Все же миссис Дьюк была приятно польщена вниманием к ней нового гостя; еще ни один человек не разговаривал с нею серьезно, и она серьезно еще никого не выслушивала. Лицо ее просияло, когда незнакомец, широко и плавно махая чемоданом и огромнейшей шляпой, начал извиняться перед нею, что он вошел в ее сад необычным путем: не калиткой, а через забор. Он объяснял это несчастной семейной традицией — привычкой к чистоте и аккуратности.
— Говоря по совести, матушка моя, — объяснял он, понизив голос, — была даже слишком строга по этой части. Она очень сердилась, когда я терял в школе фуражку. Если человека приучить к чистоте и аккуратности, эта привычка прилипает к нему на всю жизнь...
Еле слышным голосом миссис Дьюк пролепетала в ответ, что у него, она уверена, была прекрасная мать; но племянница ее, видимо, не удовлетворилась его объяснениями.
— Странное у вас понятие о чистоте, — сказала она, — прыгать через забор, лазать по деревьям, какая же это чистота! Трудно взобраться на дерево чисто.
— Ну, стену-то он, однако, перелезает чистехонько! — заметил Майкл Мун. — Я видел своими глазами.
Смит воззрился на девушку с неподдельным удивлением.
— Милая леди, — сказал он, — я именно чистил дерево. Ни для прошлогодних листьев, ни для прошлогодних шляп на дереве не должно быть места. Прошлогодние листья будут очищены ветром, но с прошлогодней шляпой никакому ветру не справиться. Сегодняшний ветер, я думаю, мог бы очистить целые леса от листьев. Странная идея, будто чистота — тихое, спокойное понятие. Нет, чистота — это работа гигантов. Вы не можете чистить, не пачкаясь. Посмотрите, например, на мои брюки. Неужели вы не знаете этого? Неужели каждую весну вы не делаете генеральной уборки?
— О да, сэр, — быстро подхватила миссис Дьюк, — в этом смысле вы найдете у нас все в полном порядке!
Наконец-то услыхала она такие слова, которые были ей понятны вполне.
Мисс Диана Дьюк, казалось, изучала незнакомца с каким-то торопливым расчетом, после чего в ее черных глазах засверкала решимость, и девушка объявила ему, что он может, если угодно, занять отдельную комнату в верхнем этаже. А молчаливый и деликатный Инглвуд был как на иголках во время всех этих переговоров и немедленно вызвался показать незнакомцу его комнату. Смит взобрался по лестнице, шагая через четыре ступени, и, когда на самом верху он ударился головой о потолок, Инглвуду стало почему-то казаться, будто высокий дом гораздо ниже, чем был до сих пор.
Инглвуд шел вслед за своим старым или, может быть, новым другом, — он в точности не знал, за кем идет. Гость временами удивительно напоминал ему старого школьного товарища, а временами, казалось, не имел с ним никакого сходства. И когда Инглвуд несмотря на природный такт все же решился наконец задать вопрос: «Ваша фамилия Смит?», то получил на это довольно неопределенный ответ:
— Браво, браво! Очень хорошо! Прекрасно!
Инглвуд после некоторого раздумья решил про себя, что ответ этот более уместен в устах новорожденного младенца, только что получившего имя, чем в устах взрослого, отвечающего на вопрос, как его зовут.
Так и не удалось злополучному Инглвуду узнать, был ли незнакомец его школьным товарищем. И все же он пошел за незнакомцем в его комнату. Тот стал выбрасывать свои вещи из чемодана, а Инглвуд остановился в нерешительности на пороге, не зная, нужна ли Смиту его помощь или нет. Еще раньше, когда Смит взбирался на дерево, Инглвуда поразила свойственная Смиту буйная аккуратность. Теперь эта буйная аккуратность снова бросилась Инглвуду в глаза. Выбрасывая вещи из чемодана, словно то были негодные тряпки, он, однако, старался расположить их на полу правильной фигурой вокруг себя.
При этом он продолжал без умолку выкрикивать отрывистые, бессвязные фразы, словно у него не хватало дыхания. Правда, он только что взбежал на высокую лестницу, отмеривая по четыре ступеньки за раз, но и без этого его речь всегда была пестрой цепью значительных и незначительных, но чаще всего разрозненных образов.
— Словно день Страшного суда! — говорил он, бросая какую-то бутылку так, что она покачалась и встала как следует. — Говорят, вселенная обширна... беспредельность и астрономия... едва ли... Я же думаю, предметы слишком близки... тесно упакованы... для путешествия... например, звезды в большой тесноте... Солнце — звезда слишком близкая, и потому нельзя ее разглядеть... а звезда земля так близка, что ее и совсем не видно... слишком много камушков на взморье... следует все разложить кружками, кружками... слишком много былинок травы, и потому их нельзя изучить... перья птицы вызывают головокружение... подождите, пока будет выгружен большой чемодан... тогда все окажется в настоящем порядке.
Он замолк, чтобы перевести дух, и бросил рубашку из одного конца комнаты в другой, а вслед за ней бутылку чернил, так что она упала как раз рядом с рубашкой. Странный полусимметричный беспорядок в комнате поразил Инглвуда; он озирался кругом с возрастающим недоумением.
И действительно, немногое можно было почерпнуть из образа дорожного багажа Смита. Одна особенность, впрочем, бросалась в глаза; все вещи здесь служили не тем надобностям, для которых были предназначены; все, что для других имело второстепенное значение, было для Смита на первом плане, и наоборот. Крынка или сковорода могли быть завернуты в коричневую бумагу, и случайный наблюдатель с удивлением заметил бы, что эта крынка Смиту нисколько не нужна, а коричневая бумага представляет для него великую ценность. Он извлек из чемодана два или три ящика сигар и с откровенным простодушием пояснил, что сам он некурящий, но сигарные коробки — незаменимый материал для выпиливанья. Потом он достал из чемодана шесть маленьких бутылок вина, белого и красного. Инглвуд разглядел между ними одну бутылку чудесного «Волнэ» и заключил, что незнакомец — эпикур по виноградной части. Каково же было его удивление, когда следующая бутылка оказалась дешевеньким, скверным колониальным кларетом, какого не пьют даже обитатели колоний (что, кстати, делает им честь). И только тогда заметил он. что все бутылки запечатаны разноцветными металлическими печатями и, казалось, подобраны исключительно так, чтобы дать три главных и три дополнительных краски: красную, синюю, желтую; зеленую, фиолетовую, оранжевую. Инглвуд с каким-то жутким чувством начал понимать, что перед ним воистину ребенок. Смит действительно был младенцем — насколько это возможно в пределах человеческой психики, и все чувства его были детские: он с жадностью выпиливал по дереву, словно разрезывал сладкий пирог. Вино в глазах этого человека не являлось сомнительной влагой, которую можно либо порицать, либо хвалить. Для него это был ярко окрашенный сироп, и он любовался им так же, как любуются им дети, стоя перед витриной магазина. Он разговаривал властным тоном и протискивался всюду на первое место, но это не было самоутверждением современного сверхчеловека. Просто он забывался, как забываются маленькие дети в гостях. Казалось, он совершил гигантский прыжок из детства в зрелость, пропустив тот период молодости, когда большая часть людей становится взрослыми.
Он повернул свой громадный чемодан. Артур заметил на одной стороне инициалы И. С. и вспомнил, что его товарища Смита звали Инносент. К сожалению, Артур забыл, было ли это настоящее, христианское имя или только прозвище, характеризующее душевные качества[13]. Он собрался было задать Смиту новый вопрос, как раздался внезапно стук в дверь и на пороге показалась плюгавая фигурка мистера Гулда. А за спиной у Гулда стоял угрюмый Мун, точно его длинная, искривленная тень. Любопытство и стадное чувство заставили их войти в эту комнату.
— Надеюсь, я не помешал, — с добродушной улыбкой, но без намека на извинение сказал Моисей.
— Дело в том, — сравнительно любезно заметил Майкл Мун, — что мы хотели взглянуть, удобно ли они вас устроили. Мисс Дьюк иногда...
— Я знаю! — вскричал незнакомец и взглянул на них блестящими глазами. — Она бывает величественна; подойдите к ней, и вы услышите военную музыку... точно Жанна д'Арк.
Инглвуд онемел и уставился на говорившего с видом человека, только что услышавшего дикую сказку, которая все же содержит в себе некую забытую истину. Он вспомнил, что и сам подумал про Жанну д'Арк[14] много лет тому назад, когда, чуть не со школьной скамьи, впервые появился в этом доме. Но давно уже всераспыляющий рационализм его друга, доктора Уорнера, сокрушил в нем следы таких юношеских непропорциональных мечтаний. Под влиянием Уорнерова скептицизма и учения о «сильном человеке»[15] Инглвуд с давних пор привык считать себя робким, неприспособленным, слабым и думал, что ему не суждено жениться; Диана Дьюк в его глазах стала просто необходимой прислужницей, а о прежнем увлечении он вспоминал, как о маленькой шалости школьника, поцеловавшего дочку квартирной хозяйки. Однако фраза о военной музыке странным образом задела его, точно он услышал вдалеке барабан.
— Она поневоле должна быть сурова, это вполне естественно, — сказал Мун, оглядывая крошечную комнату с клинообразным скошенным потолком, похожую на остроконечный колпак карлика.
— Пожалуй, конура для вас слишком мала, сэр, — заметил игривый мистер Гулд.
— Прекрасная комната! — последовал восторженный ответ, и Смит нырнул головой в чемодан. — Я люблю остроконечные комнаты, точно готические... Кстати, — вскричал он, встрепенувшись, — куда ведет эта дверь?
— К верной смерти, я полагаю, — ответил Майкл Мун и взглянул на пыльную, заржавленную дверь в покатой крыше. — Не думаю, чтобы там был чердак, и не могу придумать, куда она может вести.
Не дожидаясь конца этой сентенции, человек на крепких зеленых ногах подскочил к потолочной двери, примостился кое-как на выступе стены, с большим усилием распахнул дверь настежь и пролез в нее. Две символические ноги, словно обломки статуи, мелькнули на миг в воздухе; потом и они исчезли. В отверстии крыши показалось ясное, лучезарное вечернее небо и одно большое разноцветное облако, плывущее в воздухе, как целое графство, перевернутое вверх ногами.
— Эй, вы! — донесся издалека голос Смита, по-видимому, с отдаленной башни. — Ступайте сюда! И захватите чего-нибудь там у меня, чтобы выпить и закусить наверху. Здесь можно устроить чудесный пикник!
Майкл живо схватил дюжими руками две маленьких бутылки вина, по одной в каждый кулак. Артур Инглвуд, как загипнотизированный, нащупал коробку с бисквитами и большую банку имбирного кваса. Огромная рука Инносента Смита протянулась в отверстие, рука гиганта из детской сказки приняла эти подношения и унесла их к себе в орлиное гнездо; затем Инглвуд и Майкл вылезли в чердачное окно. Оба они были атлеты и даже гимнасты, — Инглвуд из любви к гигиене, а Мун из любви к спорту. И когда разверзлась дверь на крышу, у обоих мелькнуло светлое, еле уловимое чувство, точно дверь вела на небо и теперь они могут взобраться на крышу вселенной. Оба бессознательно прожили долгое время в тисках обыденного, хотя один из них и относился к обыденному слишком серьезно, а другой слишком весело. Но оба были из тех людей, в которых никогда не умирают сантименты. Мистер Моисей Гулд, однако, отнесся с одинаковым презрением и к смертоносной атлетике, и к подсознательному трансцендентализму своих друзей. Он стоял внизу и бесцеремонно посмеивался, с бесстыдным рационализмом другой расы.
Когда удивительный Смит, сидя верхом на дымовой трубе, увидел, что Гулд остался внизу, он добродушно, с детской услужливостью кинулся обратно в мансарду утешить одинокого или уговорить его подняться на крышу. Инглвуд и Мун остались тем временем одни на длинном серо-зеленом коньке сланцевой крыши, их ноги опирались о желоб; прислонившись к трубе, они взглянули с изумлением друг на друга. Первым ощущением их было, что они отошли в вечность и что вечность — чепуха, неразбериха. Кому-то из них пришло в голову, что они находятся в сиянии светлого и лучезарного неведения, которое было началом всех верований. Пространство над ними было полно мифологией; небо так глубоко, что могло вместить всех богов. Эфирный круг постепенно переходил из зеленого в желтый, как большой, недозрелый плод. Все вокруг заходящего солнца золотилось, как лимон, восток еще зеленел, как юная слива, все окружающее еще хранило пустоту дневного света и чуждалось тайны сумерек. Там и сям на бледно-зеленом и золотом фоне виднелись отдельные полосы и рассеченные глыбы черно-пурпурных туч; казалось, что они падают на землю в какой-то колоссальной перспективе. Одна туча неслась, точно ее отринуло небо: многокоронная, многобородая, многокрылая ассирийская фигура головою вниз — лже-Иегова и, кажется, сам сатана. Остальные тучи были кривые, зубчатые — словно чертоги сверженного ангела, сброшенные вслед за ним.
И вот, когда опустелое небо было полно безмолвной катастрофой, вышки тех человечьих домов, над которыми сидели Инглвуд и Мун, стали улавливать слабые обыденные звуки земли, которые были антитезою неба. Они услышали крик газетчика, раздававшийся улиц за шесть, и колокольный звон, зовущий в храм. Они уловили также разговор в саду и поняли, что неугомонный Смит последовал вниз за Гулдом; оттуда доносился его звонкий, кого-то убеждающий голос. Потом донеслись слегка насмешливые ответы мисс Дьюк и открытый, очень молодой смех Розамунды Хант. Воздух, как бывает только после бури, был свеж, но мягок. Майкл Мун пил его такими же жадными глотками, как перед этим — бутылку дешевого кларета, которую опорожнил чуть не залпом. Инглвуд продолжал поглощать имбирный квас медленно и торжественно, в гармонии с высью небес. В свежем воздухе все еще было большое движение. Им казалось, будто к ним доносится из сада запах земли и последних осенних роз. Внезапно долетели до них из темневшего сада серебряные переливчатые звуки: Розамунда принесла туда давно забытую мандолину. После первых двух-трех аккордов снова послышались далекие колокольчики смеха.
— Инглвуд! — произнес Майкл Мун. — Слыхали вы когда-нибудь, что я мошенник?
— Не слыхал и не верю! — ответил после странной паузы Инглвуд. — Но я слышал, что у вас... как бы сказать? — голова не совсем в порядке... Вы человек дикий...
— Если вы слыхали, что я дикий, можете опровергнуть эти слухи, — с необычайным спокойствием сказал Майкл Мун. — Я ручной. Я самое ручное пресмыкающееся. Ежедневно в один и тот же час я напиваюсь виски — одного и того же сорта. И даже напиваюсь всегда до одной и той же черты. Я хожу в одни и те же кабаки. В кабаках я встречаю одних и тех же погибших накрашенных женщин. Я выслушиваю одно и то же количество одних и тех же неприличных анекдотов, — неприличные анекдоты всегда одни и те же. Вы можете успокоить моих знакомых, Инглвуд, вы видите перед собой человека, окончательно прирученного цивилизацией.
Артур Инглвуд уставился на него с таким чувством, что чуть не упал с крыши: на хмуром лице у ирландца появилось что-то сатанинское.
— Суди ее Бог! — вскричал Мун, внезапно схватив пустую бутылку. — Это самая дрянная бутылка вина, которую мне когда-либо приходилось откупоривать! И все же за девять лет это первое вино, которое я пил с наслаждением. Я не был дикарем до сих пор, я сделался дикарем в эти десять минут! — И он, размахнувшись, бросил бутылку. Она закружилась, пролетела над садом и упала далеко на дорогу. В глубоком вечернем безмолвии слышно было, как она звякнула на улице о камни мостовой.
— Мун, — сказал Артур Инглвуд, — вы не должны так отчаиваться. Каждый должен принимать жизнь такой, какова она есть. Правда, некоторые находят ее мрачной...
— Но не этот молодец, — прервал Майкл Мун. — Я разумею Смита. Я уверен, что в его безумии есть система[16]. Так и кажется, что он может вступить в сказочную страну, стоит ему только сделать шаг в сторону от гладкой дороги. Кто бы подумал об этом ходе на крышу? Кому бы пришло в голову, что дрянной, дешевый кларет может казаться очень вкусным здесь, на этой крыше, среди труб? Может быть, это и есть подлинный ключ к волшебному царству. Может быть, поганые, дешевые папироски Гулда надо курить только на ходулях или как-нибудь в этом роде. Может быть, холодная баранья нога, которою потчует нас миссис Дьюк, покажется очень аппетитной тому, кто сидит на вершине дерева. Может, даже мое грязное, монотонное пьянство...
— Не судите себя слишком строго, — с неподдельной скорбью промолвил Инглвуд. — Жизнь тосклива не по вашей вине, и виски тут ни при чем. И те, кто не пьет, вот как я, например, не меньше вас чувствуют, что все на свете — крах и неудача. Так уж устроен мир; выживают сильнейшие... Например, доктор Уорнер... А некоторым, вроде меня, суждено закостенеть на одном месте. Вы не в силах бороться со своим темпераментом; я знаю, вы значительно умнее меня, однако вы не в силах сойти с обычной пошлой дороги мелкой литературной сошки, так же, как и я не в силах побороть в себе сомнений и беспомощности маленькой ученой козявки. Так же, как рыба не может не плавать и папоротник не может не расти! Человечество, как метко выразился Уорнер в одной своей лекции, в действительности состоит из совершенно различных видов животных, укрывшихся под человеческой личиной.
Доносившееся снизу жужжанье разговора внезапно оборвалось звуком мандолины мисс Хант. Бойко начала она наигрывать какой-то вульгарный, но задорный мотив.
Голос Розамунды, глубокий и сильный, пропел слова глупой модной песни:
Негры поют песню на старой плантации.
Поют ее, как певали и мы в давно миновавшие дни.
Романтическая песня катилась к ним руладами, а Инглвуд все более и более углублялся в свою проповедь смирения и покорности. Все мягче и грустнее становились его глаза; но синие глаза Майкла Муна загорелись, сверкнули ярким пламенем, непонятным Инглвуду. Многие века, многие города и долины были бы счастливы, если бы Инглвуд и его земляки могли понять тот блеск или хоть раз догадаться, что блеск тот — боевая звезда Ирландии.
— И ничто не может изменить закон. Он вложен в колеса вселенной, — тихим голосом продолжал Инглвуд. — Одни слабы, другие сильны; все, что мы можем сделать — это признать нашу слабость. Я влюблялся много раз. но из этого ничего не вышло. Я всегда помнил свое непостоянство. У меня созревали убеждения, но я не имел духу провозглашать их, так как я слишком часто менял их. В том вся соль, мой милый. Мы не верим себе, вот и все, с этим ничего не поделаешь.
Майкл вскочил на ноги и замер в опасной позе, словно черная статуя на цоколе, стараясь сохранить равновесие у самого края крыши. Громадные тучи позади него — нестерпимо красного цвета — медленно и беспорядочно блуждали в молчаливой анархии неба. От головокружительного вращенья туч поза Майкла казалась еще более опасной.
— Давайте... — сказал он и вдруг замолчал.
— Давайте... что? — спросил Инглвуд, поднявшись так же быстро, но все же осторожнее: его приятель, казалось, затруднялся выразить свою мысль.
— Идем и сделаем что-нибудь такое, чего мы не можем сделать, — сказал Мун.
В тот же миг в отверстии показались встрепанные, как у какаду, волосы и свежее лицо Инносента Смита. Он приглашал их сойти вниз, так как концерт в полном разгаре и мистер Моисей Гулд согласился прочесть «Лохинвара»[17].
Спустившись вниз, в мансарду Инносента, они чуть не споткнулись о весьма забавные преграды, расставленные в ней.
Усеянный вещами пол комнаты вызвал в мозгу Инглвуда представление о детской. Тем более был он удивлен и даже испуган, когда взгляд его упал на длинный, гладко полированный американский револьвер.
— Ого! — вскричал он, отскочив от стального ствола, как от змеи. — Неужели вы боитесь налетчиков? Когда и кому и за какие грехи готовите вы смерть из этого оружия?
— Ах, это! — сказал Смит, взглянув на револьвер. — Я готовлю не смерть, но жизнь!
И он вприпрыжку побежал по лестнице вниз.
Глава III
ЗНАМЯ «МАЯКА»
Сумасбродное настроение царило на следующий день в доме «Маяк», точно каждый праздновал день своего рождения. О законах принято говорить, как о чем-то холодном и стеснительном. На самом же деле только в диком порыве, обезумев и опьянев от свободы, люди могут создавать законы. Когда люди утомлены, они впадают в анархию; когда они сильны и жизнерадостны, они неизменно создают ограничения и правила. Эта истина верна для всех церквей и республик, какие только существовали в истории; верна она также и для всякой тривиальной, салонной забавы и для самой незатейливой сельской игры в горелки. Мы невольники до тех пор, пока закон не дает нам воли. Свободы нет, пока она не провозглашена властью. И даже власть арлекина Смита была все-таки властью, потому что он создал повсюду множество сумбурных постановлений и правил. Он заразил всех своей полубезумной активностью, но не в разрушении старого проявлялась она, а скорее в созидании нового, в головокружительном и неустойчивом творчестве. Из песенок Розамунды выросла целая опера. Из острот и анекдотов Муна вырос толстый журнал. Тщетно боролся застенчивый и ошеломленный Артур Инглвуд со своим все растущим значением. Он ясно сознавал, что, помимо его воли, его фотографические снимки превращаются в картинную галерею, а велосипед в джимкану[18]. Ни у кого не было времени оспаривать все эти неожиданные положения и занятия, ибо они следовали одно за другим так стремительно, как доводы захлебывающегося оратора.
Совместная жизнь с этим человеком представляла из себя скачку с препятствиями, но препятствия были приятны. Из простого предмета домашнего обихода мог он, точно кудесник, развернуть клубки волшебных приключений. Трудно представить себе более скромное и безличное увлечение, чем пристрастие бедного Артура к фотографии. Нелепый Смит взялся помогать ему, и на свет божий явилась «Фотография Души», как результат нескольких утренних совместных сеансов. В скором времени раскинула она свою сеть по всему пансиону. Собственно говоря, «Фотография Души» была только вариацией известной фотографической шутки — двойного изображения одного и того же лица на одном снимке; человека, играющего с самим собой в шахматы, обедающего с самим собою, и так далее. Но карточки Смита были мистичнее, глубже. Таким, например, был снимок: «Мисс Хант забывает себя самое», на котором эта леди глядит на себя, точно на незнакомую женщину, которую она никогда до сих пор не встречала. Снимок «Мистер Мун задает себе вопросы» изображал мистера Муна, который доведен до белого каления строгим перекрестным допросом, производившимся им самим; причем тот мистер Мун, который допрашивал мистера Муна, с чисто зверской насмешливостью указывал длинным указательным пальцем на самого себя. Исключительным успехом пользовалась трилогия: «Инглвуд, узнающий Инглвуда»; «Инглвуд, падающий ниц перед Инглвудом» и «Инглвуд, жестоко избивающий Инглвуда зонтиком». Смит решил увеличить эти три снимка и поместить их наподобие фрески в вестибюле со следующей надписью:
Самоуважение, Самопознание, Самокритика —
Этой троицы достаточно, чтобы сделать человека спесивцем.
Что могло быть более прозаичным и серым, чем хозяйственная энергия мисс Дьюк? Но Инносент вдруг сделал блестящее открытие, благодаря которому Диана могла соединить экономию в костюмах с желанием быть нарядно одетой, единственным проявлением женственности, оставшимся у нее. Основываясь на этом, он заразил ее теорией (в которую, кажется, верил и сам), что женщины легко могут соединить экономию в одежде с великолепием, если будут рисовать цветными карандашами легкие узоры на самых незатейливых платьях, а затем снова стирать их. С помощью двух ширм, картонной вывески, коробки мягких разноцветных мелков он учредил «Компанию Смита для молниеносного производства одежды», а мисс Диана предоставила ему ниже какую-то поношенную накидку или старую рабочую блузу для усовершенствования в портняжном искусстве. В один миг он соорудил ей костюм, украшенный красными и золотыми подсолнухами. В этом костюме она сделалась похожа на королеву. Несколько часов спустя Артур Инглвуд, чистивший свой велосипед (с обычным видом придавленного велосипедом человека), поднял голову, и раскрасневшееся лицо его раскраснелось еще более, потому что Диана стояла у входных дверей и смеялась, и черное платье ее было богато разрисовано пурпурно-зелеными павлинами[19], разгуливавшими в таинственном саду из «Тысячи и одной ночи». Неясная тоска, мучительная, сладкая, словно старинная рапира, пронзила его сердце. Артур вспомнил, какой красавицей казалась ему Диана в те годы, когда он влюблялся во всех женщин без разбора. Но это было воспоминание далекое, как поклонение какой-нибудь вавилонской принцессе, в прошлом существовании. Когда он взглянул на нее снова (точно ожидая того, что случится), красные и зеленые узоры исчезли, и она торопливо прошла мимо него в будничном рабочем костюме.
Миссис Дьюк, как и следовало ожидать, не могла активно противустоять этому вторжению, перевернувшему весь дом ее вверх дном. Опытный наблюдатель заметил бы, однако, что переворот даже нравился ей. Она была одной из тех женщин, которые видят во всех без исключения мужчинах безумных и диких животных. Она, по всей вероятности, находила пикники на крыше и малиновые подсолнухи Смита не более странными и необъяснимыми, чем химические опыты Инглвуда и насмешливые речи Муна. Но, с другой стороны, вежливость — качество общепонятное, а обращение с ней Смита было столь же вежливо, сколь и своеобразно. Она называла Смита «истинным джентльменом», подразумевая под этим просто доброго человека, хотя, в сущности, это понятия разные. Она сидела за столом на председательском месте, сложив жирные руки, с жирной улыбкой, и целыми часами молчала в то время, как все остальные говорили на самые разнообразные темы. Впрочем, молчала и компаньонка Розамунды, Мэри Грэй. Ее молчание было активно и страстно. Хотя она иногда не произносила ни слова, вид у нее был постоянно такой, будто она собирается что-то сказать. В этом, возможно, и заключается назначение всякой компаньонки. Инносент кинулся, видимо, в новую авантюру, так же, как кидался в прежние. Он задался целью вовлечь ее в разговор. Это ему не удавалось, но он не отказался от задачи; он сумел привлечь общее внимание к этой спокойной фигуре и превратить ее застенчивость в загадочность. Если она была загадкой, то все должны были признать, что это наивная, молодая загадка, как тайна весеннего неба и весеннего леса. Утренней пылкостью, свежими порывами юности отличалась она от двух других девушек, живущих в пансионе, хотя и была немного старше их. Все пристальнее и пристальнее приглядывался к ней Смит. Ее глаза и губы были размещены неправильно, и все же казалось, что это так и должно быть. Она обладала редким даром выражать все лицом. Ее молчание было как бы шумными и неустанными аплодисментами.
Но среди всех веселых затей этого праздника (который длился, казалось, не один день, а по крайней мере неделю) особенно выделилась одна затея — не тем, что она была глупее или удачливее прочих, а тем, что последствием ее были все те необычайные события, которые будут описаны ниже. Все остальные затеи вспыхивали и мгновенно забывались. Все остальные замыслы не проводились в жизнь и замирали, как песни. Но цепь важных, поразительных явлений, выдвинувших на первый план кабриолет, сыщика, револьвер и брачное свидетельство, стала возможной только благодаря игре в Верховное Судилище «Маяк».
Изобрел эту игру не Инносент Смит, а Майкл Мун. Мун все время находился в повышенном, восторженном состоянии духа. Он говорил без умолку; никогда с его уст не срывалось столько бесчеловечных сарказмов. Недаром он был некогда юристом. Все свои бесполезные знания в области юриспруденции он пустил теперь в ход и заявил, между прочим, что хорошо было бы создать Верховное Судилище «Маяк», которое явилось бы пародией на бессмысленную пышность английского судопроизводства. Верховное Судилище «Маяк», уверял он, могло бы служить прекрасным образчиком нашей мудрой и свободной конституции. Оно было основано будто бы еще при короле Иоанне — вопреки Великой Хартии Вольностей — и теперь в его бесконтрольном ведении находились ветряные мельницы, патенты на продажу пива, дамы, путешествующие по турецкой земле, пересмотры приговоров над похитителями болонок и отцеубийцами, а также — все приключения, которые могут произойти в городе Маркет-Босуерс. По словам Майкла Муна, все сто девять сенешалей Верховного Судилища «Маяк» заседали в полном составе только раз в четыре столетия; в промежутках же вся полнота власти передавалась в руки миссис Дьюк. Верховное Судилище, однако, под влиянием остальных членов общества не удержалось на своей исторической и юридической высоте, так как стало привлекаться для рассмотрения домашних дрязг. Кто-нибудь пролил на скатерть соус, — Мун неукоснительно требовал, чтобы Судилище сотворило суд и расправу; без этого оно свелось бы на пет. Кто-нибудь требовал, чтобы окошко в зале оставалось закрытым. Мун настойчиво указывал, что только третий сын владельца усадьбы Пэндж имеет право открывать его. Члены Судилища дошли до того, что производили аресты и вели судебные следствия. Предполагавшийся процесс по обвинению Моисея Гулда в патриотизме висел уже у них над головами, — в частности, над головой обвиняемого; но процесс Инглвуда по обвинению в фотографическом пасквиле опередил и заслонил это громкое дело. Инглвуд был признан слабоумным и торжественно оправдан, — что в полной мере соответствовало лучшим традициям Судилища.
Когда Смитом овладевало безумие, он делался все серьезнее. не то что Мун, который в таких случаях становился все болтливее. Идея домашнего суда, брошенная Муном с легкомыслием политиканствующего юмориста, была подхвачена Смитом с жадностью отвлеченного мыслителя.
— Самое лучшее, что мы можем придумать, — объявил он, это потребовать суверенных прав для каждого индивидуального хозяйства.
— Вы верите в самоуправление Ирландии, я верю в самоуправление семьи!