Прикрыв рукой рот, Шпакевич постоял в раздумье.
— Никуда не денешься, — буркнул он наконец сквозь пальцы, — придется действительно таскать на мост солому.
Чубарь оживился и тут же посоветовал (во всем, что делали красноармейцы, ему хотелось теперь принимать самое деятельное участие, чтобы тем самым приобщить себя к их заботам) сходить в Белую Глину, поискать подводу, на которой можно привезти солому. Но Шпакевич махнул рукой.
— Пока будем искать подводу, неизвестно, что случится! Они взяли в руки вещи и гуськом направились к мосту, так как в деревню дорога вела только через него. Пройдя два пролета, остановились. Отсюда хорошо был виден пожар — красно-черное пламя пожирало большую деревню.
А Белой Глины будто не касалось чужое горе: предвечерняя затаенность, царившая в природе, создавала впечатление безмятежного и устоявшегося покоя. И этот покой, казалось, не смогли нарушить ни звуки недавнего воздушного боя, ни шум пожара, которые, несмотря на далекое расстояние, доходили сюда. Посреди деревенской улицы безмятежно стояла чья-то рябая корова и лениво махала оборванным хвостом, отгоняя мошкару.
Крайние белоглиновские хаты были в полутораста метрах, но огороды с правой стороны улицы подходили к самой излучине. На одном из огородов стояли ржаные копны. Обычная картина — на сотках жнут раньше всего. Достаточно было Чубарю кивнуть в ту сторону головой, чтобы красноармейцы поняли его. Перемахнув через прясло, все дружно двинулись по стерне к копнам. Подошли, ощупали снопы. Шпакевич даже оторвал и полущил колосок, разжевал зерно. Холодилов с Чубарем между тем стояли рядом, ждали. Но вот Шпакевич выхватил из копны первый сноп, тяжелый, в толстом перевясле. И все пошло словно по команде: Холодилов и Чубарь принялись разбирать копну сверху донизу. Чубарь, как самый сильный, норовил набрать побольше снопов, и когда наконец взвалил их на себя и понес к пряслу, то руки держал, словно рассохи, вверх. Шпакевич и Холодилов, едва поспевая, шли следом — у них ноши были хоть и поменьше, но тоже увесистые. Снопы сильно шуршали, заглушая даже шарканье сапог. И потому ни Шпакевич, который шел последним, ни Холодилов, ни тем более Чубарь сначала не услышали, как на огороде вдруг раздался истошный крик. По меже к копнам бежала разъяренная женщина с вилами в руках. Шпакевич остановился, чтобы оглянуться. Насторожился и Холодилов. Разгневанный вид ее смутил красноармейцев. Они побросали снопы на землю. Лишь Чубарь продолжал двигаться дальше. Он тоже слышал голос, но не оглядывался, нес снопы к перелазу. Крик почему-то вызвал в нем упорную злость. Тогда женщина подскочила к веремейковскому председателю и цевьем сильно толкнула его в спину. Чубарь сразу потерял равновесие. Снопы упали на жнивье.
— А что ж это ты, ирод, делаешь? — накинулась женщина на Чубаря.
Она чуть не заходилась от плача. Глаза ее блестели от ярости. Чубарь взглянул на нее и понял: баба не станет долго раздумывать, возьмет да и пырнет вилами. На какой-то момент он даже растерялся, но быстро спохватился и не своим голосом крикнул, стараясь сбить разгневанную женщину с толку:
— Немцам на пироги припасаешь, что ли?
Но на женщину это не подействовало, она еще больше распалилась.
Красноармейцы с виноватым видом смотрели то на женщину, которая защищала свои снопы, то на Чубаря, заварившего всю эту кашу.
Наконец Чубарь начал отступать: громко выругался самыми грязными словами, какие приходилось кому слышать, и захохотал. Давно уже, может, с того самого времени, как организовывали колхозы, не приходилось ему встречаться с таким делом.
— Ироды вы, ироды!.. — Женщина вдруг уронила на межу вилы, села на колючую стерню и заголосила, обхватив руками простоволосую голову. — А что ж мои дети есть будут?..
— Ты пойми, — начал выговаривать ей Чубарь, — нам солома нужна. — И для вящей убедительности указал на красноармейцев. — Им вот, для дела. Для Красной Армии.
Женщина не слушала его.
— А что ж это вы делаете?.. — не переставала причитать она.
Но голос ее постепенно слабел. Вскоре она уже только качалась из стороны в сторону да обиженно всхлипывала. К Чубарю подошел Шпакевич.
— Идем отсюда, — позвал он.
Бабий плач, наверное, услышали в деревне, по крайней мере в ближних дворах, так как возле изгороди появились люди, как и положено в военное время — подростки да бабы с мальцами. Молча, как зачарованные, наблюдали они за тем, что происходило на огороде, а в глазах, казалось, не было ни осуждения, ни сочувствия, одно любопытство. По другую сторону прясла тоже кто-то успел забежать. Чубарь узнал вскоре — то был хромой старик по фамилии Якушок, который имел привычку с утра до вечера сидеть на завалинке своей хаты и наблюдать за тем, что происходило на оживленной дороге. Каждый раз, когда веремейковскому председателю случалось ехать через Белую Глину в Крутогорье или обратно, они успевали перекинуться словом-другим. Старик тоже узнал теперь Чубаря, заискивающе, но как-то отчужденно заулыбался навстречу ему, до десен обнажая кривые зубы.
— А я думал, — начал он, шаря глазами по всем троим, — что это вы, может, с того самолета? Да, вижу, нет. Так это ж, кажись, вы, товарищ начальник? — Он снова остановил взгляд на Чубаре. — Значит, еще тут? А наш Калатоз в вакуацию подался. Еще на той неделе. И сельсоветский председатель поехал. Запрягли лучших коней и потарахтели куда-то за Беседь. Там же пока не страшно.
Чубарь спросил:
— Что это за баба у вас такая?
— Наша тут. Просто баба. Однако, как я погляжу, так может и кишки кому выпустить.
— Дура бешеная, — оглянулся Чубарь.
— Тут кто угодно ошалеть может, — засмеялся, видимо довольный воинственностью женщины, старик. — А зачем вам солома? — спросил он и сразу начал отвечать, будто самому себе: — Оно конечно, людям тоже поспать надо, а то возле Деряжни, даже если посидеть долго, задница отсыреет. — Он давал понять, что знает обо всем. — А солома горит. Во-о-он, видите, сколько горит ее"! — и показал рукой на пожар.
— Нам действительно очень нужна солома, — подошел к старику Шпакевич.
— Где ж ее взять теперь? В колхозе еще не начинали жатву. За деревней, правда, есть копны, даже обмолоченные, но это далеко. — Старик усмехнулся. — Одна Суклида вот управилась с жатвой. Так снопы и стоят в огороде, как чиряки на лбу, всем в глаза лезут.
— Немцы не пожалеют, — сказал еще не остывший Чубарь.
— А это поглядеть надо, — словно не поверил старик. — Она у нас баба такая, что и перед германцем с вилами постоять за себя сумеет. Свое отборонит и не отдаст кому не треба. А как же иначе? Детей полная хата, а мужика забрали по первой мобилизации, так…
— Но как же нам соломы раздобыть? — перебил старика озабоченный Шпакевич, которому не терпелось быстрее покончить с мостом.
— Так, может; коровник тогда раскрыть, раз треба? — подсказал Якушок. — А на что эта вам солома и в самом деле понадобилась?
— Мост ваш жечь будем, — признался Шпакевич.
— Так его лучше рвануть, — спокойно посоветовал старик.
— Не печет, дед, — засмеялся Холодилов.
— Машинка не работает?
— Не работает.
— Вишь ты! — покрутил головой Якушок.
— А может, у тебя прошлогодняя солома есть? — спросил Чубарь.
— Не-ет, — показал растопыренные ладони старик. — Спользовали в хозяйстве за зиму. Даже трухи не осталось. Корова ж, телка… — И будто спохватился, что заговорил не о том: — Мост, говорите, спалить собираетесь? Так палите его. Он нам тут, считай, и не нужен. Это если кому на машинах ездить, так другое дело. А нам… — Он махнул обеими руками, — Мы и так через Деряжню знаем где переехать…
— Ты вот что, дед, — не дал говорить старику Чубарь, — покажешь, где у вас солома в поле, и подводу найдешь, коня…
Старик растерянно оглянулся.
— Так я ж слаб, даже в колхозе не работал уже, а тут!..
— В колхозе не работал, — повысил голос Чубарь, — а нам помочь обязан!
— А если на меня заявят?
— Кто?
— Так мало ли кто! Людям же рот не закроешь. Скажут, помогал Красной Армии уничтожать мост, а немцы меня за то к стенке.
— Не волнуйся, — усмехнулся Чубарь, — скажешь, заставили. Я с тобой тоже пойду.
Наконец старик понял, что Чубарь от него не отступится, и понурил голову.
— Вы меня ведите тогда под ружьем по деревне, а? — сказал он. — Чтобы все видели.
Чубарь засмеялся.
— Ладно, старик, пойдешь под винтовкой, — сказал он Якушку и посмотрел па красноармейцев. — А вы мне сигнал подадите, если вдруг что случится.
— Наделали шуму, — почесал затылок Холодилов.
— Это все из-за твоей машинки, — сказал недовольно Шпакевич.
— Не подводила ж до сих пор…
Шпакевич поглядел на огород. Женщина по-прежнему сидела на стерне, но, кажется, не плакала. Шпакевичу стало жаль ее. Он подошел, сказал:
— Простите…
Тогда женщина подняла голову и снова начала плакать, навзрыд.
— Я знаю, что это не вы, — говорила она сквозь слезы. — Это тот, веремейковский. А вы такие же, как и мой. Мой тоже где-то вот так… воюет… а может, голову сложил… Нет, я на вас зла не держу. А тому веремейковскому…
Из Крутогорья немцы наступали по двум направлениям — вдоль железной дороги на Унечу и по большаку, что вел через местечко Бабиновичи до Поповой горы и дальше, огибая, таким образом, почти все лесное Забеседье. 24-й моторизованный корпус был повернут гитлеровским командованием с центрального направления и вместе со 2-й танковой группой брошен на разгром отходивших армий только что созданного Брянского фронта. Предполагалось в итоге укрепить живой силой и танковыми соединениями южные войска, которые должны были, по плану фюрера, решать теперь главную задачу в войне.
Хотя инициатива по-прежнему оставалась за фашистами, но темпы продвижения войск после жестоких боев на последнем оборонительном рубеже в Белоруссии стали чрезвычайно медленными: вместо тридцати километров, которые преодолевались раньше, теперь удавалось пройти за сутки не более шести-семи. По этой причине почти все деревни по левую сторону Беседи еще немало времени оставались незанятыми врагом даже после того, как начались бои на следующем оборонительном рубеже, пересекавшем большой тракт из Тулы на Орел.
… Когда наконец был подожжен на Деряжне у Белой Глины мост, красноармейцы 111-го полка 55-й дивизии Шпакевич и Холодилов, а вместе с ними и председатель веремейковского колхоза Чубарь направились за Беседь. Мост горел долго, и отблеск пожара светил им в спины все время, пока шли лугом вдоль реки.
Карты, по которой можно было бы ориентироваться, у красноармейцев не было, и дорогу приходилось расспрашивать.
К своим они вышли в расположение 284-й стрелковой дивизии, прибывшей на оборонительный рубеж из Орла. Рубеж состоял из нескольких линий траншей, пулеметных и артиллерийских гнезд, дзотов и большого противотанкового рва. Но сплошной линии обороны пока что не было. Не хватало войск. Отдельные подразделения дивизии еще находились на марше. Зато в ближайших деревнях почти по всему рубежу уже стояли высланные вперед дозоры, которые направляли на сборные пункты бойцов и командиров, отступавших группами и в одиночку по лесным и полевом дорогам. На одну такую заставу в деревне Пеклино и наткнулись Чубарь и его товарищи.
Еще в Забеседье начался обложной дождь, и путники не просыхали до самого Пеклина. За время, пока были в дороге, спали только дважды — один раз в лесу, под деревьями, а второй — в хате у одинокой женщины. Она еще раз истопила печь и всю ночь заботливо сушила их одежду.
Чубарь хоть и страдал от дождя — вельветовая толстовка не могла заменить шинель, — но был очень благодарен счастливому случаю, который свел его у Белой Глины с этими двумя красноармейцами. Теперь не надо было со страхом думать о том, что делать. Шпакевичу было двадцать девять лет, на три года меньше, чем Чубарю, однако воевал он с первого дня войны, так как призывался по закону о всеобщей воинской повинности. Ему оставалось прослужить неполных полгода, и если бы не напали фашисты, то уже нынешней осенью он снова надел бы свою милицейскую форму. В Мозыре у него осталась семья — жена и шестилетний сын… Холодилов тоже ушел в армию по так называемому ворошиловскому призыву, его забрали глубокой осенью тридцать девятого года, прервав учебу в институте. Собственно, учебы было всего около двух месяцев… Шел Холодилов всегда впереди, сам напрашивался сходить на разведку в деревни, хотя немцев поблизости и не было, и все время, даже несмотря на дождь, с его лица не сходила та недоверчивая улыбка, которую заметил Чубарь еще возле моста у Белой Глины. Казалось, человек родился с этой улыбкой, и потому не только ходил с ней повсюду, но и спал. Говорил он почти непрестанно, но каждый раз почему-то, норовил повернуть разговор на опасную тему. Его занимал довольно странный вопрос: будут ли после войны судить виноватых в том, что мы вес время отступаем? Шпакевич обычно не слушал своего подчиненного. Тогда Холодилов приставал с вопросами к Чубарю. Но тот тоже старался уклониться от разговора, иногда прикрикивал на красноармейца, чтобы перестал молоть языком. Холодилов действительно замолкал на некоторое время, однако дорога была длинная, незнакомая, под дождем, и все забывалось довольно быстро, как-то само собой, и неугомонный Холодилов незаметно вновь ставил на круг свою щербатую пластинку: а вот после русско-японской войны судили генералов, по вине которых проиграли войну. Об этом написано в истории. Чубарь, конечно, злился, краснел и вполне серьезно доказывал, мол, если ты дюже грамотный, то должен знать, что русско-японская война была проиграна царскими генералами, а в этой войне победа будет за нами, надо верить в то, что сказал товарищ Сталин… При этом ему самому всерьез казалось, что для доказательства вины и бездарности генералов, которые проиграли русско-японскую войну, достаточно назвать их царскими; и уж конечно совсем достаточно было назвать лишь имя «товарищ Сталин», чтобы успокоить и заверить собеседника в лучшем исходе этой войны. Получалось, будто Сталин для победы имел что-то верное про запас, но чего пока не применял, не пускал в ход… Шпакевич, случалось, мирил их, и Чубаря и Холодилова, но делал это почему-то незлобно, и Чубарю было непонятно его попустительство, хотя сам он, наверное, тоже не взял бы Холодилова за жабры, если б что вдруг…
Солнце не показывалось давно, и потому трудно было определить, когда начинался день и когда он кончался. Обычно даже в пасмурную погоду можно отыскать на небе солнце — в том месте тучи всегда немного светлее, и глаза тогда начинают, ощущать скрытое тепло — но теперь тучи шли над землей чуть ли не в три наката, как сырой осенью, и в воздухе плавала задымленная густая морось. По обеим сторонам дороги стояла прибитая дождями рожь, а на земле белело осыпавшееся зерно.
Артиллерийские залпы послышались издалека: начнутся вдруг, потом затихнут, и долго стоит тишина кругом. И вот перед Пеклином отчетливо застрочил пулемет — так-так-так-так… Будто вращал кто огромное зубчатое колесо. Тогда и пришло радостное чувство — близко фронт. В Пеклине стоял заслон одного из батальонов 284-й дивизии. При входе в деревню на заборе висела доска, на которой было выведено большими черными буквами: «Сбор отступающих групп, одиночных бойцов и командиров в лесу возле оборонительного рубежа»…
Шпакевич подошел к красноармейцу, стоявшему на посту почти посередине улицы, и спросил:
— Подскажи, где тут 111-й полк?
— Нам подобных сведений не дают, — ответил красноармеец, при этом молодое лицо его осталось почти неподвижным. — Нам приказано направлять таких, как вы, на сборный пункт. Туда, — он показал за деревню, где был невдалеке лес.
Но Шпакевичу и Холодилову не хотелось идти на сборный пункт — попробуй докажи там, что ты выходил не просто из окружения, а выполнял спецзадание после отхода войск на новый рубеж. Зато Чубарю было все равно куда пристать, но он ничего не решал, всецело полагаясь на своих спутников. И вот Шпакевич начал чуть ли не умолять красноармейца:
— Браток, нам непременно надо в 111-й. Мы саперы, с задания идем. Выполняли спецзадание, понимаешь? Надо доложить командованию. — Ради вящей убедительности Шпакевич даже назвал фамилию командира полка.
На постового это не подействовало, молодой и необстрелянный, он вообще свысока посматривал на всех окруженцев и отступающих, ибо полагал, что этот оборонительный рубеж для фашистов последний, через него они уже никак не пройдут…
— Так все говорят, — ответил красноармеец. Шпакевич пытался разжалобить его:
— Понимаешь, браток, нам очень нужно…
Наконец красноармеец перевел глаза на Чубаря. Вид штатского человека будто спутал его мысли, и он с некоторым участием сказал:
— Вот что, идите к лейтенанту, может, он знает, где ваш 111-й.
— Куда это?
— Тут недалеко. На крыльце там должен стоять часовой. Увидите.
В деревенской хате пожилой лейтенант в накинутой на плечи шинели читал за столом книгу, она была пролистана до середины. Когда Шпакевич, строго по-уставному., начал докладывать о себе и о своем желании отыскать 111-й полк, лейтенант все еще не поднимал голову. Наконец положил левую ладонь на книгу, глянул исподлобья.
— Мы тут люди новые, и нам неизвестно, где стоят какие части. Вам лучше пойти на сборный пункт. Там вас назначат куда, следует. А этот товарищ, — лейтенант кивнул на Чубаря, — должен пойти в Журиничи. Там формируется ополчение.
— Но нам было приказано…
— Напрасно вы так, — улыбнулся Шпакевичу лейтенант, — все мы тут свои…
Тогда поспешил выступить вперед Чубарь.
— Товарищ лейтенант, где искать те Журиничи?
— Вот это уже другое дело, — воскликнул лейтенант, которому, видимо, набили оскомину подобные разговоры. Он вышел из-за стола, поправил движением плеч шинель и показал рукой в окно: — Пойдете по этой улице, потом повернете налево. И все время держитесь левой стороны. Как начнет расходиться дорога, так поворачивайте на левую. Сколько у нас теперь? — Он вынул из кармана часы, щелкнул серебряной крышкой. — Ну что ж, если ворон в поле не ловить, то еще засветло можно дойти до Журиничей. Там у них свое начальство. Пускай разбираются с вами. Кстати, вы коммунист?
— Да.
— Словом, вам туда…
— А может, и он пускай с нами на сборный пункт идет, товарищ лейтенант? — встрял в разговор Шпакевич, которому жалко стало отпускать Чубаря.
— Нет, нет, — замахал рукой лейтенант. Мы не военкомат. На улице Шпакевич долго тряс руку Чубарю.
— Вот, Родион… — сказал Шпакевич с явным огорчением. — Если б мы вышли в расположение своего полка, то… словом, тебя не отпустили б. А тут, видишь, свои порядки…
Холодилов тоже искренне сожалел о том, что приходится расставаться с Чубарем.
Шпакевич снял с себя шинель, накинул Чубарю на плечи. Шинель не совсем подошла веремейковскому председателю — была коротка и тесновата. Это рассмешило сначала непосредственного Холодилова, а потом и самого Чубаря. Шпакевич еще больше нахмурился.
— Ничего, — сказал он, — пока там, в твоем ополчении, выдадут тебе что-нибудь потеплее, носи эту. До тебя я немножко не дорос, факт, но ничего, пригодится. А мне дадут. Солдат без шинели долго не будет.
Чубарь вдел руки в рукава и как-то по-мальчишески принялся оглядывать себя, глаза его при этом тепло повлажнели.
— Ну, бывайте, — сказал он тихо.
Но не успел Чубарь сделать и десяти шагов по улице, как из хаты на крыльцо выбежал лейтенант и крикнул вдогонку:
— Эй, товарищ! Чубарь обернулся.
— Винтовку надлежит сдать!
Чубарь удивленно посмотрел сперва на лейтенанта, потом на Шпакевича, который тоже остановился, услышав неожиданное распоряжение.
— Товарищ лейтенант, — подался к крыльцу Шпакевич, — это его винтовка. Товарищ Чубарь получил ее в военкомате и имеет на то удостоверение.
Внезапное заступничество вдруг возмутило лейтенанта, и он сказал уже более непререкаемо:
— Надо выполнять приказ. Товарищ часовой, — бросил он красноармейцу, стоявшему на крыльце, — примите оружие!
Часовой сбежал с крыльца, забрал у Чубаря винтовку, тот даже заупрямиться не успел.
Неожиданное распоряжение лейтенанта сперва лишь смутило Чубаря, но чем дальше он отходил от Пеклина, где расстался со спутниками, тем глубже западала в душу обида, даже злость. Нелепым и ненужным казалось то, что у пего отобрали винтовку, хоть она ни разу и не понадобилась Чубарю, не была пущена в ход, так как ни десанта, ни шпионов-диверсантов над Веремейками враг не сбросил, но незаметно и постепенно он привык к ней так же, как привыкает хромой к клюке.
Быстро темнело. Чубарь не отмерил и двух километров пути, а картофельное поле, через которое он шел и которое все не кончалось, уже будто растворилось на глазах, и вскоре можно было распознать только близкие предметы да еще самую дорогу. Часы лейтенанта показывали тогда, наверное, краденое, время. Как и повелось с недавних пор, в прифронтовых деревнях не зажигали огни, иначе их видно было бы в темноте за много километров. Собачьего лая, этого привычного звукового оформления вспугнутых деревенских околиц, также не было слышно сегодня. Чубарь ни на минуту не выпускал из головы совета, который дал ему лейтенант, — держаться левой стороны, но как только стемнело, стало трудно ориентироваться.
Со слов лейтенанта Чубарь заключил, что Журиничи от Пеклина недалеко, однако и через три часа своего путешествия он никак не мог дойти до них. Наконец настал момент, когда он уже с трудом передвигал ноги. Дорога отнимала силы, хотя многие в свое время могли позавидовать его выносливости. Постепенно Чубарь начинал понимать, что сегодня вряд ли удастся попасть в Журиничи, на худой конец было бы неплохо набрести хоть на какую-нибудь деревню.
И вдруг на дороге послышалось:
— Хальт!
Чубарь даже не понял, откуда долетел этот короткий и непонятный окрик. Он настороженно остановился. Кто-то недовольным голосом заговорил впереди на чужом языке, и Чубарь ужаснулся — фашисты!.. Оторопевший, почти инстинктивно отскочил он в сторону от дороги, но неудачно — правая нога угодила в какую-то яму. Чубарь попытался высвободить ногу, да ничего не получилось. Потеряв равновесие, он головой вперед полетел меж борозд, хватаясь руками за скользкую картофельную ботву. Это его, очевидно, и спасло. Сразу резанула трескучая очередь из автомата, потом вторая, третья… Огненные строчки прошили на высоте метра от земли темноту, устремились мимо. На дороге застучали сапоги. Чубарь плотнее залег в борозду, казалось, даже перестал дышать. Но фашисты близко не подходили. Вели между собой разговор почти на том же месте.
— Генуг. Вир фершойхен нур ди хазеи.
— Айн тирхен нидерцукнален, Курт, дас вере вас фюр.унс гевезен. Их хабе шён швайнефляйш я цум коцен зат. Дэр арш кнурт мир фон ден эрбзенконсервен.
— На эбен, Ганс. Айн хазенбратен лэст айнем гут гефалеи, дас браухен вир эст рехт.
— Морген зеен вир маль. Их гляубе дох айнен гетрофен цу хабен?
— Ай во! Нихт айнмаль айн шрайнсн вар пу хёрсн. Ди штербенден хазен шрайен я фаст ви дэ меншен.
— Визо ден. Офтерст комет аух ганц штиль фор[4].
Но вот голоса утихли, и Чубарь еще больше насторожился, весь превратился в слух, чтобы не пропустить ни единого звука. Немцы действительно отходили по дороге в обратном направлении. И как только Чубарь убедился в этом, сразу же почувствовал, что его трясет, как в лихорадке. Полежал неподвижно, а потом приподнялся на корточки и тихо, чтоб не наделать шума, пополз по борозде. Ползти было очень неудобно — мешали полы шинели, которые Чубарь никуда не мог подоткнуть, а также борозды, что шли вдоль дороги и, таким образом, находились теперь поперек его пути. Полз Чубарь до тех пор, пока не одеревенели руки. Оставалось выбирать одно из двух — либо отдышаться, лежа в грязной борозде, либо стать на ноги. Чубарь выбрал последнее. Но, перед тем как подняться, прикинул, далеко ли отполз от того места, где произошла неожиданная встреча с немцами. Очевидно, это был какой-то патруль. По времени выходило, что до дороги, если, конечно, точно взято направление, было метров триста. Хотя это и небольшое расстояние, но можно было выпрямиться. Чубарь оттолкнулся руками от земли, встал. Минуту-другую прислушивался. Ничего подозрительного не улавливал. Тогда он вытер о шинель испачканные руки и, спотыкаясь на бороздах, пошел напрямик. Инстинкт самосохранения гнал его, как зверя, от того места, где он чуть не погиб. Ему было все равно куда идти, лишь бы не оказаться утром на виду у немцев.
Поле в средней полосе обычно не может тянуться бесконечно, как бы велико оно ни было, и вскоре Чубарь действительно очутился возле каких-то зарослей. Определил это без труда по шелесту дождя в листве. Пришлось выставить вперед руки и, раздвинув мокрые ветви, войти в заросли. Под ногами захлюпала вода, но дно было твердое, и Чубарь понял, что встретилось не болото, а, скорее, полевая луговина, которая может вывести на опушку. Так оно и было. Когда Чубарь прошел но неглубокой воде луговину, началось сухое мелколесье. За ним, окутанный тьмой, стоял лес. Через некоторое время уши и глаза Чубаря стали привыкать к ночному лесу. В темноте уже угадывались комли деревьев. Чубарь подошел, ощупал кору замшелой ели. Борода на дереве была как расползшийся гриб, и ему, будто не полз только что по грязи и скользкой картофельной ботве, стало противно от прикосновения к ней. Хотя дождь и в лесу вымочил землю, но под большими деревьями было не мокро, по крайней мере, хвоя, лежавшая тут, оставалась почти сухой, се можно было сгрести в распадину между корнями. Не раздумывая долго, Чубарь начал шарить понизу растопыренными пальцами, взрывая слежавшиеся пласты хвои. Вскоре выросла целая куча. Тогда он разровнял ее во всю длину своего тела, бросил еще несколько горстей под голову и замертво повалился на хвойное ложе.
IV
За деревней, у самой дороги, что вела к Беседи, нашли убитого человека. Тот лежал в ельнике в одних исподниках, а живот его с посиневшей кожей, начавшей расползаться, непомерно вздулся, даже страшно было смотреть. Убит человек был в голову навылет — пуля угодила в щеку и вырвала весь левый висок, в рану уже успели заползти лесные жуки. Нашли его в тот день, когда Гаврилиха не погнала в свой черед коров на выпас — не захотела в такое смутное время оставлять детей одних в деревне. Веремейковские бабы покричали на улице, потараторили, как это бывает при деревенских неполадках, перемыли одна, другой косточки и сошлись наконец на том, что с чередом теперь вообще надо повременить, лучше пускай каждый свою скотину пока пасет. И вот Наталья Родчихина, девка-вековуха, погнала буренку в Замосточье — небольшое урочище за одним из многочисленных мостиков — и обнаружила там неживого человека. Наталья была, как говорится, женщина, потерянная для жизни, может, именно из-за того, что осталась незамужняя и уже давно с неприязнью и отчуждением смотрела на всех и на все, что происходило вокруг, но и она ужаснулась, когда увидела между молодыми елями в высокой траве мертвеца. Корову пасти она больше не стала, прогнала, не дав ухватить и травинки, по Замосточью и возле первых дворов в Веремейках рассказала о том, что видела. Весть об убитом разнеслась по деревне быстро, и самые любопытные веремейковцы успели до вечера сходить в ельник посмотреть, свой или чужой.
Похоронил убитого Парфен Вершков. Сделал он это по своей воле. Взял в сарае лопату, вырыл могилу у самой дороги и забросал покойника землей, по-христиански прикрыв лицо рядном.
А под вечер пришел к Зазыбе, принес Марфе корзину яблок — было это накануне великого спаса.
Зазыба уже знал про убитого. И как только Вершков появился на пороге, спросил:
—Что там?
— Да вот… человека схоронили. — Вершков сказал это без особой скорби в голосе, как о чем-то привычном, что уже приходилось делать не раз. Подошел и сел на скамейке рядом с Зазыбой.
— Что за человек?
— Да кто же его знает, — пожал плечами Вершков. — Лицо незнакомое. Ясно только, что не сегодня убит и не вчера. Пропах уже. Хорошо, что похолодало, так хоть дышать можно было. Нехай пухом земля человеку будет.
— И что, никаких бумажек при нем?
— В одних подштанниках лежал. А клеймо на материи наше, советское. Даже номера были, это если кто разбирается в них. Но и то утешение — буду хоть знать, что не германца закопал.
— Откуда ему взяться было, немцу, тут?
— Вот, — вздохнула Марфа, — похоронили человека возле своей деревни, а не знаем, кто и откуда. А где-то ведь беспокоятся о нем, надеются, должно быть, что вернется. — Уголком платка она вытерла навернувшиеся слезы. — И что это война делает с людьми? Живет человек и знать не знает, где ему уготовано голову сложить.
— Хорошо, если на своей земле, — задумчиво сказал Зазыба.
— Ему теперь, наверное, все равно, — покачал головой Парфен Вершков.
— Ясное дело, — согласился с Вершковым Зазыба, но тут же спохватился: — Не-ет, Парфен, не говори. Человек — он такое создание, что если не жить, так хоть лежать ближе к отчему дому хочет. Вот, помню, сколько нам пришлось хоронить в гражданскую!.. И от пуль гибли красноармейцы, и от хвороб умирали. В девятнадцатом в Армавире даже тиф начался, так наши было оставили больных в горах. Мой товарищ Лексей Сазонов помирал там. Все просил, чтоб домой отвезли. Ему и недалеко было, верст двести всего. Это у нас тут двести верст так дорога дальняя, кажись, на край света ехать треба, а там, в степи, что от станции до станции.
— Был ведь и я позапрошлый год в тех местах, — поерзал на скамейке Парфен Вершков, совсем без умысла переключая разговор на другое. — Наша старшая замужем в Тихорецкой за учителем. Так даже чудно — абрикосы. Мы тут, кажись, и не слышали про них, в Крутогорье и то никогда не бывают, а там абрикосовые деревья растут прямо на улице. Аккурат вот как у нас липы возле хат… Стоят деревья, даже не огороженные, а на них абрикосы.
Вершков умолк, а Зазыба спросил:
— Ну, а что у нас на деревне нового? — И, будто вину чувствуя за собой, добавил: — А то я теперь, видишь, как живу. Дожди все, так и я ни к кому, и ко мне никто. Да и прохворал столько.
— Нового? Хватает и нового, — нахмурился Вершков. — Вчера был в поселке. Сидора Ровнягина видел. Так он тоже говорит…