Старикан соскочил с табуретки, словно там была бочка пороха, а он с опозданием разглядел тлеющий бикфордов шнур.
— Катя! — прокудахтал он, -Что ты делаешь в обществе этого типа?
— Яки, ага! — рассмеялась девица, — Это Шамиль, славный парень, он альпинист, Ага! Он ходил на… Куда ты ходил, Шамиль?
— Я ходил на Чого-Ри, о несравненная! — запел Шамиль. — Я попрал своими вибрамами склоны Аннапурны, о прекраснобедрая! Я касался снега на вершине Канченджанги, о дивногрудая! (проще говоря, ты вполз туда на карачках, подумал Верещагин) Я возносился, недостойный, на Пти Дрю, о роскошноплечая… — руки Шамиля успевали за его языком, что красавице необычайно нравилось. — Я видел вершину Мак-Кинли вот так, как вижу сейчас твоего ага, о великолепношеяя! Но нигде и никогда я не видел девушки прекраснее тебя!
— Что ты ему позволяешь, Катрин! -позеленел дед.
—М-м? — переспросила девушка. — А что я ему позволяю? Что я ему позволяю, дед? Мне двадцать один год, он мне нравится, я ему — тоже, все яки!
Шамиль зарылся носом в бутон ее русых волос, схваченных на затылке шелковым платком.
Верещагин налил девушке мартини и толкнул стакан к ней по стойке.
— Ты тоже альпинист? — спросила она.
Он кивнул.
— Пошли в отель, трахаться, — без обиняков предложила она.
Соблазн был велик. Первоклассная девица, девица что надо. Сравнить ее и Тэмми — это все равно что сравнить фламинго и зяблика.
Что поделаешь, если ему нравились именно зяблики.
— Катрин, — просипел дед.
— Не доставай меня сегодня, ага, яки? — пропела Катрин. — Шамиля завтра убьют, а я пойду замуж за начальника об-ко-ма… Я правильно говорю, Верещагин? Когда же и веселиться, как не сейчас?
— Не опоздай на самолет, Шэм, — напомнил Верещагин.
— А когда я опаздывал? — невинно спросил Шамиль. — Экскьюз мя, грешного, ага! — обратился он к старику. — Но мы валим в отель.
Они растворились в полумраке.
— Вот, — в глазах старика стояли слезы, — Вот, к чему вы нас привели.
— Выпейте, господин Филиппов Антон Федорович, — посоветовал Верещагин. — Выпейте, мартини еще много. Вам хватит…
Господину Филиппову Антону Федоровичу хватило. Его бесчувственное тело похрапывало и тяжело всхлипывало в мягком кресле самолета, через одно сиденье от Верещагина. Старика сложили в кресло Шамиля, а сам Шамиль перебрался к стариковой внучке, они задернули занавеску и какое-то время возились, на что сонные пассажиры не обратили ни малейшего внимания.
Они летели над матово блестящим Черным морем, над черным, как деготь, морем, над черным, как сон, морем, над морем, которое менялось местами с небом, над морем, которое уже готово было подставить спину килям советских кораблей.
А впереди рисовался отрезанный ломоть Крыма, подрумяненный справа рождающимся из пены солнцем.
Громада Аэро-Симфи жила неторопливой утренней жизнью. Это днем здесь возникнет суета, толкучка и столпотворение. Впрочем, по сравнению с тем, что творилось здесь в прошлом году, это будет тишина и покой.
Совершая привычные действия — паспортный контроль, получение багажа, плата за стоянку, заправка — Верещагин почувствовал, что отогревается. Не телом — телом он отогрелся еще в Дели, они вылетали душным жарким вечером, и кондиционеры в самолете были сущим спасением — но нутром от оттаял только сейчас, только тогда, когда ступил из трубы терминала на бетонный пол Аэро-Симфи, услышал русскую речь, достал из кармана и бросил в ненасытный счетчик монетку в пятьдесят рублей, которая так и валялась в этом кармане все три недели с момента вылета из того же Аэро-Симфи.
Предстояла еще до ужаса занудная процедура сдачи документов в финансовый отдел Главштаба, отчет за каждый потраченный в Непале доллар, но — странное дело — ни малейшего раздражения по этому поводу Верещагин не испытывал. То ли апрельское солнышко пригревало так славно, то ли подействовало мартини, то ли девушки в этом году носили особенно короткие юбки — но настоение у Артема было превосходным, и никакой отчет в Главштабе не мог его испортить.
Шэм, как истый джентльмен, помог черноусому шоферу погрузить поддавшего Антона Федоровича Филиппова в золотистый «крайслер» и поцеловал на прощание Катю в щечку. Подходя к верещагинскому джипу-"хайлендеру", он снова находился в режиме свободного поиска и скалил свои фарфоровые зубы.
— Калон корице, кэп. Вэри гарна ханам, — нахально провозгласил он, и Артем ничего не мог возразить.
Симферополь, как всегда, был шумен, чист и деловит. Находясь в самом сердце Крыма, этот вавилончик объединял в себе ялтинскую праздничность и космополитизм, стеклянно-бетонное джанкойское стремление вверх, евпаторийскую легкость на подъем и керченскую напористость, севастопольский романтизм, бахчисарайское сибаритство и прочее, и прочее… Верещагин прожил в этом городе семь лет, и это были далеко не худшие годы его жизни.
И как-то сегодня все особенно ловко складывалось, что это даже настораживало. И нужного офицера в финотделе удалось отловить быстро, и отчет он принял без лишних придирок, и даже пригласил их отобедать в столовую Главштаба — свинина по-французски, жюльен и божоле урожая прошлого года. Артем вежливо отказался, а офицер даже не настаивал: он был по уши в делах. Главштаб весь был по уши в делах — готовился к передаче в руки СССР.
Они с Шамилем позавтракали в татарской забегаловке — съели по большой тарелке плова. Офицер из главштаба сюда и не заглянул бы: что это такое по сравнению со свининой по-французски, жюльеном и божоле урожая прошлого года?
— Мертвый сезон? — спросил Артем у хозяина, самолично раздававшего тарелки.
— Айе, — горестно согласился татарин. — Вы первые за утро. Людей уволить пришлось. Сам подаю, жена готовит. Вкусно?
— Вкусно.
— А кому это нужно? Кому нужно, я спрашиваю? Туристов было много — где они?
Май восьмидесятого года увидел беспрецедентное явление: отсутствие туристов. Издавна повелось, что еще с середины апреля шведы, норвежцы, датчане сползаются на крымские пляжи — прогреть свои нордические кишки на черноморском солнышке. Море, правда, еще холодновато, но как может Черное море показаться холодным тому, кто вырос на берегах Балтийского и Северного морей?
А летом Крым заполнялся европейской молодежью и рабочим классом. Более зажиточный и привилегированный народ ехал во всякие Ниццы. Но и эти «сливки» стягивались в Крым к «бархатному сезону» на ежегодный кинофестиваль и «Антика-Ралли».
Теперь, после того, как грядущее присоединение Крыма стало делом решенным, сюда никого нельзя было заманить и калачом.
— Скорей бы уже пришли Советы, — сказал хозяин, убирая тарелки. — Люди приедут. Туристы будут.
— Так ведь лавочку отберут, — сказал Артем.
— Зачем отберут? — не понял хозяин. — Что, советские люди есть не хотят? Знаете, сэр, сколько их ко мне ходило!
Учитывая дешевизну закусочной, подумал Артем, она должна была пользоваться бешеным успехом у советских туристов.
— Лавочку отберут, ага, — подтвердил Шэм. — В СССР человек не может быть хозяином закусочной.
— Глупости говоришь, — поморщился хозяин. — Сам не понимаешь, что говоришь.
Похолодало градусов на десять. Артем оставил на столе купюру и вышел.
Время. Время. Время.
Еще не опаздываем — но успеваем уже впритык.
* * *
Крым, основной статьей дохода которого после торговли продукцией хай-тек был туризм, стал тихо умирать.
Признаки этого умирания были видны только опытному глазу. Еще и сам Крым не подозревал о своем неблагополучии, как раковый больной иногда не подозревает о своем диагнозе — а опытному врачу уже все ясно.
Будь Верещагин просто армейским капитаном, он не сделал бы никаких выводов из того, что видел по дороге от таможенной стойки Аэро-Симфи до контрольно-пропускного пункта своего батальона под Бахчисараем. А видел он закрытые кафе и магазины в аэропорту — и не просто закрытые, а разобранные дочиста. Видел нераспаханные поля — фермерам не удалось найти покупателя под урожай будущего года, и часть земель они просто не стали трогать, предпочитая сэкономить время и силы. Видел, проезжая мимо дорожных указателей надписи «продается» под названиями усадеб и ферм, к которым вели частные дороги.
Верещагин был не очень простым армейским капитаном, и выводы он сделал.
Наверняка где-то в пожарном темпе продавались за копейки гигантские пакеты крымских нефтяных, промышленных и прочих компаний, где-то шустрые коммерческие агенты уже искали новых поставщиков, новые рынки сбыта, новых партнеров… Европа жгла мосты, обрубала концы — чисто и стремительно. Гуськом потянулись из Крыма работники торговых и промышленных представительств. Рядовому крымцу, если он не был занят в туристическом, финансовом или аграрном секторе, эти изменения были не видны. По-прежнему сияли витрины, ломились полки магазинов, выходили газеты, работали театры и синематограф, парки увеселений и бардаки, многие заводы и фабрики. Редкие сообщения масс-медиа о неизбежном грядущем экономическом кризисе тонули в бравых заметках сторонников Идеи Общей Судьбы.
Впрочем, даже тех крымцев, которые непосредственно пострадали от экономического спада, отнюдь не захлестнуло отчаяние. Тревожно-радостное ожидание, которым Крым был наполнен с зимы, перевесило все остальные эмоции. Все жили как на вокзале: и не удобно, и тяжело с вещами, и стоять приходится, но это ничего: вот сейчас придет поезд, и все поедем, и все сразу наладится, станет хорошо и понятно. Как минимум — понятно…
Атмосфера ожидания висела над Островом, и каждый, кто туда попадал, мгновенно оказывался ею отравлен. Таможенные чиновники, городовой, сонный парнишка на бензозаправке, девушка-официантка в бахчисарайском кафе для автомобилистов — все они выдыхали бациллы радостного мандража. Когда Верещагина приветствовал радостно-тревожный сержант на КПП батальона, он с неудовольствием отметил, что и сам подхватил эту бациллу. Конечно, крымцев никто не посвящал в стратегические планы советского командования, но каким-то чутьем жители Острова понимали (а кое-кто уже и ЗНАЛ), что все свершится в один из этих чудесных весенних дней, что оккупация Крыма (газеты предпочитали слово «воссоединение») — вопрос ближайших суток.
В нескольких сотнях километров от того места, где располагался 4-1 батальон 1-й Горно-Егерская бригады, находился другой капитан, который точно знал, что оккупация Крыма — дело суток.
* * *
28 апреля, 1038, военный аэродром неподалеку от Кишинева
Капитан Советской Армии Глеб Асмоловский и вверенная ему вторая рота третьего батальона 229-го парашютно-десантного полка находились в состоянии готовности номер один — то есть они могли прямо сейчас загрузится в самолеты и лететь выбрасываться. Куда? Об этом пока молчали. Военная тайна. Хотя все точно знали — в Крым.
Солдатские разговоры уже двое суток, с момента подъема по тревоге, крутились вокруг двух вопросов: — Крымское бухло и крымские девки. Обсуждение этих тем не пресекалось командованием: предвкушение выпивки и девок стимулирует боевой дух.
Настроение в роте царило приподнятое и самое что ни на есть боевое. Слухи ходили фантастические: в любой магазин зайдешь — вот так, как отсюда до той дуры с носком наверху, понял? — вот такой длины полки, и на всех полках — бухло! Одной водки — сто пятьдесят сортов! Ну, ладно, сто двадцать. Пива — тыща! И все подходи, бери так! Балда, теперь там все будет на-род-но-е! А народ и армия — едины, понял, га-га-га! И вот так подходят и прямо говорят: давай! Ну, в рот — это ты, положим, загнул… А так — сколько угодно…
Где новый Лев Николаевич Толстой, кому под силу описать этих солдат, простых русских парней?
Один из этих парней, у которого за плечами были полтора года службы, стоял сейчас навытяжку перед Асмоловским. Лицо его было сугубо уставным, но слегка раскосые глаза метались тараканами при свете: за Глебом прочно закрепилась слава опасного психа. И капитан Асмоловский не спешил с ней расставаться, ибо лучше быть для них опасным психом, чем мягкотелым интеллигентом, которого не боятся, а следовательно — не уважают. Этого Асмоловский в свое время хлебнул, спасибо, достаточно.
На траве лежали вещественные доказательства преступления — трехсотпятидесятиграммовая банка тушенки и полкруга колбасы «Одесская», из-за которых рядовой Анисимов избил рядового Остапчука.
В данный момент Остапчук находился в медпункте аэродрома, а Анисимов стоял перед Асмоловским навытяжку.
— Кто успел сбежать? — в пятый раз спросил капитан, зная, что правды не услышит. — Кто еще вместе с тобой, крыса, ограбил и избил Остапчука?
— Я-а грабил? — протянул Анисимов, пережимая интонацию невинности с усердием плохого актера. — Он сам у меня консервы украл, хоть у кого спросите! А паек-то один, товарищ капитан, ну и — виноват, погорячился…
Ну, сволочь!!!
— Дмитренко!
Как лист перед травой вырос старший сержант Дмитренко.
— Возьмешь Баева, принесешь мне вещмешки Скокарева, Анисимова, Джафарова и Микитюка. Одна нога здесь, другая там.
С чувством глубокого удовлетворения он поймал в раскосых бледных глазах Анисимова легкий оттенок беспокойства. Фамилии он назвал наугад, но был уверен, что в трех случаях из четырех попал. Неважно, именно ли эти “деды” виновны в инциденте с Остапчуком. Глеб был уверен, что мальчишка-первогодок, сын сельской учителььницы, не единственный обобранный. Те, у кого сухого пайка окажется сверх нормы, будут наказаны, потому что кто-то должен быть наказан.
В ожидании Глеб прошелся взад-вперед. В сержантах он был уверен: к перечисленным «дедам» те испытывали отчетливую неприязнь. Обычно сержанты или сами являются «дедами», или поддерживают последних. Но эти пятеро «дедов» позволяли себе больше, чем надо бы. Больше пили, бегали в самоволку, издевались над «молодыми». По-хорошему, все пятеро уже наработали на дисбат. Но послать в дисбат даже одного солдата — это пятно на чести роты. А пятна — это вам скажет любой советский офицер — уместны на камуфляжном комбинезоне, но никак не на чести подразделения.
Глеб еще с первого года понял, что бороться с «дедовщиной» — бессмысленно, безнадежно и бесполезно. Но все-таки рыпался, вызывая на свою голову насмешки начальства. Постепенно он утратил к рядовым даже то сочувствие, которое каждый порядочный человек испытывает при виде человеческих страданий. Вчерашние «духи» становились «дедами», и вдоволь куражились над «молодыми», которые через год сами станут «дедами» и будут изгаляться над пацанами-первогодками… На седьмом году службы Глебом двигали исключительно принципы, да и у этих двигателей ресурс подходил к концу.
Даже сейчас он с отвращением к себе осознавал, что решил наказать Анисимова не за то, что тот избил Остапчука, а за то, что попался и подставил Глеба под выговор накануне броска.
Появились сержанты с зелеными грушами вещмешков. Глядя Анисимову в глаза, капитан развязал его «сидор» и вытряхнул вещи на траву. Выпала банка тушенки, банка перловой каши с мясом, полбуханки хлеба, кольцо сухой колбасы.
— Падла, — сказал Глеб. Зла не хватало. — Так что же у тебя украл Остапчук?
— Да че… — на лице рядового появилось идиотское выражение: — А это, наверное, не мое, товарищ капитан!
И ничего с ним сделать нельзя, — понял Глеб. «Губы» здесь нет. Расстрелять эту скотину — сладкая, но несбыточная мечта. Затевать волынку с переводом в дисбат никто ему здесь не даст. Разве что залепить изо всех сил по морде. Вышибить кровь из маленького курносого носа, навешать фонарей, чтоб эти бледные глаза спрятались в щель и не выглядывали так нагло… И чтобы в санчасти этот мудак бормотал те самые слова, которые твердят запуганные «духи»: «Споткнулся, упал»…
Свидетели, ч-черт! Два сержанта, четверо дружков этого типа, притащившиеся за своими вещмешками…
Глеб по очереди развязал все мешки, вытряхнул сухой паек. У всех оказалось явно больше нормы: по две-три банки тушенки, по две «одесских» и лишь «Каша перловая с мясом» была у каждого в единственном числе: этой безвкусной жирной смесью «деды» побрезговали.
Остапчук оказался не единственным обобранным.
— Вы, все… — бросил Глеб. — Заберите мешки. Стоять здесь, не трогаться с места. Баев, Дмитренко, собрать роту.
Шухер уже поднялся и “деды” наверняка попрятали свой “НЗ”. Черт с ними. Наказаны будет хотя бы эти четверо. Хотя занимается поборами четверть роты, не меньше. Отвратительно — пятнадцать-восемнадцать мерзавцев держат в страхе пятьдесят человек, каждый из которых ни о чем другом не помышляет кроме как самому стать одним из этих мерзавцев. Кому нужна эта педагогическая поэма? Похоже, одному ему. Ладно. Пока она нужна хотя бы ему одному, пока он сам верит в то, что преступление не должно окупаться — он будет гнуть свою линию.
Излишек сухого пайка он сложил в кучку на траве. Что с ним делать — пока еще четко не знал. Будь он тем же идеалистом, каким был шесть лет назад — попытался бы вернуть это тем, у кого оно было отобрано. Сейчас он знал, что эта попытка ни к чему не приведет. Никто не сознается в том, что его ограбили.
По мере того, как строилась рота, решение выкристаллизовывалось. И было это решение таким, что самому Глебу о нем думать не хотелось.
— Рота, смир-на! — скомандовал один из взводных, Антон Васюк.
— Рота, вольно, — разрешил Глеб. — Передний ряд — сесть на землю.
Он хотел, чтобы видели все.
Четверо дедов навытяжку стояли перед ним. Он знал, какова будет степень унижения, которому он собирался их подвергнуть. Он знал, что покушается на большее, чем мародерские замашки четверых верзил, которые по воле советских законов попали в армию, хотя место им — в колонии для трудновоспитуемых. Он замахивался на традицию, на неписаный закон, местами ставший значительнее Устава. Ибо “дедовство” Анисимова и его дружков было “заслужено” годом беспрестанных унижений, в этом была даже первобытная справедливость: сначала ты прогибаешься, а потом пануешь над теми, кто прогибается под тобой. Получается, что капитан хотел лишить их “законного” удовольствия, хотя был бессилен избавить от “законных” страданий… Именно поэтому у него была репутация редкого стервеца, и именно поэтому он не собирался с этой репутацией расставаться.
— Мы торчим здесь со вчерашнего вечера, — сказал он. — Сухой паек выдали на одни сутки, всем — одинаковый. Но среди вас нашлись особенно голодные, вот они стоят. Я уж не знаю, у кого они все это отобрали, и спрашивать не буду. Все равно никто не признается, потому что вы все их боитесь, а кое-кто считает, что они в своем праве. Пусть так. Но раз вы, мародеры, считаете себя в праве, то вам не в падлу сейчас будет сожрать все, что вы нахапали. Доставайте ложки.
Он увидел, как у Анисимова задрожали губы. А ты что себе думал, голубчик?
Глеб достал из кармана перочинный нож, взял первую банку с перловой кашей, поддел крышку в нескольких местах, потом взялся за нее пальцами и сорвал. Трюк был несложным, но неизменно производил впечатление.
— Жри, — он высыпал кашу в траву перед Анисимовым. — Что, аппетит пропал?
Точно так же он открыл вторую банку и вывернул ее перед Джафаровым. Сержанты уже поняли, что от них требуется и открывали банки одну за другой.
— Сожрать все до крошки, — велел Глеб. — Если кого-то вырвет, он уберет сам.
Следующие полчаса были кошмаром. Господи, подумал Асмоловский, когда-то я и в мыслях не мог так унизить человека. Когда-то я был ясноглазым мальчиком, который верил, что можно словами объяснить человеку, как это нехорошо — унижать других, отбирать у них еду, заставлять работать на себя, избивать ради своего развлечения… Когда-то я и представить себе не мог, с чем столкнусь в армии, которую считал самой лучшей в мире…
Скокарев плакал. Джафарова мутило, но он держался. Микитюка вырвало. Анисимов то краснел, то бледнел, но слопал все, что награбил.
Сопротивляться не попытался ни один: на этот случай здесь присутствовал взводный Сергей Палишко, сволочной нрав которого знали все.
Строй смотрел молча.
— Я заставлю это сделать каждого, кого поймаю за отбиранием чужих пайков! — отчеканил Глеб. — Он будет жрать все украденное с земли, как собака или свинья. Может, хоть тогда вы поймете, что крысачить — позор, и отдавать свое по первому требованию — тоже позор. Можете идти. Микитюк, возьми лопатку и прибери свою блевотину. Дмитренко, проследи.
— Воспитательная работа? — Асмоловский не заметил, как подошел капитан Деев, коллега-ротный.
— Да, — бросил он.
— А что случилось?
— Все то же самое. Одни грабят, другие молчат.
— А ты, значит, порядок наводишь, — заключил Деев. — Робин Гуд… хренов. Карась-идеалист. А ну, пошли, поговорим!
Путь их пролегал от лесной опушки до здания диспетчерской мимо группок солдат, сидящих прямо на земле. Те, что были поближе, вставали и отдавали честь, те, что были подальше, старательно не замечали.
— Ты хоть соображаешь, что делаешь? — тихо спросил Деев.
Он “тыкал” и учил жизни на правах старшего — не по званию, а по возрасту. В свое время Глеб служил взводным-двухгодичником под его командой, и уже тогда Виталий Деев попытался ему внушить, что армия и принципы лейтенанта Асмоловского есть вещи несовместные. Может быть, Глеб и сделал бы из этого практические выводы, но тут он встретил Надю, и эта встреча уже через два месяца превратилась в брак: Надя забеременела. Глеб любил ее, и нужно было жениться, и нужна была квартира, и был у него выбор: сто двадцать итээровских и жизнь в тещиной однокомнатной, либо же офицерская зарплата плюс дополнительные за прыжки с парашютом, казенные харчи и хоть одна, но своя комната в общаге. То есть, выбора фактически не было. А принципы? Да к чертям эти принципы, если из-за них придется хрен знает сколько лет вести полунищую и неустроенную жизнь советского инженера. Так он из двухгодичника стал кадровиком и тут оказалось. что с принципами расстаться не так-то просто. Принципы можно выдернуть из себя только вместе с ч а стью души, причем с той ее частью, которую Глеб полагал не худшей. Поэтому на вопрос Деева он ответил:
— Да.
— Ни хрена ты не соображаешь, — отрубил Деев. — Вот что ты будешь делать, если Микитюк сейчас пойдет и повесится?
“Спляшу качучу…”
— А что я буду делать, если пойдет и повесится Остапчук? — разозлился он. — Похороним и спишем, ага? Отправим домой в цинковом гробу: извините, мама, несчастный случай!
— Остапчук не повесится, с ним ничего особенного не сделали. — они встали возле дерева на краю аэродрома, где начиналась лесополоса. — Подумаешь, пару синяков поставили. Со всеми так бывает, понимаешь ты? Пришел в армию маменькин сынок, уходит мужчина. А ты им психику ломаешь. Ну, залупаются, суки — отведи тихонько в сторонку, дай разок по ушам.
— Осторожненько, чтобы следов не оставлять, — вставил Глеб. — Как Палишко…
— Да хотя бы как Палишко! Ты же поля не видишь! С Палишкой они хотя бы знают. как себя вести: ты не зарывайся — тебя трогать не будут. С тобой же — черт-те что. То ты из себя Сухомлинского строил, они на тебе верхом ездили, то ты озверел и в эсэсовца превратился…
— Я? — Глеб на секунду поднял голос, но тут же взял себя в руки. — Я — эсэсовец? Я ни разу за все время службы никого пальцем не тронул, сортир носовым платком мыть не послал. Я никогда не заставлял весь взвод отвечать за проступок одного, чтобы они все ему наломали… Я…
— Жопа бугая… — грубо прервал Деев. — Гуманист, бля… Он, видите ли, не бьет солдата… Он его берет и об колено ломает. Он не больше не меньше — весь армейский порядок хочет порушить, а вместо него построить свой, правильный. Ты понимаешь, что они все до одного тебя ненавидят? Ты понимаешь, за что они тебя ненавидят?
— Да.
— Ну так чего выебываешься?
— Я хочу, чтобы они вели себя как люди.
— И поэтому пусть жрут с земли как свиньи… — Деев сунул в зубы сигарету, чиркнул спичкой.
— Ты еще хуже, чем Палишко. — тихо сказал он. — Тот все делает своими руками, а ты хочешь остаться чистеньким…
— Ему нравится это, — Глеб старался не показывать, как он задет и обижен сравнением. — Он балдеет от свойе власти. Думаете, мне все это было приятно? Думаете, я ради удовольствия это сделал?
— Вот поэтому ты и хуже. Чего он добивается, понятно. Получит свое и успокоится. А ты — идеалист, а значит, не угомонишься, пока всех не подгонишь под свой идеал. Ты у них надежду отбираешь, Глеб! Надежду, что последний год они проживут как люди, а перед дембелем — как короли! Ты же хочешь их все два года продержать в скотах, да кто ты после этого?
— Я советский офицер, — сатанея, сказал Глеб. — И я знаю один закон: Устав! И они у меня будут выполнять этот Устав, я сказал!
— Тьфу! — Деев загасил плевком окурок, бросил, растер, развернулся и зашагал обратно на аэродром. Глеб достал пачку “Родопи”, закурил, в одиночестве и молчании выкурил три сигареты, сжигая адреналин. Потом растер посделний окурок о ствол дерева и пошел в диспетчерскую — нечто вроде импровизированного офицерского клуба, где общались десантники и офицеры из персонала аэродрома.
В диспетчерской было тесно. Офицеры сгрудились вокруг радиоприемника, вещавшего новости крымского «Радио-Миг». Мощный приемник аэродрома без труда брал крымскую волну через сеть помех.
— Падение курса акций «Арабат-Ойл-кампэни». За прошедшую неделю акции этой крупнейшей в Крыму промышленной корпорации упали на десять пунктов. Аналитики Симферопольского делового центра опасаются, что это повлечет за собой обвал нескольких корпораций и банков, державших акции «Арабат-Ойл». Новости спорта: Москва усиленно готовится к Олимпиаде. Тем временем число стран-участниц сокращается. О своем бойкоте этой Олимпиады заявили Соединенные Штаты Америки. Это связано с протестом против введения советских войск в Афганистан. Из Непала…
— Не очень-то их там и ждали… — высказался старлей Говоров.
— Тихо! — рявкнул Глеб.
— Из Непала вернулся известный альпинист Артемий Верещагин, — сообщила дикторша. — Новая вершина, которую избрали для себя он и его команда — Лхоцзе, один из наиболее сложных гималайских восьмитысячников. Если не возникнет каких-либо препятствий, крымская экспедиция отправится в Гималаи. Подъем на Лхоцзе по Южной стене станет новым словом в практике высотных восхождений. Бокс. В полуфинал ежегодного первенства Крыма вышли Антон Костопуло и Сулейман Зарифуллин…
Глебу неинтересно было, кто вышел в полуфинал первенства Крыма. Другим офицерам, видимо, тоже. Самое интересное — политические новости — они уже прослушали.
— Захарова на вас нет, — Глеб сел в сторонке и закурил. — Он бы вам вставил за вражеские голоса.
— Врага надо знать, — возразил Деев. — Вот, ты, Глеб, знаешь, что они нас там ждут не дождутся?
— С распростертыми объятиями, — усмехнулся Глеб.
— Не веришь — послушай новости в одиннадцать. Они так к нам присоединиться хотят, что аж гопки скачут.
— А мы здесь на кой тогда?
— Для проведения военно-спортивного праздника «Весна», — буркнул старлей Говоров. — Будем хороводы водить.
— А к чему вы так прислушивались, товарищ капитан? — поинтересовался лейтенант Палишко. — Хоце — это что?
— Лхоцзе, — с удовольствием поправил Глеб. Он рад был отвлечься от мрачных мыслей. — Гора — черт шею свернет. А Южная стена — так и вообще. По этому маршруту еще никто не поднимался. Крутизна неимоверная, скалы и льды… Хотя эти крымские ребята — крепкие парни. На К-2 есть почти такой же сложности маршрут, называется «Волшебная линия». Так они его прошли.
— Вот сколько я с вами служу, товарищ капитан, — вздохнул Говоров, — Столько на вас удивляюсь. Летом люди в Сочи едут, а вы — в какие-то горы. На свои кровные все покупаете… Возвращаетесь — худой, аж зеленый… Ну ладно, вы — чемпион Союза, кубок в штабу стоит… Но другие-то, хотя бы тот же этот, как его, у которого фамилия из кино… Ему чего не хватает? — а он в горы ездит, и выбирает, где покруче… Я понимаю — нехорошо, на этом Эвересте только ленивый не побывал, а наших, советских, не было. Надо, да. Престиж. Ну вас вот отобрали в команду, еще кого-то… А остальные? Они-то — зачем лазят?
— Толик, — нежно сказал Глеб, — Мне этот вопрос задавали тысячу сто сорок раз. И я всегда отвечал: «не знаю». Не знаю, понимаешь? Верней, знаю, но объяснить не могу. Не дано мне. Вот Высоцкий — один раз в жизни в горах был, а сумел объяснить. «Вершина», есть такая песня — знаешь?
* * *
28 апреля, 14-30, расположение 4-го батальона 1-й горноегерской бригады Корниловской дивизии
Кто здесь не бывал,
Кто не рисковал,
Тот сам себя не испытал,
Пусть даже внизу он звезды хватал с небес.
Внизу не встретишь, как не тянись,
За всю свою счастливую жизнь
Десятой доли таких красот и чудес.
Песня плыла за окнами под аккомпанемент крепких форменных ботинок — вторая рота возвращалась со стрельб. Казалось, именно песня колыхала тяжелые черные шторы, одну из которых унтер Новак время от времени слегка приоткрывал, чтобы выпустить на улицу сигарный дым. Здесь он был единственным курящим.
На стене ровно светился слайд: белый клин на голубом фоне. Гора Лхоцзе, южная стена.
Обо всем уже поговорили.
— Повторяю еще раз, — закончил свою короткую речь Верещагин, — Мы идем на смертельный риск, и кончится наше предприятие неизвестно чем. Я никого не уговариваю, но начиная с этого момента отказываться уже будет поздно.
— Зачем все это повторять? — прапорщик Даничев вертел на пальце берет и беспечно улыбался. Верещагину захотелось треснуть его по шее, так как повторять следовало именно для таких, как этот — зеленых пацанов, не знающих цену ни своей жизни, ни чужой.
— Для очистки совести, — мрачно ответил он. — Все, господа. Расходимся. Благодарю за внимание.
Новак встал, точным щелчком выбросил сигару в сверкающую медью урну и первым вышел из конференц-зала. Он не сказал ни слова за все время брифинга, но в нем Верещагин был уверен более всего.
В дверном проеме Новак на секунду застыл и откозырял всем присутствующим. Потом развернулся на каблуках и… снова откозырял.
Глядя на унтера, даже человек сугубо штатский получил бы эстетическое наслаждение. А уж старые командиры — те, кто еще помнил Барона — и вовсе млели — так мгновенно и резко Новак застывал на месте, так великолепно быстр и плавен был взлет его ладони ко лбу, так неколебимо замирали два пальца возле лучистой кокарды.