Мятеж материи против человека (а он, по-моему, существует) стал в наши дни очень странным. С нами сражаются не большие, а маленькие вещи; и, прибавлю к этому, побеждают. Давно истлели кости последнего мамонта, бури не пожирают кораблей, и горы с огненными сердцами не обращают в ад наши города. Но мы втянуты в изнурительную, непрестанную борьбу с микробами и запонками. Вот и я вел отважную и неравную борьбу, пытаясь всунуть запонку в воротничок, когда услышал стук в дверь.
Сперва я подумал, что это Бэзил Грант. Мы собирались в гости (для чего я и одевался), и он мог зайти за мной, хотя мы об этом не договаривались. Шли мы на небольшой званый обед к очень милой, но своеобразной женщине, с которой Бэзил давно поддерживал дружбу. Она просила нас захватить с собой третьего гостя, капитана Фрэзера, известного путешественника и знатока обезьян породы шимпанзе.
Бэзил знал хозяйку давно, я никогда не видел, и потому он, тонко чувствующий оттенки и правила человеческих отношений, зашел за мной, чтобы мне легче было сломать лед.
Теория эта, как все мои теории, была законченной, но неверной.
На карточке нового гостя стояла надпись: «Преп. Эллис Шортер», а ниже, карандашом, было приписано наспех: «Очень прошу, уделите минуту, дело срочное и важное!»
Запонку я уже одолел, доказав тем самым превосходство образа Божия над слепой материей (истина немаловажная), так что, накинув жилет и фрак, выбежал в гостиную. Гость поднялся, трепыхаясь, словно тюлень, — не подыщу другого сравнения. Трепыхался плед на правой руке; трепыхались жалобные черные перчатки; трепыхалось все, даже веки, когда он вставал. То был безбровый и седовласый священнослужитель, из самых неуклюжих.
— Простите, — сказал он. — Простите, пожалуйста. Мне так неловко… Я… Я могу оправдаться лишь тем… что дело очень важное. Вы уж меня простите.
Я сказал, что прощаю, и подождал ответа.
— Это все так страшно… такой ужас… раньше я жил очень тихо.
Я места себе не находил, боясь, что опоздаю к обеду. Но в его непритворном отчаянии было что-то трогательное — в конце концов, ему хуже, чем мне. И я мягко сказал:
— Пожалуйста, пожалуйста!
Однако он был поистине вежлив, хоть и стар.
— Простите, — растерянно сказал он, заметив мое беспокойство, — нехорошо, что я… мне посоветовал майор Браун…
— Майор Браун! — воскликнул я; это было любопытно.
— Да, — ответил преподобный Шортер, лихорадочно трепыхаясь, — он сказал, что вы помогли ему в трудном деле, а уж мое — труднее некуда! Ах, Господи, речь идет о жизни и смерти!
Я вскочил, совсем растерянный.
— Это длинный рассказ, мистер Шортер? — спросил я. — Понимаете, я спешу на званый обед.
Поднялся и он, трепеща с головы до ног, но, видимо, из последних сил сохраняя достоинство возраста и сана.
— Я не вправе, мистер Суинберн… да, не вправе, — сказал он. — Если вы спешите на обед, вы, конечно, должны… да, непременно должны. Только, когда вы вернетесь, человек уже умрет.
И он уселся, трясясь, как желе.
Что перед этим какой-то обед? Можно ли, думал я, сидеть с неглупой вдовой и знатоком обезьян? Нет, нельзя.
Надо узнать, что грозит славному лепечущему викарию.
— Не угодно ли сигару? — спросил я.
— Нет, благодарю, — сказал он в неописуемом смятении, словно отказываться от сигар нехорошо и неприлично.
— Может быть, вина? — предложил я.
— Нет, спасибо… благодарю… не сейчас… — залопотал он с той неестественной пылкостью, с какой непьющие люди заверяют, что в другое время глушили бы ром до утра. — Нет, нет, спасибо.
— Что же мне вам предложить? — спросил я, искренне сочувствуя вежливому старому ослу. — Может быть, чаю?
Я увидел, что он боролся с собой — и победил. Когда появился чай, он выпил его одним глотком, как пьяница пьет бренди, откинулся на спинку кресла и проговорил:
— Я столько перенес, мистер Суинберн!.. Я не привык к таким вещам… Видите ли, я — викарий Чентси, это Эссекс, — пояснил он с неописуемой важностью, — и просто не знал, что такое бывает.
— Что именно? — спросил я.
Он выпрямился с истинным достоинством.
— Меня, викария, — сказал он, — никогда не одевали в женское платье и не заставляли играть роль старухи в страшном злодеянии. Возможно, я видел мало. Возможно, мой опыт скуден. Но такого со мной не случалось.
— Никогда не слышал, — сказал я, — что это входит в обязанности викария. Но я плохо разбираюсь в церковных делах. Простите, не ошибся ли я? Кем вас одели?
— Старухой, — торжественно ответил он. — Пожилой леди.
Я подумал про себя, что это не так уж трудно, но положение его было трагическим, а не комическим, и я почтительно спросил:
— Не расскажете, как это все произошло?
— Начну с начала, — сказал викарий, — и постараюсь говорить поточнее. Сегодня утром, в семнадцать минут двенадцатого, я вышел из дому, чтобы встретиться с некоторыми людьми и кое-кого посетить. Сперва я зашел к мистеру Джервису, казначею нашего Общества Христианских Увеселений, нам надо было потолковать о притязаниях Парлера, нашего садовника, который хочет утрамбовать теннисную площадку. Потом я посетил миссис Арнст, одну из самых ревностных прихожанок, она давно лежит больная.
Она написала несколько небольших, но весьма благочестивых книжек и сборник стихов, который, если память мне не изменяет, называется «Шиповник».
Говорил он с какой-то пылкой дотошностью, как ни удивительно сочетание этих качеств. По-видимому, он смутно помнил, что сыщики в детективных рассказах требуют упоминать буквально все.
— Потом, — продолжал он с той же невыносимой скрупулезностью, — я проследовал к мистеру Карру (разумеется, речь идет не о Джеймсе Карре, а о Роберте), который временно помогает нашему органисту, чтобы потолковать о мальчике из хора, поскольку того обвиняют — не знаю, справедливо ли, — в том, что он проделал дырки в органных трубах. После этого я отправился к мисс Брэтт на собрание нашего благотворительного общества. Обычно дамы-благотворительницы собираются у меня дома, но, поскольку жена моя не совсем здорова, мисс Брэтт, чрезвычайно деятельная, хотя и недавняя наша прихожанка, любезно предложила собраться у нее. Обществом этим руководит моя жена, и, кроме мисс Брэтт, повторю — весьма деятельной, я никого там не знаю. Однако я обещал зайти и, скажу снова, зашел.
Когда я явился туда, там были всего четыре незамужние дамы, не считая мисс Брэтт, и все они усердно занимались шитьем. Без сомнения, очень трудно запомнить и воссоздать все подробности их беседы, которая, при всей своей достойной ревностности, не слишком привлекла мое внимание, хотя касалась, если я не ошибся, носков. Однако помню как сейчас, что одна из незамужних дам, худощавая особа с шалью на плечах, по всей вероятности — зябкая, одна из дам, которую мне представили как мисс Джеймс, заметила, что погода переменчива. Мисс Брэтт предложила мне чаю, и я согласился, не припомню — в каких выражениях. Хозяйка этого дома невысока, но весьма дородна. Мое внимание привлекла и некая мисс Маубри, миниатюрная, чрезвычайно любезная, с серебряными волосами, ярким румянцем и высоким голосом. Она была самой заметной из собравшихся дам, а мнения ее о фартуках, хотя и высказанные со всем почтением ко мне, отличались твердостью и своеобразием. Остальные гости, при всей пристойности своих черных одежд, выглядели (как сказали бы вы, светские люди) не вполне изящно.
Поговорив минут десять, я поднялся — и тут услышал… нет, я не в силах это описать… это… это… я не в силах!..
— Что же вы услышали? — нетерпеливо спросил я.
— Я услышал, — торжественно сказал викарий, — как мисс Маубри, седая дама, обратилась к мисс Джеймс, даме зябкой, с поразительными словами, которые я запомнил, а при малейшей возможности записал. Вот, здесь… — Он пошарил в кармане, вытащив оттуда записные книжки, какие-то бумажки и программки сельских концертов. — Мисс Маубри обратилась к мисс Джеймс со следующими словами:
«А ну, давай, Билл».
Сообщив это, он с минуту торжественно глядел на меня, словно убедился, что здесь он не ошибся. Потом продолжал, повернув к огню лысую голову:
— Я удивился. Я ни в малейшей мере не понимал этих слов. Прежде всего, мне показалось странным, что дама, хотя бы и незамужняя, именует другую «Билл». Быть может, я мало видел. Быть может, пожилые девицы ведут себя не совсем обычно в своем замкнутом кругу. Но я удивился; я мог бы поклясться (если вы не истолкуете ложно мои слова), что фраза «А ну, давай, Билл» ни в коей мере не отличалась той изысканностью тона, которая, как я уже заметил, была присуща мисс Маубри. В сущности говоря, такой тон не вяжется с упомянутой фразой.
Итак, я удивился. Но я был просто поражен, когда, уже взяв зонтик и шляпу, увидел, что у самой двери стоит худощавая дама, загораживая выход. Она по-прежнему вязала, и я подумал, что все это — девическая причуда, связанная с тем, что я решил уйти.
Я вежливо сказал: «Простите, мисс Джеймс, что потревожу, но я вынужден удалиться. Мне…» — И тут я умолк, ибо ее ответ, при всей своей быстроте и деловитости, вполне оправдывал мое изумление. Ответ я тоже записал. Поскольку я не знаю, что он значит, сообщу, как он звучал.
Мисс Джеймс, — викарий вгляделся в свой листок, — произнесла: «Пшел, рыло» — и прибавила нечто вроде: «А то как врежу» или, возможно, «вмажу», а наша почтенная хозяйка, мисс Брэтт, стоявшая у камина, произнесла: «Сунь его в мешок, Сэм, чтоб не орал. Будешь копаться, тебе и врежут».
Голова моя пошла кругом. Неужто и впрямь, думал я, незамужние дамы объединяются в какие-то тайные, мятежные сообщества? Словно в тумане, я вспоминал времена, когда занимался античной словесностью (и я отдал дань науке, что поделаешь!), и мне приходили на память таинства Bona Dea 1, странные содружества женщин. Припомнил я и шабаш ведьм. В своем непростительном легкомыслии я пытался восстановить строку о нимфах Дианы, когда мисс Маубри схватила меня сзади, и я понял, что это — не женская хватка.
Мисс Брэтт — или тот, кого я знал под этим именем, — держала, нет, держал большой револьвер и ухмылялся.
Мисс Джеймс по-прежнему стояла у двери, но поза ее была такой поразительной, такой неуместной, что всякий бы изумился. Она держала руки в карманах и била пятками; собственно, это был он. То есть он был… нет, она была не столько женщиной, сколько мужчиной.
Бедный викарий совсем уж растрепыхался, путаясь в мужском и женском роде; трепыхался и плед.
— Что до мисс Маубри, — продолжал он еще взволнованнее, — она… он держал меня железной рукой. Ее рука… то есть его рука… обвилась вокруг моей шеи, и крикнуть я не мог. Мисс Брэтт, вернее, мистер Брэтт, словом, этот мужчина направил на меня револьвер. Другие две дамы… то есть двое мужчин, рылись в каком-то мешке. Я понял все: преступники переоделись женщинами, чтобы меня похитить. Меня, викария Чентси! Зачем? Чтобы я перешел к нонконформистам? Негодяй, стоявший у двери, беспечно проговорил: «Эй, Гарри! Просвети-ка старого дурака».
«А, чтоб его, — сказал мисс Брэтт, то есть человек с револьвером. — Так пойдет».
«Послушай меня, — сказал человек у дверей, которого называли Билл. Лучше пускай разберется, умнее будет».
«И верно, — хрипло заметил тот, кто меня держал (раньше он, то есть мисс Маубри говорила иначе). — Давай эту рожу, Гарри».
Человек с револьвером пересек комнату, подошел к женщинам с мешком, то есть мужчинам, и что-то у них попросил, а потом принес мне. Увидев, что это такое, я удивился, как еще не удивлялся в этот ужасный день.
То был мой портрет. Конечно, у таких мерзавцев не должно быть моей фотографии, но этому бы я удивился относительно; здесь же — удивился, так сказать, абсолютно.
Сходство просто поражало, но главное — я несомненно и явственно позировал для портрета. Сидел я, подпершись, на фоне декорации, изображавшей лес. Словом, это был не случайный снимок. Но я не фотографировался в таком виде, этого никогда не было.
Пока я глядел на фотографию, мне все больше казалось, что она основательно отретуширована, да и стекло скрывало подробности. Лицо было несомненно мое, глаза, нос, рот, голова, рука, даже поза. Однако я в такой позе перед фотографом не сидел.
«Чудеса, а? — с неуместной живостью сказал человек, прежде грозивший мне револьвером. — Ну, сейчас предстанешь перед своим Боженькой!» Он вытащил стекло, и я увидал, что белый воротничок и седые бакенбарды написаны белой тушью. Внизу под стеклом оказался портрет старой дамы в скромном черном платье, сидевшей на фоне леса, подпершись рукой, — старой дамы, как две капли воды похожей на меня. Не хватало только бакенбард и воротничка.
«Здорово, — сказал человек, которого называли Гарри, вставляя обратно стекло. — Один к одному. И тебе хорошо, папаша, и ей хорошо, а лучше всего нам. Знаешь полковника Хаукера, ну, который тут жил недавно?»
Я кивнул.
«Так, — сказал этот Гарри, указывая на портрет. — А это его мамаша. Кто обнимет, пожалеет? Мама дорогая. Вот она», — пояснил он, махнув рукой в сторону портрета, изображавшего даму, похожую на меня.
«Ладно, не тяни! — заметил человек, стоявший у двери. — Эй, ты, преподобный! Мы тебя не обидим. Хочешь — денег дадим, целый соверен. А платье тебе пойдет».
«Плохо объясняешь, Билл, — вмешался тот, кто меня держал. — Мистер Шортер, дело вот в чем. Нам надо повидать сегодня этого Хаукера. Может, он нас расцелует, выставит шипучку. Может, и нет. Может, он вообще умрет к нашему уходу. Опять же — может, и нет. Главное, нам его надо повидать. Сами знаете, он никого не пускает, только мы еще знаем, почему. А мамашу пустит. Какое совпадение! Повезло нам, да. Вот вы и есть эта мамаша».
«Как я ее увидел, — медленно произнес Билл, указывая на портрет, — так и сказал — старый Шортер. Да, прямо так и сказал».
«Что вы затеяли, безумные?» — вскричал я.
«Сейчас, почтенный, сейчас, — произнес человек с револьвером. — Вот наденьте это». — И он указал на высокую шляпку, а также на ворох женских одежд, лежавший в углу».
Не стану останавливаться на деталях. Выбора у меня не было. Мне не одолеть пять человек, не говоря уж о револьвере. Через пять минут, мистер Суинберн, я, викарий из Чентси, был одет старухой, чьей-то матерью, и меня вытащили на улицу, чтобы творить зло.
Уже наступил вечер, зимой темнеет быстро. По темной дороге, продуваемой ветром, мы пошли к одинокому дому полковника. Ни по этому, ни по другому пути никогда не двигалось подобное шествие. Любой увидел бы шесть небогатых, но почтенных женщин в черных платьях и старомодных, но безупречных шляпках; но это были пять злодеев и один викарий.
Попытаюсь рассказать коротко то, что длилось долго.
Разум мой вращался, словно мельница, когда я шел и думал, как бы мне сбежать. Мы были далеко от домов, и если бы я закричал, меня бы убили, закололи или задушили, а потом бросили в болото. Обратиться к прохожим я тоже не мог, слишком все это дико и безумно. Прежде чем я убедил бы почтальона или разносчика в таких немыслимых происшествиях, спутники мои давно бы ушли и увели меня, объяснив, что их приятельница лишилась рассудка или слишком выпила.
Последняя мысль, при всей своей непристойности, показалась мне истинным откровением. Неужели дошло до того, что викарий Чентси должен притвориться пьяным? Да, должен.
Сколько мог, я шел вместе с ними быстрым, но все-таки женским шагом, сохраняя мнимое спокойствие, пока наконец не увидел полисмена под уличным фонарем. Мы приближались к нему тихо и пристойно, но когда мы его достигли, я метнулся к полицейскому и закричал: «Ура! Ура! Ура! Правь, Британия! Эй, вы! Гоп-ла-ла! Бу-бу». Для викария все это не совсем обычно.
Констебль посветил фонариком на меня, то есть — на непотребную старуху, в которую я обратился. «Ну, что это вы, мэм?» — начал он.
«Заткнись, а то укокошу, — прохрипел мне в ухо Сэм. — Шкуру сдеру».
Страшно слышать подобные слова от престарелой девицы. Я выл и кричал, не унимаясь. Я распевал комические куплеты, которые, к моему глубокому сожалению, исполняют у нас на концертах молодые люди. Я качался, словно падающая кегля. Констебль тем временем обратился к негодяям: «Если не можете унять вашу приятельницу, я ее заберу. Она напилась и буйствует».
Я удвоил усилия. Мне не приходилось поступать так прежде, но я поистине превзошел себя. Слова, которых я не знал, потоком лились с моих уст.
«Еще не так заорешь, — шептал мне Билл. — Повоешь, когда пятки подпалим».
Охваченный ужасом, я выкликал страшные песни веселья. Ни в одном самом диком кошмаре не увидишь такой мерзости, как эти глаза, глядевшие из-под капоров, эти пристойные дамы с лицами дьяволов. По-видимому, и в преисподней нет таких зрелищ.
Невыносимо терзаясь, я подумал было, что благопристойность наших одежд успокоит констебля. И впрямь он колебался, если можно применить это слово к столь солидному и почтенному созданию. Тогда я ринулся вперед, боднул его в грудь и воскликнул (если память мне не изменяет): «А, чтоб тебя, вот это да!» Именно в эти мгновенья я с особенной ясностью помнил, что я — викарий из Чентси в Эссексе.
Отчаянный поступок все спас. Полицейский крепко схватил меня за шиворот.
«Пойдете со мной», — начал он, но Билл прервал его, бесподобно подражая нежному женскому голосу: «Ах, пожалуйста, констебль, не беспокойтесь! Мы отведем домой нашу бедную приятельницу. Она выпила лишнего, но она женщина порядочная, разве что со странностями».
«Она боднула меня в живот», — отвечал полицейский.
«Странности даровитой натуры», — серьезно вымолвил Сэм.
«Прошу вас, — снова вмешался Билл в обличье мисс Джеймс, — разрешите отвести ее домой! За ней надо присмотреть».
«Вот я и присмотрю», — сказал служитель порядка.
«Нет, нет! — заторопился Билл. — Тут нужны друзья. У нас есть для нее особое лекарство».
«Да, — подхватила мисс Маубри, — только оно и поможет. Редкостное средство!»
«А я и так здорова. Кучи-кучи-ку!» — заметил к своему вящему позору викарий Чентси.
«Вот что, сударыни, — сказал констебль, — не нравятся мне такие странности. Поет, понимаете, бодается! Да и вы мне что-то не нравитесь. Видел я таких, приличных. Кто вы, а?»
«У нас нет с собой визитных карточек, — достойно отвечала мисс Маубри, — но мы не понимаем, почему нас оскорбляет человек, который должен оберегать нас. Конечно, вы вправе воспользоваться слабостью нашей бедной приятельницы. Но если вы полагаете, что вправе грубить нам, вы заблуждаетесь, констебль».
Справедливость и достоинство этих слов сразили констебля на мгновение, и недруги мои обратили ко мне страшные, адские лица. Когда полицейский повернул к ним фонарик, они обменялись быстрым взглядом, сообщая друг другу, словно телеграфом, что необходимо отступить.
Я же медленно опустился на мостовую, изо всех сил напрягая разум. Пока негодяи здесь, нельзя отходить от взятой роли, ибо констебль, услышав связную речь, предположит, что я пришел в себя, и отдаст меня на попечение приятельниц. Теперь же, в таком виде, я легко проведу его, если захочу.
Но, признаюсь, я не так уж этого хотел. Многое бывает в нашей жизни, и порой, на узком пути долга, священнослужитель англиканской церкви вынужден притвориться подвыпившей леди, но бывает это нечасто, и не всякий в это поверит. А вдруг разнесется слух, что я притворился пьяным? Вдруг кому-нибудь покажется, что я и не притворялся?
Кое-как поднявшись с помощью констебля, я медленно прошел ярдов сто. Констебль явственно думал, что я слишком пьян и слаб, чтобы тихо убежать, и держал меня не очень крепко. Мы миновали один перекресток, другой, третий — он буквально волочил мое обмякшее тело, — а на четвертом перекрестке я вырвался и понесся вниз по улице, словно бешеный вепрь. Провожатый не был к тому готов, не был и легок, царила тьма. Я бежал, бежал, бежал и минут через пять понял, что спасся. Через полчаса я был уже в поле, под благословенными звездами. Там я сорвал мерзкую шаль, гнусную шляпку и закопал их в чистой земле.
Завершив повествование, мой почтенный гость откинулся на спинку кресла. И манера его, и сами события все больше обращали меня к нему. Да, он старый, не очень умный, очень нудный человек — но и простая душа, и несомненный джентльмен, проявивший чутье и мужество в час беды. Историю свою он рассказал чересчур дотошно, зато с немалым реализмом.
— А сейчас… — начал я.
— Сейчас, — перебил меня викарий, наклоняясь вперед с какой-то подобострастной прытью, — сейчас надо подумать о бедном мистере Хаукере. Не знаю, что они замышляли и что могут, но опасность несомненно есть. В полицию я не пойду по вполне понятным причинам. Кроме всего прочего, мне не поверят. Что же делать?
Я вынул часы и увидел, что уже половина первого.
— Лучше всего, — сказал я, — пойти к Бэзилу Гранту. Мы с ним собирались на званый обед. Наверное, он уже дома. Простите, вы не против того, чтобы мы кликнули кеб?
— Нет, нет, пожалуйста, — отвечал он, вежливо выбираясь из кресла и пытаясь сложить свой нелепый плед.
Кеб привез нас в Лэмбет, в тот мрачный улей бедных квартир, где обитал Грант, а крутая деревянная лестница привела нас в его мансарду. Когда я вошел, меня поразил контраст между убогой обстановкой и сверканьем белоснежной манишки, мягкой роскошью меха. Бэзил пил вино. Я был прав, он только что вернулся.
К преподобному Эллису Шортеру он отнесся с той простотой и тем почтением, с какими относился к каждому.
Когда тот закончил краткий вариант своей истории, он сказал:
— Вы знаете капитана Фрэзера?
Несказанно удивившись этому нелепому вопросу, я зорко взглянул на друга, а значит — не глядел на викария, только слышал, что он как-то нервно ответил:
— Нет.
Однако Бэзил нашел что-то забавное и в этом ответе, и во всем поведении престарелого священнослужителя, ибо пристально смотрел на него большими голубыми глазами.
— Вы уверены, мистер Шортер, — не сдался он, — что не знакомы с капитаном?
— Да, — отвечал викарий, и я, к моему удивлению, заметил, что говорил он робко, если не растерянно.
Бэзил вскочил.
— Ну, что же, все ясно! — воскликнул он. — Дорогой мой, вы еще и не начали действовать. Первым надо повидать капитана Фрэзера.
— Когда? — выговорил викарий.
— Сейчас, — ответил Бэзил, вдевая руку в рукав мехового пальто.
Викарий поднялся, трясясь, как желе.
— Нет, право, зачем же? — лепетал он.
Бэзил вынул руку из рукава и снова бросил пальто на ручку кресла.
— Вот как? — выразительно спросил он. — Вы считаете, что это не нужно? Тогда, мой преподобный друг, я бы хотел увидеть вас без этих бакенбард.
Я поднялся, ибо наконец пришла великая беда. Как ни возбуждало, как ни радовало постоянное общение с Бэзилом, я всегда ощущал, что его блистательный разум — на краю и может сорваться. Он видел то, чего не увидишь, охраняя себя от безумия, а я ждал, как ждут смерти друга, когда у того — больное сердце. Это могло случиться где угодно и когда угодно — в поле, где он любуется закатом, в кебе, где он курит сигару. Это случилось теперь. В тот самый миг, когда Бэзил Грант должен был изречь слова, которые спасут человека, он утратил разум.
— Бакенбарды! — вскричал он, сверкнув глазами. — И лысину, пожалуйста.
Викарий, естественно, попятился. Я встал между ними.
— Присядьте, Бэзил! — взмолился я. — Вы немного возбуждены. Допейте вино.
— Бакенбарды, — твердо возразил он. — Дайте их мне.
Он кинулся к викарию, викарий кинулся к двери, но не успел. Тихая комната превратилась не то в пантомиму, не то в пандемониум. Летали кресла, гремели столы, падали ширмы, в осколки разлеталась посуда, а Бэзил Грант гонялся за преподобным Шортером.
Как ни странно, викарий Чентси, в Эссексе, вел себя совсем не так, как подобает его сану и возрасту. Его прыжки и удары удивили бы, если бы он был юнцом, сейчас же наводили на мысль о фарсе или о сказке. Они бы удивили; но сам он совсем не удивлялся. Он даже веселился, как и Бэзил. Придется сказать невероятную правду: оба они смеялись.
Наконец, загнанный в угол, Шортер проговорил:
— Ладно, мистер Грант, ничего вы мне не сделаете. Все законно. Да и вреда никому нет. Это же условность. Сложное у нас общество!
— Я вас и не виню, — спокойно сказал Бэзил. — Я просто хочу, чтобы вы мне отдали бакенбарды. И лысину. Они ваши или Фрэзера?
— Мои, мои! — весело ответил Шортер.
— Что это все значит? — взорвался я. — Как лысина мистера Шортера может принадлежать капитану? При чем он тут вообще? Вы с ним обедали, Бэзил?
— Нет, — отвечал Грант. — Я никуда не ходил.
— Не ходили к миссис Торнтон? — удивился я. — Почему же?
— Понимаете, — странно улыбаясь, отвечал мой друг, — меня задержал посетитель. Он там, в спальне.
— В спальне? — повторил я, но уже не удивился бы, если бы тот сидел в подвале или в кармане.
Грант подошел к двери, распахнул ее, вошел в комнату и вывел оттуда последний кошмар этих часов. Передо мною стоял лысый священнослужитель с седыми бакенбардами.
— Присаживайтесь, друзья! — воскликнул Грант, сердечно потирая руки. — Выпьем вина, отдохнем. Как вы справедливо заметили, дорогой мой, вреда никому нет. Если капитан намекнул бы, он бы сберег кучу денег. Правда, вам бы это меньше понравилось, а?
Двойники, попивавшие вино с одинаковой улыбкой, от души засмеялись, а один из них беспечно снял бакенбарды.
— Бэзил, — сказал я, — спасите меня! Что это значит?
Теперь засмеялся он и ответил:
— Еще один удивительный промысел. Эти джентльмены (за чье здоровье я сейчас выпью) — профессиональные задерживатели.
— Не понимаю, — сказал я.
— Это очень просто, мистер Суинберн, — начал бывший Шортер, и я вздрогнул, услышав, что провинциальный старик говорит бойким голосом молодого лондонца. — Понимаете, клиенты нам платят, и мы кого-нибудь задерживаем под невинным предлогом. Капитан Фрэзер…
Улыбнулся и Бэзил Грант.
— Капитан Фрэзер, — пояснил он, — хотел, чтобы мы ему не мешали… Утром он отплывает в Африку, а дама, к которой мы собирались, — его великая любовь. Вот он и хотел побыть с ней, для чего и нанял этих двух джентльменов.
— Понимаете, — виновато сказал мой викарий, — мне пришлось выдумать что-нибудь такое… эдакое. Умеренность ничего бы не дала.
— Ну, — сказал я, — ее у вас не было!
— Спасибо, сэр, — почтительно сказал он. — Буду благодарен, если вы меня кому-нибудь порекомендуете.
Другой викарий лениво снял лысину, являя гладкие рыжие волосы, и заговорил как-то сонно, может быть — под влиянием прекрасного вина:
— Просто поразительно, господа, как часто к нам обращаются. Контора полна с утра до вечера. Я уверен, что вы встречались с нашими работниками. Когда старый холостяк рассказывает, как он охотился, а вам не терпится с кем-то поговорить, не сомневайтесь, он — от нас. Когда к вам приходит дама из благотворительного общества, а вы собирались к Робинсонам, она — из наших. Рука Робинсонов, сэр, поверьте опыту.
— Одного я не понимаю, — сказал я. — Почему вы оба викарии?
Бывший пастырь эссекского селения слегка нахмурился.
— Видимо, это ошибка, — отвечал он, — но не наша, мы ни при чем. Капитан Фрэзер не пожалел денег. Он заплатил по высшему тарифу, чтобы все было высшего сорта, а у нас самый высший сорт — именно викарии. Как-никак, они почтенней всех. Мы получаем пять гиней за визит. Нам посчастливилось, фирма довольна нашей работой, и теперь мы — только викарии, никто иной. Раньше мы два года были полковниками, четыре гинеи за визит, разрядом ниже.