — другие, в которых такая спокойная мудрость и такое могущество мысли, столько радостных, солнечных, широких просторов, что омытая ими душа становится обновленной и сильной".
Это была Анна Гилкрайст, вдова известного автора лучшей биографии Вильяма Блейка, талантливая, широко образованная, пылкая женщина. Восхищенная книгой Уитмена, она заочно влюбилась в него, предложила ему в откровенном письме свое сердце (которое он очень деликатно отверг), приехала из Англии со своей семьей в Америку и стала лучшим его другом до конца своих дней, пропагандируя его книгу в американской печати.
И это не единственный случай такого сильного влияния поэзии Уитмена. Эдуард Карпентер, английскийпоэт, моралист и философ, в одной из своих статей заявил:
"О влиянии Уитмена на мое творчество я здесь не упоминаю потому же, почему не говорю о влиянии ветра и солнца. Я не знаю другой такой книги, которую я мог бы читать и читать без конца. Мне даже трудно представить себе, как бы я мог жить без нее! Она вошла в самый состав моей крови… Мускулистый, плодородный, богатый, полнокровный стиль Уолта Уитмена делает его навеки одним из вселенских источников нравственного и физического здоровья. Ему присуща широкость земли".
"Вы сказали слова, которые нынче у самого господа бога на устах", — писал он Уитмену в одном из своих восторженных писем.
"Он обрадовал меня такою радостью, какой не радовал уже многие годы ни один из новых людей, — писал позднее знаменитый норвежский писатель Бьернстерне-Бьернсон. — Я и не чаял, чтобы в Америке еще на моем веку возник такой спасительный дух! Несколько дней я ходил сам не свой под обаянием этой книги, и сейчас ее широкие образы нет-нет да и нагрянут на меня, словно я в океане и вижу, как мчатся гигантские льдины, предвестницы близкой весны!"
И все же должно было пройти еще полвека, чтобы слава Уитмена вышла далеко за пределы небольших литературных кружков.
5
Важнейшим событием в жизни Уолта Уитмена была Гражданская война за объединение Штатов.
В конце 1862 года поэт узнал из газет, что ранен его брат Джордж, сражавшийся в войсках северян. Он поспешил на фронт — навестить любимого брата и, когда убедился, что тот выздоравливает, хотел было воротиться домой. Но в полевых лазаретах скопилось тогда множество раненых, которые тяжко страдали. Уитмен был потрясен их страданиями. В первый же день поразили его отрезанные руки и ноги, которые были кучами свалены под деревьями лазаретных дворов. Поэт решил остаться в прифронтовой полосе, чтобы принести хоть какое-нибудь облегчение жертвам войны.