Писатель и самоубийство
ModernLib.Net / Научно-образовательная / Чхартишвили Григорий Шалвович / Писатель и самоубийство - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
Рьяность властей имела кроме религиозной и финансовую подоплеку: еще в законах Людовика Святого (XIII век) самоубийцу предписывалось не только подвергать посмертному суду, но и лишать имущества, переходящего к барону. С централизацией власти наследователем самоубийц стала корона. Если преступник был дворянином, его герб ломали, замки разрушали, леса вырубали, а все прочее достояние доставалось казне. Уголовное уложение Людовика XIV наряду с освященными традицией эмоциональными карами (зачитать над самоубийцей приговор, проволочь труп на рогоже лицом к земле, а затем вздернуть на виселицу или отправить на живодерню) предусматривает и обязательную конфискацию имущества в обход прямых наследников.
При таких строгостях самоубийства происходили редко и вызывали у средневековых европейцев мистический ужас. Самоубийцы наряду с еретиками и закоренелыми преступниками считались источником кадров для вампиров, привидений и прочей ночной нечисти (отсюда и кол в сердце — как мера предосторожности).
Труп самоубийцы был ценным сырьем. Во-первых, его могли безбоязненно кромсать в анатомических театрах врачи, испытывавшие постоянный дефицит в мертвецах и подчас вынужденные с риском для жизни воровать добропорядочных покойников из освященной земли. А во-вторых, во всей Европе вплоть до просвещенного XVIII столетия огромным спросом пользовалось чудодейственное вещество мумми — товар куда более редкий и дорогой, чем какой-нибудь вульгарный кусочек веревки с виселицы. Это лекарство изготавливалось из трупов самоубийц. Считалось, что оно обладает волшебной способностью укреплять жизненную силу. Первоначально экстракт извлекался из мумифицированных трупов, в которых высоко содержание смол (по-арабски мумия — «битум»). С веками туманные представления о набальзамированных египтянах слились с суеверным страхом перед самоубийцами, и последние заменили аптекарям мумий, которым в Европе взяться было неоткуда. Кстати говоря, недавняя популярность в Советском Союзе волшебного лекарства мумиё — дальний отголосок средневекового увлечения чудесным мумми.
Однако с приходом Ренессанса и зарождением концепции гуманизма варварство стало уходить в прошлое. Нравы смягчались, нетерпимость постепенно выходила из моды, а жестокость и суеверие из похвальных качеств перешли в разряд постыдных. Европа вступала в новые времена.
Новое время
Я много думал о смерти и нахожу,
что это — наименьшее из зол.
Фрэнсис БэконВпервые о естественных правах человека — на жизнь, на справедливый суд, на собственность — заговорили в Англии и поначалу только применительно к баронам («Великая хартия вольностей», XIII век). К началу Нового времени идея о том, что у государя есть не только права, но и обязанности, а у подданных не только обязанности, но и права, распространилась по всей северной Европе. Этот поистине революционный переворот в умах, вознесший индивида и тем самым неминуемо приспустивший с недосягаемой высоты и кесаря, и Бога, свершился благодаря героям этой книги — мыслителям и сочинителям: Томасу Мору, Эразму Роттердамскому, Мартину Лютеру, Шекспиру, Спинозе, Декарту, Гоббсу, Сервантесу, которые каждый на свой лад учили человека тому, что он достоин уважения.
Это не замедлило сказаться на отношении общества к суициду. Первым защитником самоубийц был Монтень, оправдывавший «благородное самоубийство» и восхищавшийся доблестными женщинами античности, жертвовавшими жизнью во имя долга или любви. В следующем столетии пространную и эмоциональную апологию суицида написал Джон Донн, однако опубликовать свой «Биатанатос» позволил лишь посмертно — очевидно, боялся потерять хорошее место диакона в лондонском соборе Святого Павла. Дэвид Юм, вознамерившийся «вернуть человеку его утраченную свободу», издал свой труд «О самоубийстве» (1777) через двадцать лет после того, как этот трактат был написан. Почти сразу же книга попала в список запрещенных изданий, но в конце XVIII века это было уже явным анахронизмом — эпоха безоговорочного осуждения суицида подходила к концу.
Первые симптомы послабления проявлялись и раньше. Чрезмерная суровость светского и церковного закона была трудноприменима на практике — и по эмоциональным, и по материальным соображениям. Люди все равно убивали себя, невзирая на земные и небесные кары. Оставались друзья, которые не желали отдавать останки самоубийцы на поругание, оставались родственники, которым нельзя было выжить без средств к существованию. Поэтому чаще всего факт самоубийства скрывался; покойника благополучно отпевали, хоронили на кладбище, а власти смотрели на это сквозь пальцы. В тех же случаях, когда утаить причину смерти было невозможно, самоубийцу объявляли безумным или «временно помутившимся в рассудке» — в большинстве стран это освобождало от церковного и уголовного наказания. Так, например, произошло в 1822 году, когда видный британский политик виконт Каслри, он же маркиз Лондондерри, перерезал себе горло бритвой. Причиной был нервный срыв, вызванный бракоразводным скандалом в королевском семействе и упорно ходившими слухами о гомосексуальных увлечениях виконта-маркиза. Не протыкать же было спикера палаты общин и министра иностранных дел осиновым колом? Суд поступил мудро: признал самоубийцу временно обезумевшим и санкционировал почетные похороны.
Восемнадцатое столетие завершилось тем, что признало за человеком право на жизнь. Это поставило перед юристами сложную задачу: является ли это право одновременно и обязанностью? Ни в одной из конституций и деклараций прав человека этого не утверждалось. Если у человека есть юридическое право жить, стало быть, он может и не пользоваться этим правом, то есть прекратить свое существование. Понадобились долгие десятилетия, чтобы уголовное законодательство различных стран было приведено в соответствие с их Основным законом.
Французская революция, пролившая реки крови, но показавшая всему миру, как надо расправляться с предрассудками и анахронизмами, первой вычеркнула самоубийство из списка уголовных преступлений. Последней же из европейских стран на это решилась Великобритания, сохранявшая в кодексе антисуицидную статью вплоть до 1961 года.
Между двумя этими событиями — 170 лет упорной борьбы государства и церкви с общественным мнением, все более и более сочувственным по отношению к самоубийству. Твердая власть не любит, когда подданные проявляют своеволие, предпочитает лишать жизни сама, поэтому при тоталитарных режимах, будь то наполеоновская Франция или коммунистическая Россия, самоубийство как социальное явление сурово осуждалось или замалчивалось. Во время Итальянского похода Бонапарт, обеспокоенный количеством самоубийств в рядах своей победоносной армии, издал специальный приказ, в котором говорилось: «Солдаты! Нужно уметь преодолевать сердечные страдания! Для того чтобы выдержать душевные невзгоды, потребно не меньше силы воли и мужества, чем для того чтобы выдержать залповый огонь неприятеля!» Великому полководцу принадлежат и такие слова: «Смерть как акт отчаяния — это трусость. Самоубийство не отвечает ни моим принципам, ни месту, которое я занимаю на мировой арене. Я человек, приговоренный к жизни». С другой стороны — исторический факт: в канун первого отречения Наполеон принял яд и остался в живых лишь благодаря тому, что отрава от длительного хранения утратила свою действенность…
Во второй половине XIX века в цивилизованных странах самоубийц уже не подвергали публичному поношению, но закон по-прежнему был суров по отношению к тем, кто пытался уйти из жизни, но не сумел. В 1881 году законодательное собрание штата Нью-Йорк определило неудачливым самоубийцам наказание в 20 лет тюрьмы. В Англии же государство бралось завершить не доведенное до конца самоубийство при помощи палача — попытка суицида каралась смертной казнью. Вот отрывок из письма Николая Огарева бывшей проститутке Мэри Сазерленд (он «спас» эту падшую женщину, и она стала его верной подругой до конца жизни):
«Тут повесили человека, который перерезал себе горло, но был спасен. Повесили его за попытку самоубийства. Врач предупредил их, что вешать его нельзя, потому что разрез разойдется и он сможет дышать прямо через трахею. Его не послушали и повесили. Рана немедленно раскрылась, и повешенный ожил. Понадобилось много времени, чтобы собрать олдерменов. Наконец они собрались и решили перетянуть шею приговоренного ниже раны и держать так, пока он не умрет. О, Мэри, что за безумное общество и что за идиотская цивилизация!»
Этот возглас очень точно отражает состояние умов и общее настроение думающих людей прошлого столетия. Из жуткого, табуированного призрака, загнанного в самый угол общественного сознания, суицид превращался в мощное, многокомпонентное явление, в котором сочетались кризис религии, изменение мироощущения личности, социальный кризис, распад патриархальной семьи и множество иных факторов, заслуживавших самого серьезного изучения. Мишель Фуко пишет в работе «Право на смерть и власть над жизнью»:
«Самоубийство, которое прежде считалось преступлением, поскольку было способом присвоить себе право на смерть, отправлять которое мог лишь суверен — тот ли, что здесь, на земле, или тот, что там, по ту сторону, — … стало в ходе XIX века одной из первых форм поведения, вошедших в поле социологического анализа; именно оно заставило появиться — на границах и в зазорах осуществляющейся над жизнью власти — индивидуальное и частное право умереть. Это упорствование в том, чтобы умирать, — такое странное и, тем не менее, такое регулярное, такое постоянное в своих проявлениях, а следовательно, столь мало объяснимое индивидуальными особенностями и случайными обстоятельствами, — это упорствование было одним из первых потрясений того общества, где политическая власть как раз только что взяла на себя задачу заведовать жизнью».
А потом настал XX век, который называют веком социальных революций и веком технического прогресса, веком космоса и веком атома, веком мировых войн и веком массовой культуры. Все это, конечно, так, но ведь самое важное — не то, что происходит вокруг нас, а то, что творится в нашей душе.
В душе человека в XX веке произошло вот что: огромное и постоянно увеличивающееся количество людей в разных частях планеты перестали хотеть жить.
Главный титул нашего столетия должен бы звучать так: век самоубийств.
Век самоубийств
…Земля как будто потеряла силу
держать на себе людей.
Ф.М. Достоевский. «Дневник писателя»Во вступительной главе уже было сказано, что в современной статистике смертей самоубийство почти во всех странах занимает тревожное третье место — вслед за смертью в результате болезни и несчастного случая (под которым главным образом подразумеваются ДТП). Ежегодно себя убивают 30000 американцев, 25000 японцев, 20000 французов, 60000 россиян, а число тех, кто пытается себя убить, в 7-8 раз выше. И это при том, что статистика самоубийств всегда занижена, в нее попадают лишь явные случаи. На самом же деле самоубийц гораздо больше — по оценке некоторых социологов, чуть ли не вдвое. По официальной статистике почти полмиллиона землян каждый год сами ставят точку в своей жизни.
А ведь XX век, при всех его потрясениях и злодеяниях, невероятно обустроил существование человека, окружил его комфортом и удобствами, невообразимыми сто лет назад — причем более всего материальный уровень жизни вырос именно в тех странах, которые сегодня лидируют по уровню самоубийств (Россия в данном случае не в счет — наш суицидальный всплеск 90-х годов объясняется чисто дюркгеймовскими, социальными причинами и, будем надеяться, закончится вместе с переходным периодом от одной общественной модели к другой).
В чем же дело? Что, собственно, произошло? Почему в век толерантности и социального обеспечения (водятся за нашим столетием и такие определения) человечество уподобилось енотообразному зверьку какомицли, который, оказавшись в зоопарке, впадает в депрессию и через некоторое время начинает сам себя пожирать, хотя клетка просторная, а еды много?
Причин тому множество.
Во-первых, социальные, впервые исследованные Дюркгеймом. В результате технической революции, индустриализации и урбанизации патриархальный мир прошлого столетия был разрушен. Человек утратил контроль над непосредственно окружающим его жизненным пространством, нарушился сам масштаб взаимоотношений личности и общества. Мир стал слишком большим (не деревня, а мегаполис, не артель, а фабрика, не пустынное поле, а людная площадь) и оттого чужим. Любое социальное потрясение, любое массовое изменение общественного статуса (то, что в массовых пропорциях происходит в современной России) влечет за собой всплеск самоубийств. Самоубийцы — это щепки, которыми густо усыпана земля, когда в социальном лесу вырубают поляны и просеки.
Во-вторых, нравственные. В XX веке у большинства землян изменилась этическая мотивация поведения. Прежде в ее основе были не подлежащие обсуждению и тем более сомнению установления религии, взывавшей не к логике, а к чувству, не к разуму, а к вере. Если церковь запрещает самоубийство — это не обсуждается. Нельзя — значит нельзя. В нашем веке стал очевиден кризис веры, подготовленный событиями XVIII и XIX веков. Это не духовная катастрофа, как кажется некоторым, а естественная стадия развития. Человечество подросло и повзрослело, оно хочет знать, почему и зачем, оно вышло из детского возраста, когда инструкции воспринимаются без обсуждения, на веру: надо мыть руки перед едой, маму с папой следует слушаться, самому себя убивать нехорошо. А почему? В XX веке человечество пережило переходный возраст со всеми приметами подросткового бунта — атеизмом, революциями, безумными социальными фантазиями. В почете были не послушание и доброе сердце, а ум, дерзновение и самодостаточность. Но, как мы увидим в одной из последующих глав, ум и высокая самооценка — это та система координат, в которой суициду отводится важное и почетное место.
В-третьих, психологические. Если сравнивать самоощущение нашего современника и человека прежних веков, то при внешней иллюзии большей свободы выбора и поступка мы стали гораздо более зависимы от внешнего мира. Просто его диктат из прямого превратился в косвенный, но оттого не менее эффективный. Через аппарат массовой культуры общество все время навязывает нам некий стандарт жизненного успеха, несоответствие которому воспринимается как трагедия. Наверное, прежде стрессов было не меньше, чем сейчас, но люди были психологически устойчивей, менее изнеженны — выживание требовало куда больших усилий, а это делало жизнь более ценной, ибо человеку свойственно дорожить только тем, что дается с трудом.
Отсюда четвертая, на мой взгляд, главная причина. Парадокс: чем благоустроеннее становился быт человека XX столетия, тем стремительнее ползла вверх кривая суицида, спускаясь книзу лишь во время мировых войн, что и понятно — когда озверевший мир на тебя охотится, не хочется играть с ним в поддавки. «На войне, в лагерях и в периоды террора люди гораздо меньше думают о смерти, а тем более о самоубийстве, чем в мирной жизни, — пишет Надежда Мандельштам. — Когда на земле образуются сгустки смертельного страха и груды абсолютно неразрешимых проблем, общие вопросы бытия отступают на задний план». Поразительный, но почему-то греющий душу факт: в Освенциме уровень самоубийств среди охранников был в несколько раз выше, чем среди заключенных. Жизненный инстинкт обостряется тогда, когда жизни угрожает опасность. И наоборот.
Современному человеку, которому повезло родиться в благополучной, сытой стране, жизненный инстинкт не очень-то нужен: голод, холод, насилие какому-нибудь финну, канадцу или японцу известны больше понаслышке, благодаря привычке ужинать перед телевизором. Человек из благополучной страны знает, что почти наверняка будет жить а) в комфорте б) не подвергаясь принуждению в) долго. Перспектива ясна: умрет в 94 года от болезни Альцгеймера. От этой уверенности происходит размягчение жизненного мускула, а размягчение — первый шаг к атрофии. Согласно Фрейду, который прав не во всем, но в этом, кажется, прав, наша психика определяется балансом двух противоборствующих сил: эроса, инстинкта жизни, и танатоса, инстинкта смерти. В старости первый ослабевает, второй же постепенно берет верх. Последствия известны. Если так, то высокий уровень самоубийств в развитых странах — первый признак общего старения человечества. Чем спокойнее и налаженнее будет становиться жизнь людей, чем меньше в ней будет катаклизмов и потрясений, тем ближе энтропия — полное отсутствие колебаний и тепловая смерть.
Давайте помечтаем. Предположим, что в XXI веке homo sapiens будет развиваться по пути, который большинству из нас представляется благом. Итак, все социальные, экологические и политические проблемы решены. Нет больше голодных, нет бездомных, каждому гарантирован уровень существования, необходимый для чувства собственного достоинства. Каждый человек уважает себя, а стало быть, уважает и других. Раздоры остались в прошлом, все толерантны, наблюдается бум армяно-азербайджанских браков, а израильтяне и палестинцы добровольно объединились в одно государство и не нарадуются друг на друга. Из преступников уцелели только сексуальные маньяки, которых заботливо лечат в санаторных условиях. Коррупция превратилась в тему исторических романов. Озоновая дыра залатана, на Марсе цветут яблони. Медицина не может спасти и воскресить только тех, кто случайно упал в чан с серной кислотой. Разница между полами определяется с трудом, но это ничего, потому что дети все равно рождаются в инкубаторах, а спермы нобелевских лауреатов запасено на тысячу лет вперед. Три четверти населения планеты составляют те, кому за восемьдесят, но и это не страшно — всем всего хватает, один работающий способен прокормить сотню. В общем, осуществились все наши мечты.
Но человек остался смертен и все равно не знает, откуда он взялся, зачем живет и куда денется после смерти.
Но жизненный инстинкт за невостребованностью поник до нулевой отметки. Человек близится к совершенству, а совершенство — это смерть.
Впрочем, не будем пугать себя раньше времени. В конце XX века миру до тепловой смерти еще очень далеко, homo sapiens пока вполне способен избрать более эффектный способ исчезновения — ядерную войну, экологическую катастрофу или какой-нибудь иной вариант видового самоубийства.
У человечества сегодня много проблем, и суицид — лишь одна из них, не самая заметная, но самая трудноразрешимая. С точки зрения философии — главная. Стоит ли жизнь того, чтобы дожить ее до конца? Должен ли человек покоряться пращам и стрелам яростной судьбы?
Всякий теперь может ополчиться на море смут, не терзаясь угрызениями совести и страхами за посмертные последствия, запрета на самоубийство больше нет — ни нравственного, ни юридического, ни общественного. Религиозный запрет (ранее действенный для христиан, мусульман и иудаистов) из грозного окрика с неизбежными карами за нарушение сник до нестрашного шепота тихой укоризны, вряд ли способной остановить того, кто решился.
На исходе второго тысячелетия христианской эры человек остался с проблемой самоубийства один на один, и решать ее приходится каждому за себя. Что, впрочем, неудивительно. Ибо
ведь если можно с кем-то жизнь делить, то кто же с нами нашу смерть разделит? (И. Бродский «Большая элегия Джону Донну»)Венец эволюции. Футурологический этюд
Гробы изнутри здесь вроде матраса,
с точки зрения местного среднего класса
смерть — это красиво и как бы сон.
Лев ЛосевЕсли все будет замечательно хорошо, если осуществятся чаяния лучших умов человечества, если победят силы Добра и Разума, то венцом эволюции homo sapiens, ее главным завоеванием, ее гран-при станет стопроцентная смертность от самоубийства.
Когда человек достигнет всего, о чем он сегодня мечтает, и поборет все, с чем борется, станет окончательно ясно, что на самом деле мечтал он о полном контроле над собственной жизнью, а боролся не столько со Злом, сколько с непредсказуемостью внешних условий бытия, иначе именуемой Случаем, Роком или Богом.
Итак, предположим, что нам всё удалось. Мы, люди, стали подлинными хозяевами своей жизни. Случайности сведены до минимума, будущее послушно человеческому гению и прогнозируемо с вероятностью в 99,9%. Твердо известно, что нашей планете ничто не угрожает, кроме столкновения с кометой, которое произойдет через 2358 лет и которого можно будет избежать при помощи некоторых заблаговременных действий и умеренных затрат.
Смертность человека, разумеется, никуда не делась, потому что все, имеющее начало, должно иметь и конец. Да если б и делась, какой же безумец захочет жить вечно. Долго — да, но бесконечно долго? Однако чего всякий хозяин жизни захочет наверняка, так это самому выбирать момент расставания с нею, самому решать, когда уже пора, уже хватит, уже устал, уже надоело. Иначе какой же он будет хозяин?
Человек будущего, если будущее будет, непременно пожелает умирать только добровольно, на собственных условиях. Это и станет считаться полноценным финалом полноценно прожитой жизни.
Вот и выходит, что наши счастливые потомки все сплошь будут самоубийцами.
Я не собираюсь писать фантастический рассказ об отдаленном будущем, о величественных Дворцах Счастливой Смерти и эффектных погребениях в виде распыления на атомы. Вероятно, представления о хорошем вкусе и величественности к тому времени все равно изменятся, да и, честно говоря, далекие потомки с их прекрасной, лишенной неожиданностей жизнью мне не так уж интересны. «Потомства не страшись, его ты не увидишь», — сказал граф Хвостов и был прав.
Поговорим лучше о нашем времени, когда появляются первые ростки этого замечательного будущего, еще робкие и слабые, но уже вполне различимые. И представляющие для нас, живущих сегодня, самый непосредственный интерес.
Речь, как вы уже догадались, пойдет об эвтаназии, «хорошей смерти» (от греческого эу+танатос).
С эвтаназией пока мало что ясно. Не выяснено даже, к какому разряду статистики относить этот тип смерти — к убийству (как настаивают суды, приговаривающие излишне сострадательных медиков к тюремному заключению) или к самоубийству. Человечество не готово к решению этой проблемы — ни юридически, ни нравственно, ни мировоззренчески. А между тем проблема быстро становится насущной и долго прятаться от нее не удастся.
У добровольной смерти как избавления от неизлечимой и мучительной болезни сторонники находились во все времена — и в толерантной античности (Сократ, Платон, стоики), и даже в суровое средневековье (Томас Мор, Фрэнсис Бэкон). Кстати именно Бэкон первым ввел в обиход сам термин: «Скажу более, развивая сию тему: долг медика не только в том, чтобы восстанавливать здоровье, но и в смягчении страданий, вызванных болезнью; и состоит он не в том лишь, чтобы ослаблять боль, почитаемую опасным симптомом; если недуг признан неизлечимым, лекарь должен обеспечить пациенту легкую и мирную кончину, ибо нет на свете блага большего, нежели подобная эвтаназия…» («Instauratio Magna», 1623).
При том что идея «хорошей смерти» витала в воздухе с незапамятных времен, организованное общественное движение за легализацию эвтаназии возникло сравнительно недавно — в 1935 году. Разумеется, это произошло в Англии, на родине чувства собственного достоинства. Оттуда за минувшие две трети века проэвтаназийное движение распространилось на всю зону господства протестантской этики и даже вторглось в некоторые католические регионы.
Против так называемой пассивной эвтаназии (прекращения искусственного поддержания жизни больного, когда нет никаких надежд на улучшение), собственно, уже никто всерьез не возражает. Битва идет за право больного на активную эвтаназию, то есть на самоубийство с использованием профессиональной медицинской помощи. На практике это происходило и происходит сплошь и рядом: больные (или если они находятся в бессознательном состоянии, то их родственники) просят врача, тот из сердоболия или корыстолюбия соглашается, выписывается справка о смерти вследствие естественных причин, и никаких проблем не возникает.
Однако есть медики, которым претит обман. Они считают, что долг врача — не способствовать любой ценой продлеванию жизни пациента, а делать так, чтобы пациенту было лучше. Если ему лучше умереть, то врач должен помочь и в этом. Крестоносцы вроде американца Джека Кеворкяна, заслужившего прозвище «Доктор Смерть», намеренно афишируют свою эвтаназийную деятельность, чтобы добиться судебного прецедента, который оправдывал бы «медицид». В последнее время западная судебная система оказывается бессильной перед общественным мнением, относящимся к эвтаназии все с большим и большим сочувствием. Многим людям, в том числе и судьям, довелось испытать горькую беспомощность при виде бессмысленных страданий близкого человека, умирающего от тяжелой, неизлечимой болезни. Каждый из нас боится оказаться в таком положении сам, и мысль о возможности эвтаназии делает подобную перспективу менее пугающей. Джек Кеворкян, который в 90-е годы помог избавиться от страданий нескольким десяткам больных, представал перед судом по меньшей мере пять раз и неизменно получал оправдательный вердикт. И с каждым годом последователей у упрямого Doctor Death становится все больше.
На наших глазах разворачивается драматичная борьба одних защитников прав человека с другими. Так сказать, хорошего с лучшим. Жизнь священна и неприкосновенна, утверждают одни. Жизнь не должна превращаться в тюрьму и застенок, говорят другие. Аргументы «других» кажутся неоспоримыми, во многих очевидных случаях противодействие эвтаназии выглядит бессмысленной жестокостью.
Хотя бессмысленной ли?
Допустим, опасения по поводу возможных врачебных ошибок в расчет брать не стоит. Их хватает и без эвтаназии, а при принятии столь ответственного решения можно предусмотреть особые меры предосторожности.
Главное в аргументах противников эвтаназии, конечно же, — соображения нравственные и религиозные. Многие люди (на сегодняшний день большинство) считают, что есть сферы жизни, куда человеку вторгаться нельзя, потому что не его ума дело. Клонирование, евгеника, эвтаназия — суть вмешательство в прерогативы природы и Бога. Не мы, а Господь решает, сколько человеку жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью.
Впрочем, этот аргумент не вполне состоятелен с религиозных же позиций. Ведь не осуждает же церковь применение в медицине обезболивающих средств. Не возбраняется и активное медицинское вмешательство при трудных родах. Но если врач может ассистировать великому таинству рождения, то почему табуируется облегчение страданий в момент другого великого таинства? Да и фактически современный человек давно уже лишился права на естественную смерть. Медицина продлевает существование (и страдания) неизлечимо больного гораздо дольше, чем это предусмотрено природой. Получается, что идеальная с точки зрения «религиозной» медицины смерть — это когда человек умирает в больнице после нескольких недель, а то и месяцев пребывания в коматозном состоянии, с капельницей, накачанный всевозможными успокоительными, с искусственным дыханием и уже после фактического прекращения мозговой деятельности. Господь давно вознамерился забрать эту душу, но медики всеми правдами и неправдами, вопреки здравому смыслу и милосердию, оттягивают предрешенное. Кому от этого лучше? Папе римскому?
Другой веский аргумент contra был в свое время высказан Честертоном: «Кое-кто выступает в поддержку так называемой эвтаназии; в настоящее время предлагают убивать только тех, кто самому себе в тягость; но скоро также станут поступать и с теми, кто в тягость другим». Можно было бы отмахнуться от этого предостережения. Мол, знаем, слышали: сегодня носит «Адидас», а завтра родину продаст. Можно было бы — если б Честертон не оказался прав. Действительно, вскоре после того, как писатель написал эти слова, идея эвтаназии была чудовищно скомпрометирована немецкими национал-социалистами. Это пока единственный пример узаконенного государством применения эвтаназии, поэтому давайте вспомним, как там все происходило.
Начиналось красиво и даже гуманно — как привилегия для неизлечимо больных арийцев, желающих без страданий уйти из жизни. Но в октябре 1939 года Гитлер подписал секретный указ, согласно которому эвтаназии следовало подвергнуть все lebensunwertige Leben («формы жизни, которые недостойны жизни»): деформированных младенцев, сумасшедших, сенильных стариков, неизлечимых сифилитиков, энцефалитиков, и так далее вплоть до больных какой-то хореей Гентингтона. Специальная врачебная «тройка» решала вопрос в каждом конкретном случае. Государство создало шесть эвтаназийных центров, где в течение двух лет было уничтожено по одним источникам 100000 человек, по другим — 275000. Применялись инъекции и прекращение кормления, а также новое, многообещающее изобретение — бани, где вместо воды из душа шел отравляющий газ. Родственникам умерщвленных сообщали, что смерть произошла в результате естественных причин. Однако при столь масштабной деятельности даже аккуратная немецкая бюрократия совершала неизбежные ошибки: то пришлют две урны вместо одной, то перепутают диагноз, то известят о неудачной аппендектомии у человека, которому аппендикс вырезали много лет назад. Поползли нехорошие слухи, и 3 августа 1941 года епископ Клеменс фон Гален произнес в Мюнстере знаменитую проповедь, в которой назвал нацистскую эвтаназийную программу «чистейшим убийством» и призвал католиков «освободиться от нацистского влияния, дабы не оскверниться их образом мыслей и безбожным поведением». Фюрер не тронул мужественного епископа и программу закрыл — в это время уже существовал проект лагерей смерти, поэтому потребность в «эвтаназийных центрах» все равно отпала.
Эта история, конечно, заставляет отнестись к легализации эвтаназии с особой осторожностью. Но отнюдь не закрывает самого вопроса. Фон Гален был абсолютно прав: то, что затеяли фашисты, являлось «чистейшим убийством» и с эвтаназией ничего общего кроме названия не имело. Проблема была не в эвтаназии, а в нацизме и нацистской медицине. Если врач безумен, то и вырезание гланд превращается в смертельно опасную операцию.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|
|