Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой Уитмен

ModernLib.Net / Публицистика / Чуковский Корней Иванович / Мой Уитмен - Чтение (стр. 1)
Автор: Чуковский Корней Иванович
Жанр: Публицистика

 

 


Корней Чуковский
Мой Уитмен

      Уолт Уитмен был кумир моей молодости.
      Он встал предо мною во весь рост еще в 1901 году — шестьдесят восемь лет тому назад. Я купил за четвертак его книгу у какого-то матроса в одесском порту, и книга сразу проглотила меня всего с головой.
      Это была книга великана, отрешенного от всех мелочей нашего муравьиного быта. Я был потрясен новизною его восприятия жизни и стал новыми глазами глядеть на все, что окружало меня, — на звезды, на женщин, на былинки травы, на животных, на морской горизонт, на весь обиход человеческой жизни. Все это возникло предо мною, озаряемое миллионами солнц, на фоне бесчисленных тысяч веков.
      В моем юношеском сердце нашли самый сочувственный отклик и его призывы к экстатической дружбе, и его светлые гимны равенству, труду, демократии, и его радостное опьянение своим бытием, и его дерзновенная речь во славу эмансипации плоти, так испугавшая тогдашних ханжей.
      Естественно, мне захотелось приобщить к моему уитменианству возможно большее количество людей, и я стал неумело, беспомощно переводить те стихотворения Уитмена, которые больше всего взволновали меня. Отрывки из этих моих переводов появились через несколько лет (1907 г.) в моей первой книжке, посвященной Уитмену и напечатанной в издании «Кружка молодых» (при Петербургском университете). Переводы были слабы, и мне стыдно теперь перечитывать их. Но у книжки есть то оправдание, что она пробудила в России горячий интерес к Уолту Уитмену. Об этом можно судить по большому количеству вызванных ею газетно-журнальных рецензий (в журналах «Нива», «Русская мысль», «Беседа», в газетах «Русь», «Сегодня», «Товарищ» и др.).
      Нужно ли говорить, что через несколько лет, чувствуя свою вину перед Уитменом, я стал переводить его снова, по-новому, ближе к подлиннику, не подслащая и не украшая его. В 1918 году вышло третье издание моей книжки в издательстве А. М. Горького «Парус». В 1919 году — четвертое — в издательстве Петроградского Совета рабочих и красноармейских депутатов (с послесловием А. В. Луначарского). Дальнейшие издания книжки — в 1922, 1923, 1931, 1932, 1935 годах. В 1944 году книжка вышла десятым изданием. Здесь Уолт Уитмен представлен гораздо полнее, чем в других моих книжках о нем.
      Еще больше стихов Уолта Уитмена в двух русских сборниках «Листья травы», вышедших в Гослитиздате в 1953 и 1955 годах. Не сомневаюсь, что близится время, когда у нас будет предпринято академическое полное издание сочинений заокеанского барда.
      Но странное дело! — недавно, перелистывая новейшие русские издания Уолта Уитмена, я, к своему удивлению, увидел, что уже не чувствую в его стихотворениях той магии, того «магнетизма», которые так чаровали меня, когда я читал их молодыми глазами. Кое-что даже показалось мне скучным.
      Конечно, велика познавательная ценность наиболее полного перевода стихов великого поэта Америки, но, надеюсь, мне простится желание, право же, совершенно законное, — воскресить (для себя и для нового поколения читателей) Уолта Уитмена моей молодости, то есть воспроизвести в этой книжке лишь такие стихи, какие воздействовали на меня сильнее всего в тот благодатный период моего бытия, когда человеческий ум наиболее восприимчив к поэзии. А все остальное, то, что казалось мне неинтересным и чуждым, я решил не включать в этот непритязательный сборник.
      Никаких научных целей у «Моего Уитмена» нет. Стихи распределены не по жанровым признакам, не в хронологической последовательности, а в том самом порядке, в каком они были восприняты мною. Иные тексты даны не целиком, а фрагментами — именно так, как я прочитал их тогда.
      Скажут: это субъективный подход, вкусовщина. Еще бы! Ведь стихи пишутся отнюдь не затем, чтобы служить материалом для тех или иных литературоведческих опусов и наукообразных доктрин. Поэты, создавая их, мечтают о том, чтобы читатели (главным образом юные) воспринимали их эмоционально, всем сердцем, находя в них отклик своим собственным думам, переживали бы их субъективно, как события своей собственной жизни.
      Именно так и воспринял я в юности космическую поэзию Уитмена. Меньше всего она была для меня историко-литературным явлением. Главное ее достоинство для меня было в том, что она дала мне как бы новое зрение, обогатила меня новым — широким и радостным — видением мира. И я надеюсь, найдутся читатели, которые воспримут ее точно так же. А тех читателей, которые захотели бы изучить поэзию Уолта Уитмена в литературно-историческом плане, я могу отослать к вышеназванным сборникам 1953 и 1955 годов.

ЕГО ПОЭЗИЯ
 
1

      Теперь, когда мы завоевываем космос, нам с необыкновенной поэтической силой все ближе, все роднее становится великий заокеанский поэт, который ощутил и воспел в самобытных стихах беспредельную широту мироздания.
      Здесь самая суть его личности. Здесь источник его вдохновений и литературных побед.
      В той или иной степени это чувство присуще каждому. Человек живет в своем узком быту и вдруг вспоминает, что наша Земля лишь пылинка в вечно струящемся Млечном Пути, что миллиарды километров и миллионы веков окружают нашу жизнь во всемирном пространстве и что, например, те лучи, которые дошли до нас от звезд Геркулеса, должны были десятки тысячелетий нестись сквозь «лютую стужу междузвездных пустот», прежде чем мы увидели их. Эта «лютая стужа междузвездных пустот» ощущается нами лишь изредка, когда мы прочитаем в газетах отчет о полетах на Луну или Венеру, или посетим планетарий, или очутимся в поле вдали от людей, наедине с «полунощной бездной»:
      Я ль несся к бездне полунощной?
      Иль сонмы звезд ко мне неслись?
      Казалось, будто в длани мощной
      Над этой бездной я повис.
      (А. Фет)
      Но иного человека это чувство посетит на час, на мгновение, а потом отойдет и забудется, заслоненное повседневной житейщиной.
      Чувство это — для человечества новое, животные совершенно не знают его. Вследствие биологической своей новизны оно не успело еще прочно укрепиться в человеческой психике.
      А Уолт Уитмен носил это чувство всегда.
      Мы не знаем другого поэта, который до такой степени был бы проникнут ощущением бесконечности времен и пространств. Это было живое, реальное чувство, постоянно сопутствовавшее всем его мыслям. Любого человека, любую самую малую вещь, какие встречались ему на пути, он видел, так сказать, на фоне космических просторов. На этом же фоне он воспринимал и себя самого:
      Я лишь точка, лишь атом в плавучей пустыне миров…
      Потому-то его стихи так часто кажутся стихами космонавта:
      Я посещаю сады планет и смотрю, хороши ли плоды,
      Я смотрю на квинтильоны созревших и квинтильоны незрелых.
      Характерна его любовь к астрономическим цифрам — к миллионам, квинтильонам, миллиардам:
      Триллионы весен и зим мы уже давно истощили,
      Но в запасе у нас есть еще триллионы, и еще, и еще триллионы…
      Миллионы солнц в запасе у нас…
      Эта минута — она добралась до меня после миллиарда других, лучше ее нет ничего…
      Миллион — единица его измерений. Вот он смотрит на вас, но видит не вас, а ту цепь ваших потомков и предков, в которой вы — минутное звено. Спросите у него, который час, и он ответит: вечность. Я еще не встречал никого, кто бы так остро ощущал изменчивость, текучесть, бегучесть вещей, кто был бы так восприимчив к извечной динамике космоса.
      Астрономия, небесная механика именно в пору юности Уитмена сделала огромные успехи в Америке. Первые обсерватории — в Цинциннати, в Филадельфии, в Кембридже — строились именно в сороковых и пятидесятых годах XIX века. Уитмен смолоду любил астрономию чуть ли не больше всех прочих наук. Не потому ли истины небесной механики часто у него превращались в стихи?
      Нет ни на миг остановки, и не может быть остановки,
      Если бы я, и вы, и все миры, сколько есть, и всё, что
      на них и под ними, снова в эту минуту свелись к
      бледной текучей туманности, это была бы
      безделица при нашем долгом пути,
      Мы вернулись бы снова сюда, где мы стоим сейчас,
      И отсюда пошли бы дальше, все дальше и дальше…
      Несколько квадрильонов веков, несколько октильенов
      кубических миль не задержат этой минуты,
      не заставят ее торопиться,
      Они — только часть, и все — только часть.
      Как далеко ни смотри, за твоею далью есть дали,
      Считай, сколько хочешь, — неисчислимы года.
      («Песня о себе»)
      Под наитием таких ощущений и создавал он единственную свою книгу «Листья травы».
      Великие мысли пространства и времени теперь осеняют меня.
      Ими я буду себя измерять…
      Цветы у меня на шляпе — порождение тысячи веков…
      («Песня о себе»)
      Тем дороже ему эти цветы, что он осязательно чувствует, какие безмерности в них воплотились.
      Сознавая и себя вовлеченным в этот вечный круговорот вещества, он чувствует у себя за спиной миллионы веков и бесконечную цепь доисторических предков, начиная с простейшей амебы:
      Долго трудилась вселенная, чтобы создать меня…
      Вихри миров, кружась, носили мою колыбель…
      Сами звезды уступали мне место…
      Покуда я не вышел из матери, поколения направляли мой путь,
      Мой зародыш в веках не ленился, ничто не могло задержать его.
      («Песня о себе»)
      Такое живое чувство круговорота материи могло возникнуть лишь в середине XIX века, когда на мировоззрение передовой молодежи Старого и Нового Света стали властно влиять новейшие открытия геологии, биохимии, палеонтологии и других естественных наук, переживавших тогда бурный расцвет. Именно в эту эпоху естественные науки выдвинули и обосновали закон эволюции как единственный всеобъемлющий принцип научного постижения мира. Уитмен с его живым ощущением текучести, изменчивости всего существующего не мог не найти в эволюционных теориях опоры для своих космических чувств. Глубина этих теорий оказалась недоступна ему, но их широта была прочувствована им до конца, ибо он и здесь, как везде, раньше всего поэт широты. Естественные науки пятидесятых — шестидесятых годов XIX века открыли человеку колоссально расширенный космос. Уолт Уитмен стал первым великим певцом этого нового космоса:
      Ура позитивным наукам ! да здравствуют точные опыты!
      Этот — математик, тот — геолог, тот работает скальпелем.
      Джентльмены! вам первый поклон и почет!
      («Песня о себе»)
      Его поэма «Этот перегной» есть подлинно научная поэма, где эмоционально пережита и прочувствована химическая трансформация материи. Если бы те ученые, которые повествовали о ней в своих книгах, — хотя бы Юстус Либих, автор «Химических писем», и Яков Молешот, автор «Круговорота жизни», столь популярные и в тогдашней России, — были одарены поэтическим талантом, они написали бы эту поэму именно так, как она написана Уитменом.
      В этой поэме он говорит о миллионах умерших людей, для которых в течение тысячелетий земля является всепожирающим кладбищем:
      Куда же ты девала эти трупы, земля?
      Этих пьяниц и жирных обжор, умиравших из рода в род?
      Куда же ты девала это тухлое мясо, эту вонючую жижу?
      Сегодня их не видно нигде, или, может быть, я ошибаюсь?
      Вот я проведу борозду моим плугом, я глубоко войду в землю лопатой и переверну верхний пласт,
      И под ним, я уверен, окажется смрадное мясо.
      Вглядитесь же в эту землю! рассмотрите ее хорошо!
      Может быть, каждая крупинка земли была когда-то частицей больного — и все же смотрите!
      Прерии покрыты весенней травой,
      И бесшумными взрывами всходят бобы на грядах,
      И нежные копья лука, пронзая воздух, пробиваются вверх.
      И каждая ветка яблонь усеяна гроздьями почек…
      И летняя зелень горда и невинна над этими пластами умерших.
      Какая химия!
      («Этот перегной»)
      Когда читаешь подобные стихотворения Уитмена, ясно видишь, что те популярно-научные книги, которые оказали такое большое влияние на идеологию наших «мыслящих реалистов» шестидесятых годов и раньше всего на их вождя и вдохновителя Писарева, были достаточно известны автору «Листьев травы».
      Иногда в его стихах чувствуется даже привкус вульгарного материализма той бюхнеровской «Материи и силы», при помощи которой в романе Тургенева разночинец Базаров пытался приобщить к нигилизму старосветских русских «феодалов».
      Идеи этой позитивной доктрины Уолт Уитмен перевел в область живых ощущений, часто поднимая их до высоких экстазов. Это выходило у него совершенно естественно, так как он был по своей духовной природе «космистом». «Широкие мысли пространства и времени» были с юности органически присущи ему.
      Космизм Уолта Уитмена питался не только эволюционными теориями естественных наук того времени, но в равной степени, а пожалуй, и больше — идеалистической философией Гегеля, Шеллинга, Канта. Так же явственно слышатся в «Листьях травы» отголоски священных мистических книг древней Индии и современных ему трансцендентных учений Карлейля и Эмерсона. Преуменьшать или замалчивать эти влияния — значит сильно отклоняться от истины. Влияния эти сказываются на сотнях страниц. Вся поэзия Уитмена — от первого до последнего слова — проникнута благоговейным восторгом перед божественной гармонией вселенной.
      В одном из поздних предисловий к своим стихам он писал:
      «С радостным сердцем я принял достижения Современной Науки, без малейших колебаний я стал одним из ее самых лояльных приверженцев, и все же, по моему убеждению, существуют еще более высокие взлеты, более высокая ценность — Бессмертная Душа Человеческая»*.
      * Предисловие к «Двум ручейкам» («Two Rivulets», 1876).
      Настойчиво повторял он в «Листьях травы»:
      Клянусь, я постиг наконец, что каждая вещь в мироздании обладает бессмертной душой…
      Душа! это ты управляешь планетами,
      Время твой собрат и товарищ, ты радостно улыбаешься Смерти,
      Ты заполняешь собою всю ширь мирового простора**.
      («Тростник»)
      ** О пантеизме и панпсихизме Уолта Уитмена существует огромная литература. Критический обзор этой литературы дан в обстоятельном труде Гэя Уилсона Аллена «Справочник по Уолту Уитмену» (Walt Whitman Handbook, by Gay Wilson Alien. Chicago. 1947). См. также книгу французского ученого Асселино (Asselineau) «Эволюция Уолта Уитмена после первого издания „Листьев травы“, Париж, 1954.
      Говоря о поэзии Уитмена, советский литератор Д. Мирский, глубокий ее знаток и ценитель, горячо восстает против фальсификаторов этой поэзии:
      „Было бы, — пишет он, — грубо неправильно замалчивать ее антиреволюционные и мистические моменты… Мистическая санкция системы Уитмена с полной ясностью дана в пятом разделе „Песни о себе“ на языке, хорошо известном всякому, кто знаком с писаниями классиков мистики“***.
      *** Д. Мирский, Поэт американской демократии. Предисловие к книге „Уолт Уитмен“, Л., 1935.
      Логически эти оба мировоззрения, идеализм и материализм, несовместимы, одно исключает другое, но в том и состоит парадоксальное своеобразие Уитмена, что во всех своих стихах он пытается интуитивно, вне логики дать синтез обеих непримиримых философских систем. Обе помогли ему выразить, хотя бы в смутных и туманных словах, „космический энтузиазм“, присущий ему независимо от всяких научных и философских доктрин.

2

      Этим „космическим энтузиазмом“ были ярко окрашены политические воззрения Уитмена. Он прославился как поэт демократии. Но можно ли удивляться тому, что и демократия приняла в его стихах грандиозный, вселенский масштаб?
      Демократия для него сродни океану и звездному небу и совсем не вмещается в рамки той реальной демократической партии, которая существовала в тогдашней Америке.
      Демократия встает перед ним как бесконечная цепь поколений, идущих по тысячелетней дороге. Он воспринимает ее, так сказать, в планетарном аспекте:
      …Шар земной летит, кружится,
      А кругом планеты-сестры, гроздья солнц и планет,
      Все сверкающие дни, все таинственные ночи, переполненные снами,
      Пионеры! о пионеры!
      Это наше и для нас,
      Расчищаем мы дорогу для зародышей во чреве.
      Те, что еще не родились, ждут, чтобы идти за нами…
      („Пионеры! о пионеры!“)*
      * Пионерами в США называются те предки современных американцев, которые, прибыв из-за океана, упорным и долгим трудом освоили целинные земли на восточных просторах страны.
      Обращаясь к демократии, он говорит:
      Дети мои, оглянитесь,
      Ради этих миллионов, уходящих в даль столетий, напирающих на нас,
      Нам невозможно отступить или на миг остановиться.
      („Пионеры! о пионеры!“)
      „Только редкий космический ум художника, озаренный Бесконечностью, только он может постичь многообразные океанические свойства народа“, — утверждает поэт в одной из своих позднейших статей.
      Этими „океаническими свойствами“ была особенно дорога для него демократия родной страны:
      „Вы только подумайте, — писал он через несколько лет, — вы только вообразите себе теперешние Соединенные Штаты — эти 38 или 40 империй, спаянных воедино, эти шестьдесят или семьдесят миллионов равных, одинаковых людей, подумайте об их жизнях, страстях, будущих судьбах — об этих бесчисленных нынешних толпах Америки, которые клокочут, бурлят вокруг нас и которых мы — неотделимые части! И подумайте для сравнения, какое ограниченно-тесное поприще у поэтов старинной, да и нынешней Европы, как бы гениальны они ни были. Ведь до нашей эпохи они и не знали, не видели множественности, кипучести, небывалого биения жизни… Похоже на то, что космическая и динамическая поэзия широты и безбрежности, столь желанная душе человеческой, не существовала до наших времен“*.
      * „Оглядка на пройденные пути“ („A Backward Glance on the Travel'd Roads“, 1888). Предисловие к сборнику стихов и очерков под общим заглавием „Сухие ветки ноября“.
      В то время как писались эти строки, „одинаковость“ миллионов американских сердец была уже разоблаченным мифом: быстрая дифференциация классов уже к середине шестидесятых годов сделала Соединенные Штаты ареной самой ожесточенной борьбы демократии батраков и рабочих с „демократией“ богачей и стяжателей.
      Но Уитмен до конца своих дней оставался во власти иллюзий той далекой эпохи, когда он создавал свои первые песни. Правда, он никогда не закрывал глаз на пороки воспеваемой им демократии и не раз обличал их с беспощадною резкостью.
      „…при беспримерном материальном прогрессе, — писал он в своих „Демократических далях“, — общество в Штатах искалечено, развращено, полно грубых суеверий и гнило. Таковы политики, таковы и частные лица. Во всех наших начинаниях совершенно отсутствует или недоразвит и серьезно ослаблен важнейший коренной элемент всякой личности и всякого государства — совесть… Никогда еще сердца не были так опустошены, как теперь, здесь у нас, в Соединенных Штатах. Кажется, истинная вера совершенно покинула нас. Нет веры в основные принципы нашей страны (несмотря на весь лихорадочный пыл и мелодраматические визги), нет веры даже в человечество.
      Чего только не обнаруживает под разными масками проницательный взгляд! Ужасное зрелище. Мы живем в атмосфере лицемерия. Мужчины не верят в женщин, женщины — в мужчин. В литературе господствует презрительная ирония. Каждый из наших litterateurs только и думает, над чем бы ему посмеяться. Бесконечное количество церквей, сект и т. д., самые мрачные призраки из всех, какие я знаю, присвоили себе имя религии. Разговоры — одна болтовня, зубоскальство. От лживости, коренящейся в духе. — матери всех фальшивых поступков — произошло несметное потомство“. И т. д., и т. д., и т. д.
      Но это не мешало поэту верить, что обличаемое им зло преходяще, что демократия сама искоренит эго зло в процессе своего непрерывного роста. Уитмену ни разу не пришлось усомниться в величии простого народа, народа-труженика, народа-творца, никогда не покидала его оптимистическая уверенность, что в конце концов этот народ создаст светлую демократию будущего, которая рано или поздно возникнет во всех странах земного шара и обеспечит человечеству счастье. Прибегая к своим любимым метафорам, он множество раз повторял, что уродства и пороки окружавшей его действительности есть нечто внешнее по отношению к демократии, нечто такое, что нисколько не связано с ее существом.
      „Это всего лишь недолговечный сорняк, который никогда не заглушит колосящейся нивы“, это „морские отбросы“, которые „всегда на виду, на поверхности“. „Лишь бы самая вода была глубока и прозрачна. Лишь бы одежда была сшита из добротной материи: ей не повредят никакие позументы и нашивки, никакая наружная мишура; ей вовеки не будет сносу“.
      К созданию всемирного содружества, всемирного братства народов он звал в своих стихах неустанно:
      Вот я сделаю вето сушу неделимой.
      Я создам самый великолепный народ из всех озаряемых солнцем,
      Я создам дивные страны, влекущие к себе, как магниты.
      Любовью товарищей.
      Вечной, на всю жизнь, любовью товарищей.
      Я взращу, словно рощи густые, союзы друзей и товарищей
      вдоль твоих рек, Америка, на прибрежьях
      великих озер и среди прерий твоих,
      Я создам города, каких никому не разъять, так крепко они обнимут друг друга,
      Сплоченные любовью товарищей.
      Дерзновенной любовью товарищей.
      („Для тебя, демократия“)
      Чуть только укоренится в народе эта неизбежная дружба-любовь, его не победят никакие враги.
      Приснился мне город, который нельзя одолеть, хотя бы напали на него все страны вселенной,
      Мне снилось, что это был город Друзей, какого еще никогда не бывало.
      И превыше всего в этом городе крепкая ценилась любовь…
      („Приснился мне город“)
      Влечение Уитмена к этой самоотверженной демократической дружбе не было ограничено национальными рамками. В том-то и сказывается величие Уитмена, что в ту пору, когда заносчивое бахвальство перед всеми другими народами было свойственно многим слоям американского общества, он, Уитмен, включил, так сказать, в орбиту своей „магнетической дружбы“ и русских, и японцев, и немцев, отделенных от него океанами. Они, писал он, говорят на других языках, -
      Но мне чудится, что. если б я мог познакомиться с ними, я бы полюбил их не меньше, чем своих соплеменников.
      О. я знаю, мы были бы братьями, мы бы влюбились друг в друга,
      Я знаю, с ними я был бы счастлив.
      („В тоске и раздумье“)
      Недавно найдены черновые наброски поэта, заготовки для задуманных стихов, среди них есть листок, где каждая строка — о России. Там же рукою Уитмена записано — английскими буквами — несколько русских слов. „Так как заветнейшая моя мечта, — писал он одному незнакомцу, пожелавшему перевести его на русский язык, — заключается в том, чтобы поэмы и поэты стали интернациональны и объединяли все страны земного шара теснее и крепче, чем любые договоры и дипломаты, так как подспудная идея моей книги — задушевное содружество людей (сначала отдельных людей, а потом, в конечном итоге, всех народов земли), я буду счастлив, что меня услышат, что со мною войдут в эмоциональный контакт великие народы России“.
      Цель своей поэзии, ее миссию, ее основную задачу Уитмен видел в этой проповеди интернационального братства, которое может осуществиться лишь при том непременном условии, что люди научатся любить друг друга восторженной, нежной и бурной любовью, без которой самая лучшая демократия в мире, по его ощущению, мертва. Можно изобретать превосходные планы переустройства жизни, но все они, по мысли поэта, останутся бесплодными утопиями, если мы раньше всего не внедрим в наши нравы пылкую дружбу-любовь. Это небывалое чувство он ценил в себе больше всего:
      Напечатайте имя мое и портрет мой повесьте повыше, ибо имя мое — это имя того, кто умел так нежно любить…
      Того, кто не песнями своими гордился, но безграничным в себе океаном любви,
      кто изливал его щедро на всех…
      („Летописцы будущих веков“)
      Такого же океана любви он требовал и от нас:
      Тот, кто идет без любви хоть минуту, на похороны свои он идет, завернутый в собственный саван.
      („Тростник“)
      Уитмен не был бы поэтом космических времен и пространств, если бы не сделал попытки преобразить в демократию всю вселенную, весь окружающий мир.
      „Нет ни лучших, ни худших — никакой иерархии!“ — говорит он в своих „Листьях травы“. Все вещи, все деяния, все чувства так же равны между собой, как и люди: „и корова, понуро жующая жвачку, прекрасна, как Венера Милосская“, „и листочек травинки не менее, чем пути небесных светил“, и „глазом увидеть стручок гороха — это превосходит всю мудрость веков“, „и душа не больше, чем тело, и тело не больше, чем душа“. „И клопу и навозу еще не молились, как должно: они так же достойны молитв, как самая высокая святыня“.
      Я поливаю корни всего, что взросло…
      Или, по-вашему, плохи законы вселенной, и их надобно сдать в починку?..
      Я верю, что листик травы не меньше поденщины звезд…
      И что древесная лягушка — шедевр, выше которого нет…
      И что мышь — это чудо, которое может одно сразить секстильоны неверных!..
      Оттого, что ты прыщеват пли грязен, или оттого, что ты вор,
      Или оттого, что у тебя ревматизм, или что ты — проститутка,
      Или что ты — импотент или неуч и никогда не встречал свое имя в газетах, -
      Ты менее бессмертен, чем другие?
      („Песня о себе“)
      Жизнь так же хороша, как и смерть; счастье — как и несчастье. Победа и поражение — одно. „Ты слыхал, что хорошо победить и одолеть? Говорю тебе, что пасть — это так же хорошо! Это все равно: разбить или быть разбитым!“
      Вселенское всеравенство, всетождество! Он верил, что паука, для которой каждый микроб так же участвует в жизни вселенной, как и величайший властелин или гений, для которой у нас под ногами те же газы, те же металлы, что на отдаленнейших солнцах, для которой даже беззаконная комета движется по тем же законам, что и мячик играющей девочки, — он верил, что это научное восприятие мира утверждает, расширяет в современной душе небывалое чувство всеравенства.
      Слово „идентичность“ (identity) — одинаковость, тождество — любимое слово Уолта Уитмена. Куда ни взглянет, он видит родственную близость вещей, словно все они сделаны из одного материала. И дошло до того, что, какую вещь ни увидит, про всякую он говорит: это — я. Здесь не только „предумышленная“ схема, но и живое органическое чувство. Многие его поэмы построены именно на том, что он ежеминутно преображается в новых и новых людей, утверждая этим свое равенство с ними.
      Часто это выходит у него эксцентрично. Например, в поэме „Спящие“ он преобразился в любовницу, которая ночью принимает возлюбленного:
      „Я женщина, я принарядилась, причесалась и жду — ко мне пришел мой беспутный любовник… Молча встал он вместе со мною с кровати, и я все еще чувствую горячую жидкость, которую он оставил во мне“.
      В следующих строках поэт превратился в старуху:
      Не у старухи, а у меня морщинистое желтое лицо,
      Это я сижу глубоко в кресле и штопаю своему внуку чулки.
      В следующей строке он — вдова:
      Я вдова, я не солю и смотрю на зимнюю полночь,
      Я вижу, как искрится сияние звезд на обледенелой, мертвенно бледной земле.
      В следующей строке он уже не человек, а предмет:
      Я вижу саван, я — саван, я обмотан вокруг мертвеца, я в гробу.
      („Спящие“)
      Увидев беглого негра, за которым погоня, такую же погоню он чувствует и за собой:
      Я — этот загнанный раб. это я от собак отбиваюсь ногами.
      Вся преисподняя следом за мною, щелкают, щелкают выстрелы,
      Я за плетень ухватился, мои струпья содраны, кровь сочится и каплет,
      Я падаю на камни, в бурьян,
      Лошади там заупрямились, верховые кричат, понукают их,
      Уши мои — как две раны от этого крика,
      И вот меня бьют с размаху по голове кнутовищем.
      („Песня о себе“)
      Стихи дают физическое ощущение боли: словно это тебя затравили, словно тебя самого бьют по голове кнутовищами.
      И сердце, обливаясь кровью.
      Чужою скорбию болит, -
      сказал наш великий Некрасов в том самом году, когда было написано это стихотворение Уитмена.
      „У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым“ — здесь, по убеждению Уитмена, величайший. моральный и в то же время эстетический принцип, какой только знает искусство; не описывать нужно людей, но отождествлять себя с ними:
      Когда ловят воришку, ловят и меня,
      Умирает холерный больной — я тоже умираю от холеры,
      Лицо мое стало, как пепел, жилы мои вздулись узлами, люди убегают от меня.
      Нищие становятся мною.
      Я застенчиво протягиваю шляпу, я сижу и прошу подаяния…
      („Песня о себе“)
      Таким образом, „Песня о себе“ оказалась у него „Песней о многих других“. Поэт чуть ли не на каждой странице перевоплощается в любого из своих персонажей. В той же „Песне о себе“ мы читаем:
      Я раздавленный пожарный, у меня сломаны ребра,
      Я был погребен под обломками рухнувших стен…
      И в том же стихотворении:
      Мой голос есть голос жены, ее крик у перил на лестнице,
      Труп моего мужа несут ко мне, с него каплет вода, он — утопленник.
      И дальше, на ближайшей странице:
      К каждому мятежнику, которого гонят в тюрьму в кандалах, я прикован рука к руке и шагаю с ним рядом.
      Доведи свое со-радование, со-страдание, со-чувствие до полного слияния с чужой личностью, превратись в того, о ком поешь, и все остальное приложится: ты найдешь и образы и ритмы. Уитмен верил, что любовь в самом сильном своем выражении будет высшим триумфом поэзии. Этим чувством всеравенства, всетождества он мечтает заразить и нас. Охваченный этим чувством, он начинает твердить, что всюду его двойники, что мир — продолжение его самого: „Я весь не вмещаюсь между башмаками и шляпой…“
      Мои локти — в морских пучинах.
      Я ладонями покрываю всю сушу.
      …
      О, я стал бредить собою, вокруг так много меня!..
      О гигантской Ниагаре он пишет, что она — как „вуаль у него на лице“. Для него не преграда ни времена, ни пространства: лежа на песке своего Долгого острова, он, янки, шагает по старым холмам Иудеи рядом с юным и стройным красавцем Христом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9