Чубарь, конечно, не в восторге был от этих слов, ему вовсе не хотелось возвращаться в Веремейки, и он стоял перед полковым комиссаром с молчаливой обидой, чувствуя, как сохнет у него все внутри. Но ни возразить, ни попроситься идти вместе с красноармейцами он не отваживался, так как считал, что основные доводы в пользу этого высказал еще вчера.
— Многим помочь теперь не могу, — даже не ожидая, что подобное возражение или просьба могут последовать, сказал полковой комиссар, — но патронов и винтовку дам. А там добывайте оружие сами. И, ей-богу же, не плутайте по незнакомым местам. Подавайтесь в свои леса. Там почувствуете себя совсем другим человеком. Обстоятельства подскажут, что делать. Вас там знают, и вы тоже всех знаете. Бояться не надо. Все будет хорошо. Когда-нибудь еще спасибо скажете, что послушались меня. Для ясности скажу, что вы не первый, кого мне довелось вот так переубеждать. И еще… тоже для ясности… К нашей группе пробовали пристать многие. Но мы отказывали. Правда, не всем. С нами, например, идут два летчика и один танкист. Им ведь в тылу у немцев делать нечего. Их оружие — самолет, танк. Особенно если учесть, что легче построить самолет или танк, чем научить человека воевать на них, потому мы таким товарищам и не отказывали. А остальным отказывали. И я считаю, правильно делали. И не только потому, что я не способен по-настоящему командовать из-за ранения. Нет. Теперь эти люди уже, должно быть, где-то бьют фашистов, поднимая народ на борьбу с врагом. Вы тоже должны это делать. — Он снова показал на карту. — Смотрите. А мы находимся вот тут. Видите? Сразу за этим лесом деревня Ширяевка. А там и ваши Веремейки. Двигаться отсюда надо почти все время на север. Берите карту и, пока мы здесь, изучайте по ней свой будущий маршрут.
Чубарь некоторое время смотрел на карту просто так, ничего не видя от стыда и нанесенной ему обиды. Потом начал различать па карте знакомые названия селений, набранные мелким шрифтом, и тогда произошло нечто неожиданное — топографические обозначения вдруг ожили перед глазами, и он стал с любопытством искать нужные дороги, речушки, деревеньки, все больше увлекаясь этим. Карта как будто перенесла его в Забеседье, и он будто заново с неподдельным интересом узнавал все.
Полковой комиссар тем временем приказал капитану, чтобы Чубарю дали оружие. Сосредоточенный и серьезный капитан сам отсыпал из какого-то деревянного ящика в противогазную сумку патронов, взял у красноармейца, стоявшего возле шалаша, совсем новую трехлинейку и привычно щелкнул, проверяя затвор.
— Это вам, — сказал полковой комиссар Чубарю, когда тот перестал изучать карту. — Будем считать, товарищ Чубарь, что мы с вами договорились. — И тепло улыбнулся. — Фамилию кашу я запомню, это, оказывается, нетрудно. И надеюсь, что услышу ее в сводках Совинформбюро.
Чубарь не ответил. Опустив глаза, он старательно повесил на плечо сумку с патронами, затем взял из рук капитана винтовку — она вдруг будто обожгла руки.
— Умею, — ответил Чубарь, по-прежнему пряча остановившийся взгляд. Ему тяжело и неловко было разговаривать с полковым комиссаром.
— Тогда будем прощаться.
Двое красноармейцев вытащили из командирского шалаша самодельные носилки, и полковой комиссар с помощью капитана вполз на них.
— Это мой конь, — невесело сказал Чубарю, словно оправдывая свою физическую немощь.
— Берите моего, — и показал па коня.
— Вам он больше нужен.
— Нет, я уж до конца поеду на своем, — не задумываясь, ответил полковой комиссар. — Так в моем положении надежнее.
VI
Солнце пробилось сквозь тучи только на четвертый день. На востоке почти над самой землей вдруг образовался разрыв в тучах, и ослепительный шар медленно поплыл по очищенной синеве неба.
В Веремейках солнце это видели считанные минуты, точно из-под полы, но надежда на перемену погоды уже была, как и всегда с наступлением новолуния.
Говорят, придет Илья — натворит гнилья. Но не каждый год случалось, чтобы почти все спасы на дворе стояло болото.
Зазыбова Марфа закрыла вьюшку — угли уже покрылись белым пеплом, — постояла в хате, принюхиваясь, не запахнет ли угаром. Нынче она хорошо натопила печь, так как Денис пожаловался ночью, что стынут ноги, и она подумала тогда: в эти дождливые дни не следует жалеть дров — и самим будет хорошо, и хата не станет сыреть зря. А еще Марфа слышала, как глухо, будто жалуясь, кашляла на той половине Марыля. Как-то незаметно, но быстро привязалась Марфа к этой неразговорчивой девушке, которую почему-то надо было выдавать за племянницу из Латоки. Эта таинственность пробуждала жалость к девушке и повелевала ни на минуту не забывать о ней, будто шевелилась внутри больная совесть или какая-то подсознательная боязнь была за судьбу Марыли. Однако за время, пока девушка жила у них, Марфа лишь раза два попробовала поговорить с ней. И каждый раз Марыля начинала вспоминать свою мать, которая тоже жила где-то на этой земле…
Угара не чувствовалось. Успокоенная Марфа вышла в сенцы, на ощупь отыскала в темном углу корзину, сплетенную из молодых сосновых корней, и вытряхнула из нее на пол остатки вялой свекольной ботвы, которую забыла скормить корове. Пока не лило с неба, можно было сходить на огород, и, очистив корзину, Марфа направилась к тыну, где между хатой и хлевом была калитка.
Зазыба стучал топором под поветью, с самой зимы там стояла деревянная мялка, которую привозили к Зазыбовой бане, когда сушили леи, и он теперь достругивал новый осиновый шпунт, что держит в желобе мяло, а из головы у него не выходил недавний разговор с Парфеном Вершковым. Все же загадочным казался ему бабиновичский комендант. Уже из-за одного этого имело смысл наведаться в местечко, чтобы посмотреть на все, что происходило там, своими глазами, тем более что Бабиновичи и Веремейки снова, как и давным-давно, стали одной волостью. К тому же Зазыба беспокоился о том, чтобы отвезти в Бабиновичи Марылю — как было задумано — к портному Шарейке.
Марфа прошла через двор, звякнула щеколдой калитки и остановилась сразу за ней. Там была дернистая площадка-лужок, которая никогда не распахивалась. Огород — большая часть их усадьбы — поник под тяжестью дождя: подсолнухи, росшие по картофельным бороздам, согнули свои шеи и уставились в землю, будто ждали, что солнце вынырнет на этот раз не за деревней, а тут, меж гряд; кияхи — местный, может даже веремейковский, сорт кукурузы, которую выращивали по всему Забеседью с незапамятных времен, — несмело высовывали из-под широкого и настывшего, потому хрупкого листа черно-рыжие махры своих коротких, но плотных початков; возле самого плетня, отделявшего Зазыбов огород от усадьбы Евхима Касперука, точно свинцовыми слезами, плакал после дождя разбухший домашний мак. Казалось, ступишь по такому огороду шаг — и вымокнешь по уши. Но Марфа не побоялась сырости. Подоткнула подол широкой юбки и похлюпала в резиновых сапогах по скользкой стежке.
В глухом углу огорода недалеко от плетня был у нее рассадник, защищенный порванным бреднем, и Марфа свернула туда, чтобы посмотреть саженцы. На соседнем, Касперуковом, огороде тоже кто-то копался на грядах. Сперва Марфа подумала, что это Касперукова молодица, Варька, но Касперучиха была женщиной маленькой, а эта копной возвышалась на грядах. На ней был накинут от дождя мешок, углом на голову, и он скрывал лицо. К тому же женщина не разгибалась. Какое-то время щипала лук, потом, также не распрямляя спину, начала ломать укроп. Но вот женщина наконец подняла голову, и Марфа узнала в ней Драницеву Аксюту.
У Драницы, можно считать, не было своего огорода. Кажется, и земля одинаковая, такая же, как и у соседей, и сотки каждый год засажены огурцами, свеклой, а на грядах ничего не росло, будто там стойло лошадиное в свое время было, и Аксюта обычно побиралась: то сама напрашивалась поработать к кому-нибудь на огород, чтобы было что сварить летом, то люди приглашали ее, так как в хозяйстве не всегда использовали все, что вырастало в огороде. Видимо, так вот Аксюта оказалась и на Касперуковом огороде, благо было недалеко — Драницы жили за выгоном, почти рядом с Парфеном Вершковым. В Веремейках шутили над Драницами, мужем и женой, говорили, что нечистый, наверное, не одну пару лаптей стоптал, пока свел их: Микита был низкий, вертлявый, будто чертом с ног подшитый, мог целый день без устали бегать по деревне и лишь к вечеру начинал немного кособочиться и опускать левое плечо; Аксюта, наоборот, была дородной, с заплывшим лицом и совиными глазами. Взял ее Драница чуть ли не от живого мужа — еще не минуло и шести недель после смерти того, как посватался Микита. Аксюта довольна быстро — видимо, ей не привыкать было — взяла Микиту в руки и хотя настоящего хозяина из него не сделала, чтобы барыней себя чувствовать, зато командовать им могла свободно и сколько захочет.
Аксюта словно поджидала Марфу на чужом огороде, а как увидела, заспешила, топча гряды, к плетню.
— Что-то вас с Денисом нигде не видно? — начала сразу она.
Марфа усмехнулась, сказала:
— Так… дожди ж…
— А мы с Микитой подумали… может, боитесь чего? Все же новая власть…
— Как-нибудь проживем и при новой власти, — с явным безразличием в голосе сказала Марфа.
— А мой говорит, что вас с Денисом могут еще и не затронуть. — Аксюта, как и прежде, смотрела на бывшую председательшу, почему-то заискивая. — Может, когда германец заберет все под себя, так Масей ваш, если живой да придет, даже начальником станет. Не зря же пострадал. А немцы, должно быть, распустят остроги советские. Надысь у нас собирались мужики, Браво-Животовский, Микита мой, так тоже говорили, сама слышала.
— Дай бог, — вздохнула Марфа.
— А Вершкова Кулина говорила, что у вас теперь племянница живет? — не переставала сыпать Аксюта.
— Живет.
— Так чья ж это?
— Наша.
— Я не про это. Раз у вас, значит, ваша. Я спрашиваю, чья она, по Денису приходится вам или твоя. У Дениса ж, сдается, не было в Латоке никого.
— Моего двоюродного дочка. Идет из Могилева. Училась. Так от Белынковичей, со станции, к нам ближе ведь, чем до Латоки. Вот и осталась, пока на дорогах неспокойно. Нехай переждет.
— Так разве места кто пожалеет, — сочувственно кивнула головой Аксюта и выдала самую последнюю деревенскую новость: — Говорят, Сахвея Мелешонкова родила.
— Гляди ты, а я и не слышала! — удивилась Марфа. — Неужто ей время подошло?
Она уже натягивала бредень на рассадник, привязывала покрепче к колышкам и разговаривала, не глядя на Аксюту, а та, словно огромная птица, держалась черными от земли руками за прутья, раздвинула их, чтобы припасть лицом.
Понемногу будто распогоживалось, уже не такими темными были тучи, и хоть плыли еще по небу сплошь, но невидимое солнце пробивало их толщу.
Кругом посветлело.
Откуда-то прилетела на огород мухоловка-белошейка, села на маковинку. Та закачалась под ней, и мухоловка, чтобы удержаться, то опускала пестренькие крылья, а хвост, короткий и тоже пестренький, задирала вверх, то все делала наоборот. На огород она прилетела с надеждой — почуяла, что становится суше, и устремилась сюда ловить пчел, которые обычно падки на поздний огуречный цвет. Но пчел еще не было видно, они прятались в ульях… Мухоловка покачалась на маковинке и словно от нечего делать запела, сперва несмело: «Пик, пик», потом более протяжно: «Пи-и-к, пи-и-к…»
Марфа, услышав это неожиданное пение, выпрямилась и поискала глазами птицу.
Аксюта Драницева между тем продолжала начатый разговор.
— А как раз на спаса и должна была родить, — сказала она про Мелешонкову Сахвею. — Так без хозяина теперь попробуй выходи одна. Это ж когда спать с бабой, так и Мелешонок тут, а вот когда растить треба, так нема его!
— Что ты говоришь, Аксюта! Ведь человек не собакам сено косит, а воюет!
— Так… Вон Роман Семочкин тоже воевал, да не сплоховал. Зато дома теперь. А Мелешонок, может, голову положил где. И кости дождь этот полощет, если не присыпал землей кто…
— Оно так, — сказала Марфа неопределенно, то ли соглашаясь с Аксютой, то ли думая о чем-то своем.
Рассадник наконец был поправлен, и Марфа отошла от него, начала ломать на грядке свекольную ботву. Когда корзина наполнилась, она бросила на ядреную ботву два огурца-семенника, лежавшие до сих пор, как опаленные поросята, на черноземе, и той же стежкой вернулась во двор.
Зазыба уже не мастерил. Под поветью у них был отгорожен высокий закуток, где обычно Масей, когда приезжал домой и лепил фигуры, складывал разный инструмент, материалы, а больше глиняные или гипсовые заготовки, и Зазыба теперь что-то искал там.
Некогда Зазыбы, жившие в Веремейках, очень удивились, что один из их рода проявил склонность к явно непривычному в крестьянстве делу. А началось как бы с забавы. В двадцатом году в хату к Евмену Зазыбе попал на постой чех из интеротряда, который направлялся на польский фронт, и маленький Масей увидел, как тот из глины и воска лепил человеческие фигурки. Вылепил чех и голову хозяина дома. Но деду не понравилось — мол, нечистая сила все это! Пришлось смущенному чеху переделать человеческую голову на… дыню.
Чех тот пожил в Веремейках, кажется, с неделю, пока стоял весь отряд, но Масею хватило этого. Вскоре он начал брать тишком с божницы бабкины свечи и лепить из них всякую всячину, а как подошло лето, принялся таскать во двор глину. В погожие дни обычно все на Зазыбовом дворе — и завалинка под окнами, и крыльцо — было заставлено Масеевыми «изделиями». Дед Евмен ходил довольный: «Вот и мастер, гляди! Может, гончаром станет, так!.. — Тогда считалось, что даже плохой гончар не хуже среднего хозяина. — Теперь, — твердил он сыну своему Денису, — надо подождать, пока хлопец немного подрастет. А там купим гончарный круг, глина-то вон за хатой, только и расходов потом, что на свинец, чтоб кувшины да горшки обливные получались».
Но радовался Евмен Зазыба до тех пор, пока все, что лепил из глины Масей, было похоже на горшки, а как только на завалинке под окнами увидел человеческую голову, похожую па чеха из интеротряда, то разочарованно махнул рукой: и этого сатана совратил!
Потом дед смирился с «чудачеством» внука. Но не дождался, пока тот выучился.
И все же Масей вылепил скульптурный портрет деда Евмена. По памяти. Теперь портрет который год стоит в хате, накрытый, словно от мух, черной шалью…
Марфа зашла под поветь, сказала:
— Вон Аксюта Драницева говорит, что немцы будут распускать наши остроги, так, может, и Масей тогда?..
Зазыба высунул из закутка голову.
— Откуда она это знает?
— Так люди ж что-то знают! — с непонятной злостью сказала Марфа.
Тогда Зазыба свел брови и вскипел:
— И ты тоже… такая же дура, как и Драницева Аксюта! Мелешь языком невесть что!
От его крика Марфа вздрогнула, залилась слезами.
Некоторое время взбешенный Зазыба тупо смотрел на нее, не понимая, откуда взялось все это у жены, потом смягчился. Что-то жалостливое шевельнулось в нем при виде беззащитных слез, он смущенно оглянулся вокруг и, широко размахнувшись с досады, вогнал топор острием в степу.
В деревне на родины ходят охотно — бабы утром пекут оладьи, яичницу, завертывают в наметку[5] и несут потом все это в хату к роженице.
У Марфы печь сегодня уже была вытоплена, и ничего особенного, с чем можно идти на родины, она не готовила. Просто принесла из чуланчика сырые яйца, положила, пересчитав, в берестовый кузовок, похожий на польскую конфедератку. Но этого было мало. Тогда она открыла в сенях кадку, оттуда пахнуло старым салом. На дне в несколько слоев лежали пожелтевшие куски еще рождественского. Кабанчика Денис заколол ладного, и хотя было всего двое едоков, но к жатве оставалось от того кабанчика не так и много — в чуланчике на жерди висел завернутый в тряпицу окорок да вот эти восковые куски в кадке. Зазыбы, как это бывает обычно в деревне, давали в долг Касперучихе, тем же Прибытковым, и на скорую отдачу теперь рассчитывать не приходилось. Марфа взяла из кадки кусок фунта на четыре, стряхнула с него соль. Подумала отрезать от него малость, по не стала этого делать — понесет целый. Берестовый кузовок сразу же потяжелел, и Марфа накрыла его наметкой.
— Вы тут поедите без меня, — сказала она Зазыбе, который, придя со двора, прилег на топчан: хотя и короткая, но неожиданная ссора с женой под поветью потрясла его, пожалуй, больше, чем недавняя стычка на конюшне с Романом Семочкиным. Зазыба хорошо понимал, что злиться, а тем более повышать так голос на Марфу не стоило, та будто заново в эти дни переживала за сына и потому легко принимала к сердцу все, даже неразумное и злое, что ей говорили, лишь бы что-то услышать о Масее, обрести хоть какую надежду на его возвращение. И ему теперь было стыдно и неприятно оттого, что, накричав на Марфу, он тем самым, считай, накричал и на себя — вот уже много лет, как жена стала его молчаливой тенью, казалось, она никогда и не догадывалась, что можно жить и вести себя иначе, что можно в чем-то отличаться от мужа. К тому же Зазыба считал, что Марфе и вообще не слишком повезло в их доме: рано, чуть ли не у самого алтаря, пришлось браться ей за всю женскую работу в хозяйстве, так как свекровь, Денисова мать, хворала, доживая последний год на этом свете, а Денисова сестра Устинья собиралась ехать со своей семьей в Сибирь — у Зазыб, чтобы им отделиться, не хватало земли, в то время как где-то в далекой Сибири ее в избытке, и Устиньин муж, как и многие в Забеседье, наслышавшись разного про «сибирское Эльдорадо», не удержался от искушения, тоже захотел податься туда, да и зажить наконец самостоятельно. Правда, им пришлось делать несколько попыток, чтобы выехать. Возы со скарбом то и дело перехватывались стражниками на белынковичском большаке, который вел на Рославль, — когда отъезд на новые земли среди здешних людей стал массовым, или, как писали в своих бумагах тогдашние чиновники, «неплановым и повальным», был отдан приказ задерживать переселенцев и возвращать в деревни. Кажется, только па третий раз мужикам удалось обойти стражников, которые скрип колес слышали издалека, будто журавлиный крик. На этот раз веремейковцы уже ехали хоть и кружно, однако по другой дороге — сперва через лес на Держинье, потом на Мошевую, возле имения Шкорняка, и уже оттуда двинулись на Клинцы. После отъезда золовки Марфа стала единственной хозяйкой в доме, но, как говорится, с того дня и вовсе света белого не видела — трудилась денно и нощно.
— Ладно, — отозвался Зазыба.
На голоса вышла со своей половины и Марыля.
— Куда это вы, Марфа Давыдовна? — спросила она хозяйку.
— К роженице, — ответила Марфа, по-крестьянски ласково улыбнувшись девушке. — Родила у нас тут одна, так… Не знаю, хлопца аль девку. Схожу вот, проведаю.
Она взяла накрытый наметкой кузовок со стола и вышла.
Мелешонкова хата стояла почти у леса, в так называемых веремейковских Подлипках. По ту сторону селились позже всего, когда в деревне стало не хватать ни земли для новых хозяйств, ни места для подворий. Мужики, как деды их, корчевали там делянки, мотыжили и пахали, и немало на это было затрачено времени, немало пролито пота, но пуща постепенно отступала перед человеком. Мелешонковы подались в Подлипки после других, и потому хата их была крайней. В Веремейках говорили, что в окна к Мелешонковым в лютые зимы заглядывают даже изголодавшиеся волки.
Теперь в Подлипках жило несколько семей — одной небольшой улицей, — и за каждым двором там были сады с разросшимися, еще по лесному крепкими деревьями, с буйным цветом весной и гулким ночным яблокопадом осенью.
В Подлипки от Зазыбовой хаты можно идти по деревне, главной улицей, в конце лишь повернуть придется направо. Однако то была дальняя дорога. И Марфа, закрыв за собой калитку в переулок, поспешила напрямик — за нижними огородами вела в Подлипки стежка, надо только удержаться на узенькой гати, соединявшей травянистые пригорки. После затяжного и почти непрестанного дождя гать совсем расползлась, поэтому Марфа подобрала возле стежки ольховый хлыст и несмело ступила на порыжевшие, давно слежавшиеся под болотной грязью еловые ветки. Но все обошлось. Гать выдержала, и Марфа со своим кузовком очутилась вскоре на травянистом пригорке, откуда так хорошо видны и хаты в Подлипках, и озеро за ними. Над деревней еще висела мельчайшая сетка, сотканная из дождя, но на крыше Мелешонковой хаты уже поблескивало в скупом свете дня какое-то стекло. Марфа увидела с пригорка деревню и неожиданно обрадовалась, ведь в последнее время она никуда не выходила далеко, все горевала да пыталась приглушить в себе тот холодный страх, в котором жили теперь все деревенские; там, возле своей хаты, она все это время чувствовала гнет неизвестного, того, что предстояло испытать, а здесь, на этом травянистом пригорке, всего в полукилометре от дома, ничего похожего не ощутила. Достаточно было увидеть ей, что все в деревне оставалось нерушимым и что ничего плохого пока ни с кем не случилось. Более того, Сахвея Мелешонкова даже родила ребенка!..
Марфа озабоченно глянула на свои парусиновые туфли, выпачканные болотной тиной, поставила возле себя берестовый кузовок и, подобрав юбку, принялась вытирать мокрой травой кожаные носки.
У роженицы, когда Марфа пришла туда, уже сидели Кулина Вершкова, Гапка Симукова, жившая неподалеку, в тех же Подлипках, а также Ганнуся Падерина, а из молодиц — солдатки Дуня Прокопкина, Роза Самусева и Гэля Шараховская. Эти трое были подругами Сахвеи еще с девической поры.
На столе почти под самой божницей, откуда меланхолично созерцал хату раззолоченный Николай-угодник, стояла пузатая бутыль с брагой. Наверное, женщины уже пригубили этой браги и теперь сидели все, и старшие и младшие, на одной лавке, вели шумный разговор. Бабкой-повитухой у Сахвеи была Титчиха, старая Рипина. Она в Веремейках приняла на свет не одного человека, и ее охотно звали. А у Сахвеи она принимала второй раз. Теперь Титчиха хозяйничала — шустрая, как молодица, она быстро, будто в своей хате, находила нужную вещь, встречала женщин, приходивших проведать роженицу, угощала брагой и не забывала о Сахвее, которая лежала на топчане, обессиленная, но довольная собой и тем, что происходило в ее хате, благо была возможность сегодня спокойно полежать.
Рядом с роженицей стояло корытце, в котором спал в чистых пеленках родившийся человек.
Марфа поставила кузовок на стол, повернулась лицом к Николаю-угоднику, перекрестилась и потам только подошла к топчану. Осторожно, чтобы не потревожить младенца, отвернула рукой легкое покрывало, глянула на красноватое личико.
— Спасибо, Давыдовна, что пришла, — сказала Сахвея.
— Кого же ты теперь, дочку пли сына? — спросила Марфа.
— Дочку, Давыдовна!
— Так хорошо…
— А что сыны! — отозвалась с лавки Гапка Симукова. — Не успеешь вырастить, как их уже забирают от тебя!
— Правду, тетечка, говоришь, — поддержала ее Ганнуся Падерина. — Вон у Крутилихи их пятеро, а где они теперь? Ни слуху ни духу. А мать сиди плачь да жди.
— Правда, правда… — покачала головой и Вершкова Кулика, хотя у самой сыновей не было.
— А хлопчик твой где? — спросила тем временем Сахвею Марфа Зазыбова.
— Где-то гуляе-т-с, — ответила улыбаясь роженица. — Может, у соседей.
— Ну, а ты как себя чувствуешь?
— А-а-а, дело привычное! Дитя в корыто, а сама уже было за ухват да к печи. Так бабы вот подошли. На топчан загнали.
— Ничего, полежи, — сказала Марфа. — Есть кому помочь;
— Так и я обрадовалась, — улыбнулась Сахвея, — разлеглась вот. Только как мне теперь с ними одной? — и стала тереть кулаком сухие глаза.
— Тебе нельзя волноваться, — пожурила ее бабка-повитуха, — а то молоко перегорит. Чем дитя будешь кормить? А мужик, бог даст, вернется. Все вернутся, кому богом суждено, и твой придет.
— Иди-ка, Зазыбова, — позвала Ганнуся Падерина, — иди-ка выпей с нами. Сахвея браги наварила, так…
Повитуха заглянула под наметку в Марфин кузовок, переставила его со стола на окно, где уже стояли кошелки и кувшины, и тоже начала приглашать:
— Давай, Давыдовна, и взаправду пригуби чуточку.
Она налила в корец браги. Марфа подняла тяжелый корец, сказала:
— Ну, за твое здоровье, Сахвенка! — выпила брагу и села с бабами на лавку.
— Мы это, Давыдовна, про войну тут без тебя говорили, — сказала Кулина Вершкова.
— А я их ругаю, — перебила Кулину громким голосом Рипина Титкова. — Песни пойте, зачем про войну!
И вдруг Дуня Прокопкина действительно запела:
Я бы эту бабку,
Я бы эту любку
В бабки не брала;
Я бы этой бабке,
Я бы этой любке
Наметка не дала…
Молодые женщины оживились, подхватив песню:
Запрягите, запрягите
Девятнадцать волов,
Отвезите, отвезите
Эту бабку домой.
— Поглядим еще, какими вы бабками будете, если доживете, — без всякой обиды сказала Рипина Титкова.
А Кулина Вершкова выждала, пока все накричатся, и снова заговорила, обращаясь больше к Марфе Зазыбовой:
— Вчера к Василевичевой Ульке приходила белоглиновская баба, родня тамошняя ее, так тоже про войну говорила. У них в прошлом году обновилась икона, а в это лето будто сам Христос даже явился одной. Аккурат как начаться войне. Вот, говорят, бога нет, а как па поверку, так и правда вышла.
— Бо-о-га нет?! — возмутилась Гапка Симукова. — Скажут такое. Это как для кого, а я вон своих икон так не дала трогать комсомольцам. Сын было хотел выбросить, а я — не тронь! Так еще от матери висят, и Егорий Победоносец, и Пречистая дева.
— Вот и я говорю, — продолжала Кулина Вершкова, — господь кому попало не покажется. Значит, заслужила баба, раз в человеческом лике явился.
— Расскажи, расскажи, — попросила Марфа.
— Так вот. — Кулина, очевидно, не в первый раз рассказывала эту историю. — Идет это она по дороге и видит: стоит человек. Ну, стоит себе и стоит. Она уже мимо прошла, а потом обернулась. Глядит, а над головой у него будто что-то светится. Тогда баба — бух на колени, молиться начала. А он и говорит: «Земля сухая. Совсем сухая. Надо полить красным дождичком». Вот как раз и в книжках старых сказано — прольется на землю красный дождь!
— Так он и вправду пролился! — поддакнула Рипина Титкова.
— Нагрешили люди, — добавила Ганнуся Падерина. Тогда неожиданно взорвалась Дуня Прокопкина — она уловила в разговоре старших женщин что-то злое, недоброе.
— А-а-а, помолчали б вы, бабы, с богом своим! — крикнула она. — Живете со своими мужиками, так и живите!
— Не гневи бога, девка! — накинулась на нее бабка-повитуха.
— Грешить так все грешили, а отвечать нам одним. Розе нот, Гэле да Сахвее? Наши ж мужики поливают землю красным дождичком, наши, а не ваши! Вы своих на печах держите!
Ее рыдания подняли с топчана Сахвею. Она испуганно ухватилась рукой за корытце, начала укачивать ребенка, будто встревоженная тем, что маленькая услышит и тоже станет плакать.
Роза Самусева и Гэля Шараховская бросились успокаивать Дуню, но солдатка заходилась все сильней — выла без слез и по-бабьи бессвязно, будто все в ней испепелило горе.
— Оставьте ее, бабы, — разозлилась Ганнуся Падерина. — Напилась, дура…
Тогда к заплаканной молодице подошла Марфа Зазыбова, обхватила руками Дунину голову и прижала лбом к своей груди.
— Не надрывайся так, Дуня, — посочувствовала она и принялась гладить солдатку по спине.
Дуня утихла, но головы не подняла.
С этой минуты словно холодок прошел между пожилыми женщинами и молодыми. Некоторое время все сидели насупленные, недовольные.
— Вы бы, девки, сходили в Яшницу, — с намерением помирить баб сказала Кулина Вершкова. — Говорят, там лагерь теперь. Пленных наших немцы держат. Так, может, и ваш который попался туда? Немцы отдают бабам мужиков, если кто узнает своего.
— Вот и Сахвея скоро может пойти с вами, — сказала бабка-повитуха.
Сахвея в ответ обрадованно улыбнулась.
— А что, возьму девку на руки да и пойду! — будто вызов бросила с топчана. — Может, оно и правда! Может, и мой Мелешонок там!
Незаметно в хате снова началась мирная беседа. Вскоре злости и плача как не бывало.
Кулина Вершкова рассказала о том, как ходили в Яшницу молодые бабы из Гончи, носили туда немцам, охраняющим лагерь советских военнопленных, разную провизию, особенно мед, яйца, сало.
— Только не треба при командирах давать, — наперед предупреждала Кулина. — У немцев тоже порядок. Могут наказать за это даже своего. Потому выкуп давайте осторожно, чтоб командиры не видели.
— А то возьмет какой герман да и застрелит, — вставила Титчиха.
— А что, дадут команду, так и застрелят, — подтвердила Кулина Вершкова. — Солдат — подневольный. Скажут, так и застрелит. — Она, как и Парфен, охотно рассуждала на самые разнообразные, порой не женские темы, но. объясняла все, мягко говоря, уж слишком по-своему.
Когда все деревенские и не деревенские новости были в основном переговорены, пожилые женщины начали расходиться. Первой взяла свой кувшин Ганнуся Падерина, сунула в него тряпицу, которой он был накрыт, понюхала в пустом горле и подошла к Сахвее, чтоб поцеловать на прощание.
— Крепкая у тебя брага, Сахвейка, — похвалила она, — аж ноги не идут. Нехай господь здоровья дает тебе и твоей дочке. — Ганнуся и вправду была немного под хмельком.
Вскоре собралась уходить и Кулина Вершкова с Гапкой Симуковой. А Марфу Зазыбову не пустила домой Титчиха.
— Ты, Марфочка, побудь тут, у Сахвеи. С молодыми посиди. А то мне пора свое хозяйство посмотреть. — И пошутила: — Как бы Титок мой не привел там молодую себе!
Но не успела Марфа даже горшки переставить в печи — рада была тоже помочь хозяйке-роженице, — как в хату ввалилась Ганна Карпилова, принесла с собой приглушенные запахи непросохшей деревенской улицы и свою беззаботную возбужденность.
— А я из гостей да в гости, — начала она непослушным языком. — По Листратихе ведь сегодня шесть недель, так была там. Шла да и зашла. А теперь вот к Сахвее… Сказали, что родила…