Они подолгу сидели там, в Захаровой хате, терялись в догадках, ещё до конца не веря, что такое и вправду могло случиться. Однако в конце той недели, когда стали распространяться страшные слухи, немцы сами оповестили, что в их руки попались члены местного райкома партии. В Веремейки письменное оповещение об арестах в Мошевой принёс из Бабиновичей Браво-Животовский. При этом лицо его прямо сияло, хотя на словах он и не выдавал свою радость — просто многозначительно говорил каждому встречному в деревне, мол, сходи, человече, в кузню, прочитай, что там наклеено на дверях. Известно, веремейковцы после его слов шли туда и читали. А там объявлялось от имени «германской полевой жандармерии», что военные власти вкупе с местной полицией действительно «обнаружили шайку бандитов, которые называли себя районным комитетом большевиков». Перечислялись и имена арестованных: ещё довоенный секретарь райкома партии Касьян Манько, управляющий городским отделением банка Соломон Якубович, заведующий сельхозотделом райисполкома Андрей Тищенко… Но Зазыбу весьма удивило «обращение», которое было помещено в конце. «Партизаны, — говорилось в нем по-русски, — вы совершаете преступление не только тем, что, защищая большевиков, мешаете народу сбросить большевизм, который сосёт из него кровь. Самое главное, — вы не даёте людям на освобождённой уже земле налаживать новую и счастливую жизнь. У кого ещё остались хотя бы капля здравого смысла и хотя бы доля колебания, тот поймёт, что оборона большевиков, особенно теперь, когда кадровая Красная Армия разбита, а остались скороспелые и ничего в военном деле не понимающие части, — дело напрасное. Вы, как волки, обитающие в лесах, не знаете, что происходит на фронте. Ваши разбойничьи удары в спину — для немцев комариные укусы. Они больше но помогут. Бродяжничая, словно разбойники, по лесам, вы терроризируете народ, навлекая опасность на ваших близких, которым приходится отвечать за вашу деятельность перед немецкими властями».
По всему — и по смыслу, и по складу этого обращения можно было без особого труда догадаться, что писали его не сами немцы, а их прихлебатели. И не в Крутогорье, как утверждал Браво-Животовский, а в Бабиновичах. Зазыба даже подумал, прочитав обращение от первого до последнего слова, что их веремейковский полицай наверняка тоже принял участие в этом деле, к тому же в кузне, среди веремейковских мужиков Браво-Животовский слишком старательно толковал смысл листовки, пытался доказать своими объяснениями даже то, чего в ней не было. Кстати, именно Браво-Животовский объявил там же, в кузне, что членов подпольного райкома оккупационные власти собираются судить открыто, принародно, в Крутогорье, куда пригласят представителей от каждой волости. «Так что, — разглагольствовал он, — мужикам будет дана возможность убедиться, что дело теперь окончательно идёт не только к завершению войны в целом по стране, а и к укрощению всех несогласных с новым порядком здесь, на оккупированной территории». Пожалуй, при односельчанах Браво-Животовский так безоглядно говорил впервые, не считая, правда, случаев, когда собиралась закадычная компания, вроде той, что была на нынешний великий спас в его хате: как будто полицай и вправду дождался наконец заветного часа, как будто события уже окончательно подтверждали правильность его последнего выбора. «Жмут немцы под Москвой наших, — крутил он головой, — да ещё как жмут! Скоро конец наступит!» Трудно сказать, большой ли авторитет среди веремейковцев заработал полицай этакой пропагандой, особенно если учесть, что деревенский мужик не слишком-то охотно распахивает душу перед встречным-поперечным и по любому поводу. Зазыба не мог не заметить тогда, что арест членов подпольного райкома и предстоящий суд над ними подействовали на его односельчан крепко.
Прежние вольные беседы — велись ли они в тёплую пору на брёвнах возле конюшни или попозже в кузне, — с некоторых пор стали казаться всем великой радостью, какая навряд ли скоро вернётся. Короче говоря, никто уже не заикался при других о чем-то таком, что угрожало бы потом карой. А если и заикался, так, может, единственный человек — деревенский коваль, бывший военнопленный Андрей Марухин.
Между тем не все, о чем говорил в то время Браво-Животовский, получилось так, как он обещал. Например, немцы не сумели устроить принародного суда над арестованными подпольщиками, потому что «главному бандиту», секретарю райкома Касьяну Манько, удалось каким-то образом бежать, и это спутало все карты.
Тем временем, сдаётся, не на вторую ли неделю после этого, в Веремейках выбирали старосту. В деревню в обыкновенной таратайке, словно напоказ, приехали из Бабиновичей комендант Гуфельд и бургомистр волости Брындиков.
Брындикова веремейковцам приходилось видеть и раньше, когда он, председатель сельхозпотребкооперации, наведывался по служебным делам в деревенский магазин, а однажды даже проводил общее собрание пайщиков в местной школе. Короче говоря, бургомистр для веремейковцев не представлял особого интереса, несмотря на то что теперь появился в новом качестве. Другое дело — комендант Гуфельд. Про Гуфельда уже много были наслышаны и в Веремейках, и по всей волости, включая и то населённые пункты, которые независимо от административного деления подчинялись ему как военно-полевому коменданту, — мол, Адольф и такой и этакий, того заслуженно наказал, а тому, наоборот, помог, — словом, он законным образом вызывал у деревенских любопытство к своей персоне. Тем не менее веремейковцы проявили удивительную сдержанность к обоим приезжим. По своей охоте ни один человек из всей деревни не поторопился на колхозный майдан, где был объявлен общий сход. Небось никто ещё не успел забыть, как стояли они большой толпой на этой площади напротив броневика под наведённым пулемётом, пока солдаты маршевой колонны искали по деревне утопленника. Пришлось теперь Браво-Животовскому с Драницей пройти Веремейки под окнами из конца в конец да и заулки при этом не минуть.
Зазыба шёл на сход, держа в голове свой разговор с Касьяном Манько в Гонче, в Довгалевой бане, когда секретарь подпольного райкома советовал ему поразмыслить насчёт того, кого выбрать в Веремейках старостой. Тогда почему-то казалось, что принимать окончательное решение придётся не скоро, хватит ещё времени и вправду пораскинуть умом. Тем более что теперь Денис Евменович даже не сомневался, что выбор падёт первым делом на него. Веремейковцы, казалось Зазыбе, не захотят поставить над собой кого-нибудь другого. Хватит с них Браво-Животовского! Нельзя было не учитывать, что полицейский давно грозился передать Зазыбе «гражданские дела в деревне». Таким образом, с одной стороны, Зазыба внутренне сопротивлялся тому, что ожидало его впереди, с другой — как будто тешил себя, что веремейковцы и тут навряд ли захотят без него обойтись. Правда, последнее чувство все-таки было подспудным, возникло неосознанно.
На самом же деле все вышло вопреки Зазыбовым тревогам.
Гуфельд, который запомнил Зазыбу ещё с совещания «мужей доверия» в Бабиновичах и который грозил тогда разобраться, кто виноват, что крестьяне поделили посевы и колхозное имущество в Веремейках, не позволил даже обсуждать кандидатуру Зазыбы в деревенские старосты. Восседая на манер бывшего здешнего пана в своей таратайке, он вдруг насторожился и в ответ секанул по воздуху блестящим шомполом, когда услышал, что сначала кто-то в толпе крестьян, а потом и бургомистр Брындиков назвал Зазыбово имя. Брындиков тут же спохватился, растолковал веремейковцам: «Бывший заместитель председателя вашего колхоза имеет провинность перед немецкой властью, за которую ещё не понёс наказания».
«А что там у него за провинность? — выкрикнули из толпы. — В чем она, а то мы дак тута и не знаем про неё». Наконец услышали все веремейковцы, что нельзя было без позволения, на свой риск, распускать колхозы. Это неожиданное открытие не то что сбило с толку бывших колхозников, но заставило на минуту-другую призадуматься. Тогда комендант словно сжалился над ними. «Вы можете, — разрешил он, — выбрать его, вашего Зазыбу, если уж так хотите, заместителем волостного агронома в своей деревне». Словно уступая Гуфельду, Браво-Животовский предложил в старосты Романа Семочкина. Веремейковцы пожали плечами, однако на Романе все-таки вскорости и сошлись. Зато пошумели они да и немало, когда Гуфельд предложил в подмогу полицейскому создать самооборону. «Дело это новое, — говорил он через переводчика, — по крайней мере, в вашей практике. Кажется, и в старой России ничего подобного не создавали. Самооборона вводится в нашей волости раньше, чем где-либо. Это будет одна из новых форм массовой гражданской активности. Наше командование и наше гражданское руководство, которое отвечает за дальнейшее развитие края, выражают надежду, что вашему примеру быстро последуют все на завоёванной территории. Скажу прямо — дело это нужное, и в первую очередь для вас самих. Вы уже могли убедиться, что без самообороны невозможно мирным путём наладить новый порядок. Вспомните хотя бы сгоревший на вашем поле хлеб. А вот если бы в деревне до этого уже существовала самооборона, такого не случилось бы, потому что каждый обязан заботиться о своём имуществе и зорче приглядывать за окружающими».
И хотя охотников вступать в самооборону среди присутствующих на площади не нашлось, однако все мужики, кому не стукнуло шестидесяти, должны были записаться в помощники к Браво-Животовскому. Поспособствовали этому веремейковские женщины. И совсем не из ревности или зависти. Напротив, из чувства солидарности или, вернее, из чувства извечной перестраховки. Например, выкрикнул кто-то из толпы в самооборону Ивана Падерина, а Иванова жена, Гануся, тут же поторопилась, не долго думая, назвать Силку Хрупчика, даром что тот, считай, однорукий. Дальше — больше. По принципу — мол, раз мой дурень по твоей милости попал в список, так нехай тогда и твой будет там. Тем более что и выбирать особо было не из кого: мужчин в Веремейках можно было пересчитать по пальцам. Одного Андрея Марухина никто не назвал — то ли веремейковцы забыли о нем в соревновательном запале, то ли, может, уберегли.
Удивительно, но в Веремейках Адольф Карлович Гуфельд (коменданта теперь мало кто называл по фамилии, чаще — по имени-отчеству) почему-то не стал показываться в обычной своей роли — заботливого, справедливого отца-барина, который голубит за добрые дела одних и карает за дурные других. Наверно, его удовлетворила истовая «активность», с которой отнеслись веремейковцы к созданию в своей деревне органов новой власти. Ни во что иное вмешиваться он не захотел, если, конечно, не сделал вида, чтоне захотел. Соответственно ему действовал и бургомистр Брындиков. Ну а веремейковцам этого и надо было — только бы с глаз долой.
Расходились со схода шумно. Это Зазыба запомнил. «Вот так люди, мои односельчане, — беззлобно, но с некоторой долей горечи усмехался он в душе. — На сход собирались понурые, будто стадо в дождь, а со схода идут, как после пляски. Радуются небось, что обдурили всем гамузом немца. А ещё поглядеть надо, что из этого выйдет. Теперь уж, как и хотел того Браво-Животовский, все в деревне повязаны одной верёвочкой. Только неведомо, кто за неё дёргать будет…»
Как отнестись к избранию его заместителем волостного агронома, Зазыба, признаться, не мог взять в толк. Понимал только, что Гуфельд, разрешив крестьянам выбрать его, простил этим самым и провинность, за которую все грозился наказать, а может, просто отложил дело на потом, — не верилось, что тот во время деревенского схода забыл о своих угрозах. Как говорится, отпустил с богом домой тогда, после совещания «мужей доверия» в Бабиновичах, не стал задерживать и теперь. Ясное дело, за такой «забывчивостью» могла крыться хитрая политика, именно его, гуфельдовская. Но разобраться в ней Зазыбе ума недоставало, для этого надо было, самое малое, хоть кое-что знать о своём противнике, а не только о его чудачествах. Одно мог тогда ясно определить Зазыба — досады особой он не чувствовал, воспринял своё назначение на новую должность как неизбежное. Его согласие, даже если бы это и подлежало обсуждению, можно было объяснить просто: мол, так хотел когда-то и Касьян Манько, хоть и не заставлял.
Тем временем все упорней ходили слухи по правую и по левую сторону Беседи, что секретаря подпольного райкома партии, которому удалось спастись в Крутогорье, сбежать из здания бывшей городской гостиницы, а ныне полевой жандармерии, видели люди то на большаке за Белой Глиной, там, где в старые времена стояли терещенковская винокурня, то в лесу возле Паньковской Буды, то ещё в каком, не слишком потаённом месте. Зазыба с Захаром Довгалем ждали, что тот вскорости объявится и в Гонче. Но Касьян Манько почему-то не приходил. Не поступало от него и известий. Наконец настал день, когда Захар Довгаль сказал Зазыбе: «Ты, Денис, зря не бегай к нам в Гончу. А то ещё застудишься, бредя через реку, ведь не всякий раз на вашем берегу лодка бывает. Лучше я сам подскочу за тобой если что».
Зазыба послушался. Затаившись в своих Веремейках, стал ждать, пока хоть что-нибудь прояснится на нынешнем сумрачном небосклоне. Как заместителя волостного агронома его за все время ни разу не побеспокоили из Бабиновичей. «Видать, потому, — растолковал Денису Евменовичу при встрече Браво-Животовский, — что делать теперь, осенью, нечего. Погодим до весны, тогда уж. — И будно подкольнул: — В конце концов не надо было распускать своего колхоза, теперь бы вот и был при деле. Правда, в других деревнях сдают хлеб. Но нас комендант вроде освободил. Это уж я замолвил словечко. Дай, думаю, займусь благотворительностью ради веремейковцев. Когда-то оказывал им всякое добро-заступничество Зазыба, а теперь стану оказывать я. Может, таким образом и в доверие наконец войду у них». — «Ну, ну», — кивнул на это с усмешкой Зазыба. «Вот я и говорю коменданту, что в Веремейках рожь почти вся сгорела в Поддубище, а ячмень да пшеница… Словом, пока неизвестно ничего ни про ячмень, ни про пшеницу. В конце концов если и будем сдавать какое зерно, так ссыпать придётся тут, в деревне. Об этом я тоже договорился с Адольфом, чтобы не везти на край света. А вот мясо паши мужики да бабы пускай готовят.
С приближением морозов придётся кое-кому расстаться с телушками…» — «А почему к морозам? — спросил Зазыба. — Почему не теперь?» — «А ты сам у Адольфа спроси. Ты ведь тоже начальство в деревне». — «Какое там начальство!… Разве ж кому теперь втиснуться между тобой и Романом Семочкиным? Нет, я уже своё отходил в начальстве». — «Ну, а я в этом не виноват, — серьёзно, не обращая внимания на Зазыбове притворство, развёл руками Браво-Животовский. — Надо было самому свой интерес блюсти, был бы в деревне не уполномоченным по земле, а полным старостой». — «А может, что по земле, дак и лучше, — прикидывался дальше Зазыба. — Не будет после великих хлопот. Ну, свои пожурят трохи, да и… Кому-то за землёй тоже надо приглядывать». Браво-Животовский после этих Зазыбовых слов даже захохотал: «Бросал бы ты, Зазыба, свои фокусы. Все не веришь, что большевикам, как немцы говорят, капут? Или вид делаешь, что не веришь? На вот, читай!» — сказал и тут же достал из внутреннего кармана тёплого пальто на овчине потёртую газету, которая от частого разворачивания да передачи из рук в руки имела уже ветхий вид. Это была «Правда». Зазыба вспомнил, как обманулся однажды в Бабиновичах, приняв за настоящую «Правду» фашистскую подделку, которая печаталась где-то в Прибалтике, в Риге, что ли, поэтому теперь развернул эту на полную ширину, благо не было ветра на улице, всмотрелся во все странички. Эта была настоящая, выпущенная в Москве. Несмотря на потрёпанный вид, число выхода в свет значилось на ней совсем недавнее: 22 октября. Зазыбе довольно было убедиться, что в руках его не подделка немецкая, как глаза сразу нашли то, из-за чего Браво-Животовский собственно и решился показать газету, — «Постановление Государственного Совета Обороны», в котором говорилось: «Оборона столицы на рубеже, который находится в 100—120 километрах от Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии Жукову… С целью тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, которые обороняют Москву, а также с целью предупреждения подрывной деятельности… Государственный Комитет Обороны постановил: 1) ввести с 20 октября 1941 года в городе Москве и в районах, прилегающих к городу, осадное положение». Значит, чёрные стрелы на немецких картах, которые до сих пор приводилось видеть веремейковцам, в том числе и Зазыбе, недаром доходили с северного направления до самого Солнечногорска. От железнодорожной станции Крюково которую немцы тоже нанесли на карты, до Ленинградского вокзала столицы оставалось всего сорок километров…
«Ну что ж, — после некоторого замешательства сказал Зазыба, — дело нехитрое: до Москвы доходил!… А после оказывалось, что этого недостаточно. Слыхал же небось, люди издавна говорят — как аукнется, так и откликнется?» — «А, — со злой обидой отвернулся, чтобы уйти от него, Браво-Животовский, — тебе хоть кол на голове тёши!…»
Тем временем с самообороной в Веремейках получался один смех.
Поскольку на деревню из полутораста дворов по немецким меркам полагалось не меньше пяти полицейских — из расчёта один полицейский па тридцать дворов, — то Браво-Животовскому было нетрудно добиться в Бабиновичах добавочного оружия. Правда, немцы не очень-то расщедрились. На веремейковскую самооборону Гуфельд приказал выдать под ответственность Браво-Животовского ещё одну бельгийскую винтовку и к ней полтора десятка патронов, как говаривал Микита Драница, с широкими заднюшками. Носили винтовки по очереди — кому выпадало сторожить па деревне, тот и общую винтовку себе на это время брал. Первому пришлось ходить ночью с винтовкой Ивану Падерину. «Ничего, — сказал он назавтра мужикам, — жить можно. Аккурат при старом режиме. Хочешь — ходи себе по улице, а хочешь — к жёнке подавайся. Никому до тебя дела нет и никто тебя не видит». Второму выпало сторожить деревню Силке Хрупчику. Тот тоже своё отношение высказал: «Дело нехитрое, только бы тебя никто не цеплял». И когда наконец очередь дошла до Микиты Драницы и тот утром сдавал винтовку следующему по очереди, то выяснилось вдруг, что она для стрельбы уже не пригодна: в патроннике кто-то просверлил дырку. Браво-Животовский сразу же кинулся по дворам: кто испортил оружие? Но мужики, которые уже отбыли свою очередь, посторожили деревню с винтовкой, только разводили руками: мол, тут не просто гвоздь, а дрель нужна, да и соседу отдал её справной, пускай подтвердит.
И правда, в следующем дворе хозяин, как и полагалось, охотно подтверждал — ага, брал винтовку целой и отдавал не повреждённой.
Наконец цепочка привела Браво-Животовского к последнему веремейковскому двору — снова к Миките Дранице. Пришлось полицаю взять приятеля за жабры. А тот, как и все остальные, кто имел отношение к оружию, — знать ничего не знаю и ведать не ведаю. А в своё оправдание довод привёл: «Не могли же они, как там его, наши мужики, залепить эту дырку, чтобы я не увидел». — «Может, ты пьяный был?» — спрашивал Браво-Животовский. «А при чем, как там его, это? — не иначе, надеясь на друга, таращил свои наивные глазки Драница. — Смог же я эту дырку заметить сегодня, так почему не смог вчера, ежели бы она была?» — «Значит, кто-то просверлил патронник ночью, когда винтовка находилась у тебя. Признайся, где ты был, что делал, чем занимался?» — «А нигде, как там его, и ничем! — с той же наивностью упирался Драница. Наконец сознался: — Ну, выпил вечером трохи. Ходил-ходил в темени по улице, как там его, после и заглянул на огонёк к Василевичевой Ульке». — «Какой там ещё огонёк? Какая Василевичева Улька?» — «Ну известно, какой, как там его, огонёк, известно, наша веремейковская Улька. Гнала в Корнеевом овине вчера самогон, говорила, будто за старые долги. Ну, я и хлебнул тама ажно два ковша, как там его, прямо ещё тёплой, а закусить нечем было. Известно, баба. Если бы мужик, как там его, самогон этот гнал, так и закусь при себе держал бы. А то одна цыбулина. Ну, я и с копыт долой, видать, сразу ударило». — «Где, у Ульки?» — «Не, по дороге к дому, как там его. А проснулся наутро, дак винтовка рядом со мной лежала. Это я помню. Как там его, с чего ты взъелся? Раз нельзя будет теперя стрелять из неё, этой винтовки вашей, дак бери себе все наши патроны и охоться на кого хочешь, вон намедни, сдаётся, кабаны приходили под самые Подлипки».
Как говорится, с дураком дальше порога не уедешь.
Браво-Животовский брезгливо поморщился на Микитов совет, передразнил: «Кабаны, кабаны, как там его! Откуда там кабанам взяться?» — «А почему бы и нет? Лоси откуда-то пришли же, как там его?»
Видя, что Драницу мало трогает загадочная история с винтовкой, Браво-Животовский решил припугнуть деревенского недотёпу: «Ты глупостей не городи, Микита, — сказал он уже без крика, но строго. — Раз допустил провинность, готовься отвечать. Придётся отвести тебя в волость да посадить там в холодную. Будет тебе тогда жарко. Сразу протрезвеешь». —«А я и так не пьяный. Только как ты меня поведёшь?» — «А на верёвке!» — «Ну, ты очень-то не пугай, как там его!» — «Я не пугаю, а в Бабиновичи все равно отведу». — «Ну и веди, раз так! Только мужики, как там его, не могли сделать в железе такую дырку. Это ж просверлено. А сверло, как там его, было в деревне только у Василя Шандабылы». — «У Василя?» — «Дак Василь же на фронте». — «Добра, проверим!»
Ничего не оставалось, как отправиться на Шандабылов двор. «Где Василёва дрель?» — спросил полицейский Шандабылову жёнку, которая выбирала последнюю картошку в огороде за хатой. «Дак где ей быть, как не дома», — охотно ответила женщина и, отирая на ходу руки о посконную юбку, повела Браво-Животовского в кладовку.
Оказалось, Шандабылов инструмент лежал дома и от бездействия, если можно так выразиться, почернел. Но дрель никто из дома не брал, а тем более не пользовался, иначе это легко можно было бы теперь определить. Значит, в Веремейках ещё у кого-то был такой инструмент. Конечно, подозрение в первую очередь пало на Андрея Марухина. «Неужто пленный? — спохватился Браво-Животовский. — Ну и примак! И как это я не подумал сразу?» Но напрасно полицейский потирал руки: новый веремейковский коваль наотрез отверг обвинение, предложив Браво-Животовскому сделать в кузне и в доме Хохловых, где он жил, повальный обыск. «Это же особый инструмент, дрель, его в кузне не сработаешь, — пожимал он плечами, наблюдая, как Браво-Животовский переворачивает все вверх дном. — Да и как можно было вообще просверлить дырку в патроннике, если винтовка находилась все время при Дранице?»
Сильно желая докопаться до правды, Браво-Животовский снова подступился к своему приятелю. Но и теперь Микита клялся и божился, что даже в пьяном виде он как надлежит хранил оружие. «Ты вот что, — посоветовал Браво-Животовскому Роман Семочкин, — ты, Антон, покуда не говори про винтовку коменданту, а то неведомо ещё, как оно обернётся для самого тебя. Это ж не шуточки, это ж явная диверсия!»
Пришлось Браво-Животовскому запастись мстительным терпением. Зазыба от души посмеялся про себя над чьей-то хитрой проделкой: «Ишь, ты!…» Ну, а все остальные мужики в Веремейках открыто за животы хватались. «А главное, — не таясь скалили они друг перед другом зубы, — что толку теперь с той самообороны, ежели не из чего стрелять?» Так и решили без общего деревенского схода, но дружно, не надо считаться, записаны они в самооборону или нет, а караулить Веремейки обязан каждый, раз уж нельзя без этого обойтись. С того дня бельгийская винтовка, словно старец перехожий, и путешествовала, не минуя ни одного двора, из конца в конец Веремеек.
Если Браво-Животовский после этой переделки затаил злобу, то Денис Зазыба — надежду, то есть один стремился найти злоумышленника, который испортил винтовку, сделал её негодной, а другой только хотел узнать, кому это в Веремейках пришло в голову и кто на такое дело вообще способен. Но и Браво-Животовский, и Зазыба, теряясь в догадках, приходили к одному — не иначе Андрей Марухин.
Разумеется, Зазыбе хотелось побыстрей сговориться с этим человеком. Он стал наведываться в кузню чаще, чем раньше, по причине и без причины. Однако остаться с кузнецом вдвоём было не просто, вечно там толпился веремейковский люд.
Помощь пришла с той стороны, с какой Зазыба её не ждал.
В самом конце октября вернулся из плена Иван Хохол. Пришёл он в Веремейки глубокой ночью, когда зябли под холодной моросью соломенные крыши, а деревенские петухи не во второй ли уже раз готовились на насестах спугнуть глухую тишину. Известное дело, солдат не думал застать среди ночи в своей хате чужого человека, но шума не стал подымать. Да и не из-за чего было, как он сразу убедился. По тому, как вели себя его ребятишки, — а их в семье росло четверо погодков — можно было догадаться, что у Палаги с этим незнакомым парнем, много моложе её, видать, и вправду не дошло до греха. Потому у Хохла хватило и ума и выдержки, чтобы в горячке не отравить той радости, которая воцарилась в доме с его приходом, хотя до войны между мужем и женой случались не только ссоры, но и яростные драки. Теперь же поведение Ивана в этом смысле было таким безукоризненным, что Палагу удивило и потрясло. «Вот уж намучился где-то, дак намучился, — пожалела она мужа и, не раздумывая, тут же отказала своему постояльцу: — Ты уж, Григорьевич, сегодня же поищи себе местечко у кого другого». Она выказала такую решительность, что хозяин даже попытался заступиться за коваля: «Зачем человека ночью из хаты гнать?» — «А у него кузня есть, ночь переспит, ну, а завтра пускай ищет себе постоянное жильё, — сказала на это Палага, немедля желая избавиться от чужого присутствия в хате, и добавила, чтобы окончательно успокоить мужа, чтобы у того не оставалось никаких сомнений, — хватит того, что я этого молодца из лагеря ослобонила. Нехай спасибо скажет». Тогда Иван Хохол спросил: «Ты что, правда кузнец?» — «Могу, конечно, и кузнецом быть, — ответил Андрей, которому тоже не слишком улыбалось встревать между мужем и женой. — Когда-то молотобойцем у кузнеца стоял, с полгода, вот и научился кое-чему. Нынче пригодилось». — «Тогда Палага правду говорит, — неожиданно улыбнувшись, рассудил хозяин, — с такой работой без жилья не останешься», — и тут же словно потерял всякий интерес к человеку, жившему до сих пор в его доме. Дольше испытывать терпение Ивана Хохла и его Палаги Андрей Марухин не стал. Во-первых, не было никакого в этом резона, а во-вторых, он действительно носил в душе великую благодарность к этой женщине, которая была ему совсем неровней и которая, не обращая внимания ни на что, даже на возможность возвращения мужа, не только отважилась взять его из лагеря военнопленных в Яшнице, но и привести к себе в дом. И Андрей сразу собрал свои вещички — и вышел на крыльцо, вызвав туда хозяина.
«Ты, солдат, не думай худого про Пелагею Федосовну, — сказал он. — Нет причин думать так. Теперь все мы должны помогать друг другу. Может, и тебе кто-нибудь уже помог. А она, твоя Пелагея Федосовна, мне, как видишь, помогла. Так что не держи за пазухой камня, если невзначай его принёс». — «Ладно, разберёмся», — неохотно проронил Хохол и ушёл обратно в дом. Андрей Марухин постоял немного на чужом крыльце, за осень успел к нему привыкнуть, даже прогнившие доски, до которых хозяйские руки не дошли, поменял, потом запахнул на себе кожушок, что дал ему один человек из Кавычичей, — тоже, как и весь теперешний скарб его, вроде платы за кузнечную работу, — и двинулся к кузне, чтобы подремать остаток ночи.
Наутро вся деревня знала, что вернулся с войны Иван Хохол и прогнал Палагиного примака.
Понятно, что и до Зазыбы сразу дошла эта новость. «А почему бы нам не взять кузнеца к себе?» — прикинул он и сразу же поделился своим расчётом с домашними. «Дак, — растерялась сперва от его слов Марфа, а затем чисто по-женски рассудила: — А что ему делать тута с вами? И каково это будет, ежели соберутся три мужика в доме? Вон сколько дворов в деревне стоит без мужика. Ежели по мне, дак нехай бы он сразу шёл на постой к кому-нибудь. Без этого теперя ему все равно не прожить. Хата нужна, что с той кузни? Это покуда не задуло-замело, дак…» — «Ну, а если опять кто вот так, как Хохол, нагрянет?» — с укором поглядел на жену Зазыба. «А нашто ему идти к той, что замужем? И Палага неладно сделала, что повела его к себе, когда свой где-то, неважно где — на войне или в плену. Муж есть муж, только бы живой остался. А где он — какая разница. Я её тоже не хвалю и тогда не хвалила». — «Дак разве ж она для этого привела себе мужика? — обозлился Зазыба. — Первое, они совсем не в тех годах, второе…» — «Пускай неровня и пускай не для этого, как ты говоришь, брала мужика из лагеря, — азартно трясла головой Марфа. — Самой надо было соображать, что муж ещё живой. Хоть для виду, а надо. Не всех же поубивало, хоть и нет их пока?» — «Конечно, твоё слово верное, — в нерешительности почесал кончик носа Зазыба. — Но ведь человека как можно скорей надо устроить. Сама же говоришь, что по солдаткам неладно шляться, значит, у нас…» — «И не обязательно у нас, — снова заперечила мужу Марфа. — И не обязательно к солдаткам. Есть же в деревне и безмужние. Взять хотя бы Ганну Карпилову». Зазыба задумался.
«На этой Ганне у нас будто свет клином сошёлся!…» — с сокрушением сказал он немного погодя. «Ну, тогда делай как знаешь, — махнула рукой Марфа. — Вам подсказываешь по-человечески, а вы все наперекор, все вас подмывает…» Зазыба поморщился, но пересилил обиду и весело сказал жене: «Что ж нас теперь подмывает? Нам бы только… Одним словом, сводником я быть не собираюсь, а человеку, пока что к чему, пока разберётся, куда ему пристать, к чьему порогу податься, помочь надо. И ничего другого не вижу на сегодняшний день, как позвать к нам». Так он и сделал, чем все-таки опечалил свою хозяйку, потому что не подозревал, что Марфа неспроста настаивала свести кузнеца с Ганной Карпиловой: она оберегала таким образом сына, Масея, боясь, как бы «соломенная вдова» не взялась за того по-настоящему — от матери не укрылось, что Масей не раз и не два уже наведывался на се двор. Когда же Денис Евменович дознался об этом, он понял, почему Масей в утреннем разговоре не взял ни отцовой, ни материной стороны, а попросту молчал. Но вышло так, как хотела Зазыбова Марфа. Андрей Марухин, которого привёл из кузни Денис Евменович, прожил у Зазыб недели полторы. В ту пору как раз молотили на гумнах хлеб. Ганна Карпилова тоже принялась за это дело, благо что её полосу в Поддубище Чубарев пожар ночью совсем не тронул, и одних ржаных снопов хватило теперь на целый овин. Ну, а поскольку без мужских рук с молотьбой было не справиться, она попросила подмоги у Зазыб — отца и сына.