— Нет, ты мне объясни, радость моя, за каким хреном ты пять дней таскал нас по бурелому? Чтоб уяснить, что первый встречный свиновод знает о святилище в сто раз больше тебя? И зачем было переться пешком, если на свете существует автобус?
— Но я же по карте... — страдающим голосом заканючил Толик, жалобно глядя на Антона, нависающего над ним живым воплощением гнева праведного.
— В нашей библиотеке...
— Когда вернемся, потребую аннулирования твоего диплома о высшем образовании, — голос Виктора сочился ехидством и желчью. — Потому, что ты читать по сию пору не научился, или глуп неописуемо... («А почему это — „или“?» — возмутился Антон).
— Посмотри сюда, дубина! — Виктор постучал пальцем по расстеленной на траве карте. — Ее в тридцать втором году напечатали!
— В общем, так. — Антон глянул на Толика, как прокурор на свидетеля защиты. — Предлагаю такую программу действий. Сейчас мы трое идем к святилищу, а Толик посещает свинооткормочный комплекс. Ему там самое место: он худой.
Они легко нашли бы это место, даже если бы и не прилепился к противоположному берегу приметный дубочек. Ориентиров здесь и без него было достаточно — хотя бы тоскливый рев потока беснующейся пены, в который превратилась река, протискивающаяся между отвесным левым берегом и острым тяжелым мысом-клыком, которым врезался в нее правый. Или сам мыс — осыпавшийся, рухнувший в реку грудами серого каменного крошева береговой утес. Или широкий шрам на ровной стене скал правого берега, шрам с изломанными и острыми краями, такими неуместными здесь, в мире зализанного дождями и ветром камня. Или, наконец, торцевая стена — все, что осталось от маленького домишки. Стена с дверным проемом, дико и нелепо торчащая так близко от берегового обрыва, что кажется его продолжением. Стена с дверью в пропасть. Да, на славу поработали геологи, или кто они там на самом деле, матери их черт...
Все было безнадежно ясно, и больше нечего было искать, и можно было идти куда угодно, хоть в эти просторные, плавно стекающие к обрыву луга — лютики собирать, что-ли... Но уходить не хотелось.
Хотелось стоять здесь, у самой кромки обрыва, возле этой нелепой и тоскливой стены, хотелось смотреть вниз, всматриваться в груды неукатанного грязного щебня, запрудившие реку. Хотелось на что-то надеяться.
А гром речного потока казался заблудившимися в скалах отголосками ранившего берег взрыва, и казалось, что там, внизу, все еще оседает едкий сизый дымок, но это были, конечно, мельчайшие брызги остервенело бьющейся о неподатливую преграду воды...
— Толик... А правда, что монахи взрывали это святилище при Петре?
— Правда, — Толик не отрывал взгляда от реки, отвечал рассеянно и отрывисто. — Даже расписка сохранилась. Некий поручик Мусин от некого полуполковника Голикова бочонок пороха под это дело получил. Пятьдесят фунтов. «Дабы идолища и писаницы поганские, каковые игумен Боровского монастыря отец Питирим укажет, с божьей помощью истребить.» Вот... Я ведь по этой расписке его и засек — святилище... Антон, левее вон того камня, бурого, с острым краем, — видишь? Вроде трещина...
— Слушай, до меня и не дошло...
— Я тоже только сейчас подумала, — Наташа глянула искоса, отвернулась. — А теперь еще и поручик, и отец игумен, и бочонок...
— Подожди, — спохватился Виктор, а откуда ты... Ты что, все-таки читала записки Глеба?
— Витя, я же все-таки его сестра. Мне же читать необязательно, я и сама могу...
— Понимаешь, изменилось тут все с тех пор. Не узнать ничего. И взрыв... Очень мне не нравится этот взрыв, Вить. Очень-очень не нравится. И что взорвали именно пятнадцатого апреля — тоже не нравится. И геологи эти, которые, может, и не геологи вовсе, которые вообще неизвестно кто... Понимаешь, они или с взрывчаткой обращаться не умеют, или специально пол-берега разнесли. А зачем?
— Похоже, Вить. Очень похоже. И Глеб, и диссертация его пропавшая, и взрыв этот... А может, не только этот? А может, и первый тоже, а? Который при Петре?
Они замолчали, и молчали долго, и напряженно прислушивавшийся к непонятному разговору Антон хотел уже потребовать объяснений, но ему помешал Толик:
— Хоть с тобой на закорках.
— Тогда полезли, — Толик стал быстро сползать с обрыва, пыля, увлекая за собой гремучие струи щебня. — Давай-давай! Там поймешь, зачем...
Они долго лазали под обрывом, оступаясь, теряя равновесие на зыбких каменных осыпях; спорили неслышно за расстоянием и ревом воды, тыча пальцами в обрыв. Наконец, все еще переговариваясь, обрываясь то и дело, полезли обратно.
Антон выкарабкался первым, осмотрелся что-то прикидывая. Потом присел на корточки возле оставшейся от домика стены, ковырнул пальцами землю, радостно обернулся навстречу выползшему наверх отдувающемуся Толику:
— Ребята, есть слабая надежда попасть внутрь. Похоже, этот взрыв был слишком сильным. Вот... Мы нашли трещину. Она поднимается по обрыву и продолжается здесь, наверху. Вот, кстати, можете убедиться: стена тоже треснула. Может быть, монолит береговой скалы треснул вдоль пещеры. Там, внизу, есть место, где щель достаточно широка, и забита щебнем неплотно — оттуда тянет сквознячком. В этом месте можно попробовать разобрать завал.
Конечно, гарантии нет. Нет гарантии, что пещера не забита щебнем до конца. Нет гарантии, что хоть что-то сохранилось внутри. Но попробовать, по-моему, стоит...
Желтые отсветы — жалкие и жидкие — дрожат, плавятся, меркнут на осклизлых, тяжело нависающих стенах.
И это несмелое дрожание даже самые маленькие выбоины в тусклой каменной серости оборачивает провалами непроницаемого мрака без дна и предела. И крупные стылые капли, холодным обильным потом выступающие на изломанных камнях, преображаются этими скупыми бликами то в неведомой красоты драгоценные кристаллы, то в прозрачные звездные брызги — лишь на миг, лишь только затем, чтобы снова кануть в оправленную в камень черноту.
А там, впереди, совсем рядом, но почти невидимый, протискивается сквозь эту сдавленную камнем до каменной же плотности темноту Толик, барахтается, кромсает ее, неуступчивую, хрупким дробящимся о мокрые стены лучом фонаря...
Пещера. Когда-то, наверное, обширная, теперь заваленная битым камнем, лишь под самым сводом остался проход. И по этому проходу они протискиваются, почти осязая неподатливость спертого воздуха — затхлого и промерзлого, мертвого.
Давно ли померкла слабая полоска зеленоватого света над головой, сквозившая запахами разомлевших на солнце трав? Пять минут назад? Месяц? Год? Какая разница, если завалу все нет и нет конца, если сводит руки от сырости и бесчисленных ссадин, если осознание безнадежности происходящего мутит рассудок тоской — холодной, беспросветной, как тьма вокруг...
А ведь она действительно стала беспросветной — окружающая темнота. Потому, что Толик со своим фонарем исчез, канул куда-то вперед и вниз. И мрак сорвался, рухнул на плечи каменной тяжестью, засосал, как тугая болотная грязь, стиснул горло ледяными спазмами страха, но — спокойный, нарочито неторопливый голос оттуда, где утонули отсветы фонаря:
— Осторожнее, тут резкий спуск. Кажется, завал кончился.
И снова свет. Робкое сияние теплой желтизной выписало кромки камней впереди: Толик подсвечивает спуск снизу вверх.
А потом они стояли на плотном песке — сером и сыром, зализанном шумливыми потоками так давно, что страшно было думать о них; и бледно-золотистое пятно фонарного луча плавно скользило по изгрызенному временем и водой камню стен, высвечивая глубоко вырубленные в этих стенах знаки — отчетливые и странные; и тени, затаившиеся в этих сплетающихся линиях и окружностях, шевелились, то выползая, то снова втягиваясь в камень.
Они стояли, не в силах оторвать взгляд от этого плавного перетекания знаков в другие знаки, от медленного танца теней, и Виктор, не видя, чувствовал, что глаза Наташи полнятся все той же нечеловеческой древней жутью, как раньше, как в тот день, когда они говорили о снах живого еще Глеба... И Наташа сказала вдруг:
— Мы пришли. Ты победил, Странный. Победил. Спи спокойно...
Луч фонарика метнулся было к ней, но дрогнул, растерянно уткнулся в землю. И погас. И долго еще Виктор, Антон и Толик беспомощно слушали, как рядом, в плотной траурной тьме давится слезами Наташа — почти беззвучно, сдерживаясь изо всех сил...
На травы падала холодная роса, а с неба падали звезды. Они вспыхивали жемчужными нитями и гасли где-то там, в стремительно темнеющих притихших лесах за рекой.
Было тихо, только глухо шумел под обрывом утомившийся за день поток, но шум его тонул, растворялся в стекающих с неба прозрачных голубых сумерках, заливающих речное ущелье. А костер потрескивал, бормотал, — будто сам про себя, будто и не было ему дела до тех, на чьи лица ложились его живые теплые блики...
— Ну, что будем делать дальше? — Антон пошевелил палкой прогорающие угли, в узких щелках его прищуренных от дыма глаз вспыхнули и погасли оранжевые огоньки.
— Прежде всего ребята должны рассказать нам все, вот... А там уже будем думать — что да как...
— Рассказать... — Наташа робко поежилась, посмотрела вопросительно на Виктора. Тот кивнул.
— Хорошо. Слушайте. — Она придвинулась ближе к костру, сгорбилась, заговорила:
— День уходил. Слепящее опускалось все ниже и ниже, туда, к далекой гряде Синих Холмов, на которые сырой ветер с Горькой Воды натянул сизые тучи, беременные дождем...
3. ЧТОБЫ КАМЕНЬ ЗВЕНЕЛ ОПЯТЬ
Здесь было лучше, чем в Старых Хижинах. Потому, что здесь не надо было ходить к Обрыву по вечерам. Потому, что по вечерам здесь можно было просто сидеть на шатких скрипучих мостках прямо у входа в Хижину, слушать мерный несмелый плеск озерных волн о позеленевшие осклизлые сваи и смотреть, смотреть, смотреть...
Каждый вечер здесь бывало два заката.
Потому, что Слепящее и небесные песни красок горели и в небе, и в озере, и казалось, что чернеющая полоска мостков и темнеющие островерхие кровли Хижин, обильно скалящиеся черепами немых, поднялись высоко-высоко и тихо плывут в теплом вечернем небе, и это пугало каким-то неизведанным ранее страхом — щемящим и сладким.
А потом Слепящее оседало туда, за Дальний Берег, который у озера был, и все равно, что не был, потому что не видел его никто.
И тогда гас закат, но вместо него на небо часто сходились звездные стада — сходились, чтобы кануть в озеро, раздвоиться, и вернуться обратно, и Хижины медленно плыли в пустоте сквозь рои белых огней — мерцающих и холодных — и смотреть на это хотелось без конца.
Но долго смотреть Хромому удавалось редко: Кошка возилась и хныкала рядом, за тонкой, обмазанной глиной тростниковой стенкой, ныла, что ей одной холодно, скучно и страшно, что пол под ней очень скрипит и, наверное, сейчас провалится, что Прорвочка опять проснулась (будто Хромой и сам не слышит ее писка) и, наверное, хочет есть, а Кошка кормить ее ну никак не может, потому что больно, и пусть Хромой придет и хоть раз покормит сам, тогда он узнает, каково ей, Кошке, приходится, как ей больно и плохо, и никто ее не жалеет, вай-вай-вай-и-и-и!..
И приходилось лезть в темную духоту Хижины, гладить по голове, уговаривать, что не может он кормить Прорвочку, пробовал уже, не получается, что все говорят: кормить должна Кошка, у всех так.
И Кошка кормила, хныкая, жалуясь неизвестно кому на его, Хромого, лень и неспособность к такому простому.
А потом Кошка засыпала, пристроив укутанную в шкуры посапывающую Прорвочку у Хромого на животе, уткнувшись ему под мышку, и Хромой дремал — чутко, не шевелясь, боясь захрапеть, боясь потревожить обеих. Он только тихо рычал изредка, когда кто-то неведомый проплывал под хижиной, задевая шаткие сваи.
В тот вечер Хромому тоже не удалось досмотреть закат. Помешал Щенок. Он подошел — сгорбившийся, дрожащий, постоял поодаль, прижимая к грязной груди крепко сжатый ободранный кулак, заискивающе поморгал слезящимися глазами: а вдруг не прогонят? Выждав, присел неудобно и настороженно, готовый при малейшем признаке неудовольствия Хромого отпрыгнуть и убежать. Но Хромой неудовольствия не проявлял. Станет он замечать всякую дрянь!
Щенок был дрянью, потому так и остался Щенком, несмотря на изрядную уже плешь и стертые зубы. Пока был жив Однорукий, он был Щенком Однорукого, теперь же, когда об Одноруком забыли, стал просто Щенком. Был он слаб и жалок, как Однорукий, и был он вечным посмешищем, как Однорукий, но Однорукий был умный, и об этом помнили, пока он был жив. А Щенок был глуп, как щенок.
Единственно, что было в нем примечательного, так это умение исчезнуть с поразительным проворством за мгновение до того, как станет опасно. Хижины у него не было, и спал он над водой прямо на сыром промозглом настиле, цепляясь за него во сне удивительно прочно; и часто ему приходилось спать у самого берега, потому что дозорные снимали по вечерам мостки, как только к Хижинам возвращались последние из Людей, а где будет ночевать Щенок их не волновало. Но почему-то Щенка никто не ел. Может быть потому, что он был невозможно костляв, — питался ведь всякой дрянью, обгрызенными многими до него отбросами и скудными подачками в редкие для племени сытные дни.
Некоторое время они сидели молча, и Хромой смотрел на закат, а Щенок смотрел на Хромого. Потом Щенок тихонько всхлипнул. Безрезультатно. Всхлипнул еще раз — громче, жалостнее. Хромой чуть повернул голову, разлепил брезгливые губы:
— Э?
Щенок едва заметно придвинулся, задышал часто и прерывисто, не смея еще надеяться, что Хромой снизошел слушать:
— Могу говорить?
— Говори, — Хромой снова отвернулся, зевнул длинно и громко. — Или не говори. Мне одинаково...
Щенок зажмурился, с присвистом вздохнул, дрожа от осознания собственной наглости:
— Хромой... Хромой добрый к слабым. Хромой... сделает нож? Мне — сделает?
Хромой повернулся к нему всем телом, выпучив глаза и приоткрыв рот в беспредельном изумлении:
— Зачем?
— Я слабый. Будет нож — буду сильным.
— Ты глуп, — Хромой овладел собой, скривился презрительно. — Ты не понял. Я соглашусь. Стану делать. Придут Люди. Спросят: «Для кого?» Я скажу: «Для Щенка». И они будут смеяться. Они скажут: «Ты заболел головой».
Щенок неуклюже поднялся, спрятал за спину все еще стиснутый до белизны в пальцах кулак:
— У меня есть... Ни у кого нет, а у меня — есть... Он красивый. Красивее всего. Сделаешь нож — отдам...
— Красивый — кто?
Щенок отступил на шаг:
— Не скажу. Сделай нож — тогда...
— Ты глуп, — Хромой с брезгливым интересом рассматривал Щенка. — Ты — слабый. Я — сильный. Отберу. И не будет у тебя ничего. Ножа не будет. И этого, в кулаке — тоже не будет.
— Не отберешь, — Щенок отступил еще на шаг. — Убегу. Я — быстрый. Ты — хромой. Не догонишь... — Но в голосе его, дрожащем, жалобном, уверенности не было.
— Ты — быстрый. Бегаешь быстрей меня. — Хромой не сводя со Щенка насмешливых глаз, просунул руку за полог Хижины. — Там копье, — пояснил он. — Полетит быстрее, чем ты бегаешь. Догонит.
Слезы ручейками потекли по заросшим дрянным волосом впалым щекам Щенка. Он дернулся было бежать — передумал, остался на месте, моргая испуганно и жалко. Потом медленно, оседая на трясущихся, ослабевших ногах, придвинулся к Хромому, разжал потную ладонь:
— Вот. Хромой добрый — не обидит слабого.
Хромой глянул заинтересованно, не понял, вскинул недоумевающий взгляд на Щенка. Ему показалось, что тот слишком долго и сильно сжимал кулак, так сильно, что порвал кожу ногтями. Но кровью не пахло. Хромой вгляделся внимательнее, осторожно дотронулся. Снял непонятое с трясущейся ладони Щенка, поднес к глазам.
Камень. Маленький, гладкий. Как галька. Щенок взял из реки? Темный. И алый. Снаружи — темный, глубоко внутри — алый. Хромой недоверчиво пощупал камень. Маленький... Вгляделся в него снова — глубокий. Как озеро... Так бывает?
Щенок навалился сзади, сопел, впившись завороженным взглядом в алую искру то меркнущую, то вспыхивающую вновь:
— Протяни к Слепящему, — прерывистый шепот его был жарким и влажным, он неприятно щекотал ухо, но Хромой, не выказав раздражения, не отстранившись даже, послушно вытянул руку к пылающему закатному зареву. И дернулся вдруг, завизжал в бессловесном восторге, как детеныш, как маленький. Как щенок. Потому, что в пальцах его вспыхнул теплым алым сиянием маленький кусочек заката. Настоящий, живой. Свой.
Щенок громко всхлипнул над ухом, и Хромой опомнился.
— Не погаснет?.. — он коротко глянул на Щенка и поразился — такой бесконечной тоской полнились эти пустые и тусклые обычно глаза, в которых дрожали теперь жидкие отсветы невиданного камня...
Щенок судорожно вздохнул, приходя в себя, отодвинулся, мотнул головой:
— Нет. Днем еще красивее. И ночью. Если огонь...
Хромой резко встал, исчез в Хижине, завозился там, загремел чем-то у самого входа. Щенок сделал было неуверенный шаг следом — не посмел, остановился, прижав кулаки к груди, рот его искривился в горькой обиде: обманули...
Он тихонько заскулил, не сводя с задернутого полога набухающих слезами бессилия глаз. Но полог качнулся, и Хромой появился на мостках вновь, прижимая к груди тяжелую скомканную шкуру. Не глядя на шарахнувшегося Щенка, бросил свой сверток на гулкий жердяной настил, сказал отрывисто:
— Выбирай.
Щенок присел на корточки, глянул. Ножи. Из камня. Столько, сколько пальцев на руке, и еще один. Крепкие, тяжелые, на прочных роговых рукоятях. Красивые...
— Один, — Хромой для большей точности сунул к лицу Щенка кулак с отставленным пальцем. — Один — тебе. Выбирай.
И Щенок заплакал. По настоящему, громко, навзрыд. Ошеломленный Хромой смотрел на него, силясь понять и не понимая, а он все плакал, судорожно всхлипывая, царапая лицо скрюченными, сизыми от грязи пальцами с черными ногтями, и косматые костлявые плечи его тряслись в такт сдавленным всхлипам, в которых с трудом можно было разобрать слова — отрывистые, бессвязные:
— Хромой добрый. Добрый. Не обманул. Не отобрал. Добрый к слабым. Щенок — глупый, глупый, глупый. Не смог сказать. Хромой не понял. Не такой нож. Не простой. Священный. Не из Звенящего Камня. Из простого камня, из глины, из дерева — пусть. Но такой же. Совсем такой, как Священный Нож...
Глаза Хромого стали круглыми:
— Нож, совсем похожий на Священный Нож Странного, но из глины?! Для чего такой?! Этими, — он ткнул пальцем во все еще лежащие перед Щенком ножи. — Этими — резать, протыкать, убивать. Эти — сила для слабых. Нож из глины, из дерева! Пусть совсем как Убийца Духов, но из глины! Зачем?!
— Амулет, — рыдал Щенок. — Сделает меня сильным. Не сильным руками, сильным здесь, — взвизгнул он, ударяя себя тощими кулаками в хилую грудь, туда, где сердце. — Сделай, Хромой! Сделай Щенка воином! Сделай!.. — он зашелся в надрывном кашле.
Хромой медленно покачал головой:
— Глупый. Совсем глупый. Не щенок — хуже.
Он подумал, покусал губы, спросил:
— Покажешь, где нашел Закатный Камень?
Щенок медленно поднял на него заплаканные гноящиеся глаза, вспыхнувшие сумасшедшей надеждой на несбыточное, закивал торопливо и часто.
— Хорошо, — Хромой нагнулся собрать разложенные им перед Щенком ножи. — Приходи через три заката. Сделаю.
Утро ворвалось в сон бешеным грохотом Большого Тамтама. Хромой перекатился через ложе, вскочил. Завизжала свалившаяся с него Прорвочка, в голос заплакала проснувшаяся Кошка, мгновенно осознавшая, что значит это, внезапное.
Хромой не слышал их криков и плача, не им принадлежал он теперь. Его звали исступленный барабанный гром, топот множества торопливых тяжелых ног по прогибающемуся настилу и многогласный, захлебывающиеся, давящийся истерической яростью полурев-полувизг: «Бей, бей, бей, убивай!!!»
И будто сама собой влилась в ладонь хищная тяжесть копья, и будто сам метнулся с дороги вспугнутый полог, и едва родившийся день вонзился шалым светом в сонные еще глаза, ворвался в грудь стылым порывом ветра, отравленного свирепой злобой. И злоба эта подхватила с места, швырнула Хромого в бегущую толпу исступленных воинов...
Бежали все. Бежали Безносый, и Чуткое Ухо, и Косолап; и Голова Колом на бегу натягивал лук; и Укусивший Корнееда грузно переваливался, торопясь, хрипел надсадно, потрясая страшной своей дубиной, утыканной клыками Серых Теней; и Хранитель Священного Ножа черной тенью мельтешил в толпе, выл, выкрикивал что-то, но крики эти вязли в звонком сухом перестуке множества амулетов, вплетенных в его спутанные космы...
Хромой поскользнулся, захлебнулся волной душного запаха, бросил вниз торопливый взгляд (липкая лужа, женщина — вспоротый живот, кровавое мясо ободранной головы) и его сорванный клокочущий рык перекрыл и разноголосицу прочих, и грохот Большого Тамтама: «Убивай немых! Рви, убивай, убивай!!!»
Мостки у берега были разобраны, но Хромой, перескочив сходу через дозорного, еще дергающегося на дымящихся алым жердях, продрался сквозь запнувшуюся толпу, прыгнул изо всех сил (вода тяжело ударила в грудь и в лицо, белой пеной смыла окружающее из глаз), вынырнул задыхаясь, торопливо погреб к берегу, не выпуская копья, а вокруг кипело от рушащихся в озеро воинов: «Убивай, убивай, убивай!!!»
А в стороне, целясь тяжело вспарывающим гнилую воду носом в непролазно заросший заливчик, выгребал большой челн. Потные орущие гребцы нечеловечески часто и в лад дергались, взмахивая веслами, и сам Каменные Плечи стоял во весь рост среди них, высоко подняв обеими руками огромный топор, и широкое лицо его было бешеным и ужасным. Вот челн с треском и хрустом вонзился в прибрежные заросли, и те, кто были в нем, с остервенелым ревом ринулись на берег, будто взбесившееся стадо рогатых, исчезли в мельтешении измочаленных ветвей, во взметнувшихся вихрях оборванных листьев. И только по треску и кипению зарослей, да по истошным воплям, да по тяжелым чавкающим ударам можно было следить, как они, невидимые, сшиблись с невидимыми же и выжимают их на чистое, навстречу выбирающейся на открытый галечный берег захлебывающейся жаждой убийства толпе...
Каменные Плечи кривился досадливо, облизывал рассеченную губу, неуверенно загибал пальцы — считал. Потом поднес руки к глазам, подумал, вновь глянул на сваленные перед ним на мокрой от воды и крови гальке головы немых, плюнул на них, тяжело уставился на сгрудившихся вокруг воинов:
— Пять пальцев. Пять. И еще четыре, — он со свистом втянул воздух сквозь зубы, с маху хлопнул себя по бедрам. — Мало! Снова умолк, обводя медленным взглядом оскаляющиеся у его ног в смертной судороге запекшиеся рты, сизые мертвые бельма глаз, оплывающую на гальку черную кровь... Рявкнул внезапно:
— Безносый! Смотрел следы? Ты и Хромой — смотрели? Что?!
Безносый сглотнул, помотал головой, буркнул мрачно:
— Больше было. Еще были... Хромой, э?
Хромой поднял три оттопыренных пальца:
— Столько было еще. Ползли в кустах. Потом бежали. Быстро-быстро, — он вздохнул. — Убежали...
Каменные Плечи скривился, процедил презрительно:
— Щенки...
Помолчал, поскрипел тяжелыми зубами, пояснил воинам:
— Все — щенки. Все. Упустили...
Потом вдруг спросил — тихо, задумчиво:
— Кто следил ночью? Дозорные — кто? Проспали врага — кто?
Воины затрепетали, подались назад, прячась один за другого. Двое-трое шмыгнули потихоньку в кусты, притаились. И стало тихо, тихо до звона в ушах, и в этой тяжелой тишине будто ножом по лицу полоснул Хромого неожиданный звук: мерзко, предвкушающе захихикал Хранитель Священного Ножа, оглядывая искоса сжавшуюся толпу. Он смеялся все громче, все злораднее, и все громче гремели в его спутанных сальных патлах трясущиеся амулеты, будто пересыпал кто-то сухие кости... А потом Каменные Плечи медленно, всем телом развернулся на этот смех, сверкнул из-под косматых бровей кровяными белками, и Хранитель смолк, будто захлебнулся смешком, сгорбился, спрятал лицо за свесившимися липкими прядями путаной своей гривы, и оттуда, из черноты, вспыхнули недобрыми хищные немигающие глаза. Тогда из толпы послышался несмелый голос. Тихий голос, не разобрать — чей:
— Ночью следил Белоглазый. И Красный Топор.
Каменные Плечи выпятил грудь, поскребся обеими руками:
— Не вижу их. Пусть подойду — хочу видеть.
Тот же голос проговорил:
— Не могут. Они в Заоблачной Пуще.
— Умерли... — Каменные Плечи притопнул досадливо:
— Жаль. Белоглазого жаль. Сильный воин.
Подумав, добавил:
— Был.
И вдруг вздрогнул, шарахнулся испуганно — так пронзительно завизжал, затопал ногами Хранитель, таким истошным и внезапным был его визг:
— Нет! Нет! Нет! — Хранитель тряс кулаками под исступленное тарахтение амулетов. — Не жалей! Плохой воин! Пустил трупоедов к Хижинам, пустил убивать! Плохой! Плохой! Не смей жалеть плохих, ты, Каменные Плечи! Не смей! Духи тебе не велят, накажут, страшно накажут!..
Каменные Плечи слушал, недобро кривясь, и вдруг тяжело пошел на Хранителя, и клокочущий бешенством голос его перекрыл, заглушил, оборвал визгливые вопли:
— Накажут?! Где были твои вонючие духи, когда к Хижинам крались убийцы?! Почему не прогнали смерть?! Они спали! А теперь смеют гневаться на Белоглазого? И смеют грозить? Они — накажут? Не они — их! Их — наказать, наказать! А не их, так пожирателя их дерьма — тебя!!!
Хранитель пытался заговорить, но тяжелый кулак с хряском врезался в его открывшийся было рот, и рот брызнул зубами и кровью. Каменные Плечи вложил в удар всю свою свирепую силу, и Хранитель, хватая скрюченными пальцами воздух, с маху грохнулся о толпу воинов, как о стену, и те ногами отшвырнули его обратно.
Он корчился, извивался на гремучей и склизкой гальке, скулил, пытаясь встать, и не мог. Каменные Плечи прижал ногой его густые грязные космы, цедил сквозь зубы:
— Племя кормит тебя, чтобы Настоящие Люди не знали смерти и голода. Не можешь ты, духи твои не могут — корми их и себя сам! И помни, вонючий: когда говорю я, трупоеды не смеют выть! — он плюнул в исковерканный болью окровавленный рот и замолчал, отвернувшись. Воины тоже отворачивались, молчали. Они еще хорошо помнили недавний злорадный смех Хранителя Убийцы Духов, Священного Ножа Странного...
Щенок пришел, когда день уже умирал. Он долго стоял у входа в Хижину, не решаясь сесть, не решаясь потревожить, позвать — дожидался, пока Хромой выйдет смотреть закат.
Дождался. Заметив Щенка, Хромой не сказал ничего. Он молча вернулся в Хижину, вышел опять, протянул плохо различимое в сгустившихся сумерках:
— На.
Щенок схватил жадно, обеими руками, поднес к глазам.
Нож удался. Он был совсем как Убийца Духов. Он даже тусклым желтоватым цветом своим походил на Священный Нож Странного. Вот только рукоять поленился сделать Хромой, но Щенка это не огорчило. Убивает ведь не рукоять — лезвие.
Хромой без сожаления отдал сделанное, насмешливо следил за глупым, радующимся бесполезной вещи. Этот нож был из камня, но не мог ни резать, ни протыкать.
Давно-давно Хромой нашел этот камень. Был он длинный и плоский, и был он мягкий: когда его терли о твердое, превращался в песок.
Камень долго валялся в Хижине, и Кошка не раз пыталась выкинуть его, но Хромой не позволял: нужен. Не для дела — просто, как странное. Но вот пригодился и для дела. Хоть это и смешно — нож, который не режет...
Смешно. И не нож, и не камень... И не украшение — слишком большой и тяжелый. Пусть. У Щенка теперь есть желанное, а у Хромого есть Закатный Камень. Хромой доволен.
Щенок поднял лучащиеся счастьем и униженной благодарностью глаза:
— Приду, когда родится Слепящее. Поведу туда, где нашел камень. Тот, как закат...
— Хорошо... — Хромой кивнул, отвернулся, скривился насмешливо, услыхав за спиной неровную частую дробь пяток по настилу: Щенок сорвался с места, понесся, подпрыгивая, взбрыкивая на бегу от распирающего восторга. Понесся... Куда? Он мог ночевать хоть здесь, где стоял, под стеной жилища Хромого: все равно ведь никто не пустит его под Кровлю, а своей у Щенка нет. Но вот — помчался, заскакал, как маленький, радостно взвизгивая и подвывая. Щенок...
Хромой глубоко, всей грудью вдохнул теплую вечернюю сырость, запрокинул голову. Небо стремительно гасло, редкие звезды наливались в нем белым холодным светом.
В Хижине завозились, сонный голос Кошки прохныкал что-то жалобное, неразборчивое. Хромой приподнял влажный тяжелый полог, проскользнул торопливо внутрь, в темноту — гладить и утешать.
В эту ночь ему снилось давнее-давнее.
Старые Хижины, которых нет, снова зеленели кровлями, прорастающими ползучими травами, и умершие множество восходов назад жили вновь, и вновь совершались дела, навсегда, казалось, забытые, и это было так хорошо, что пробуждение ужаснуло.
Почему он проснулся? Зачем? Не надо! Надо снова забыться, вернуться в сгинувшие внезапно сны... Но сны не принимали его. Они ушли, и вместе с ними снова (и уже навсегда) уходило давно пережитое, и осознание этой повторной утраты леденило не испытанным ранее страхом. Таким сильным страхом, что Хромой понял — причина его не в снах. Это смерть. И она наяву. Рядом. Здесь.
Не шевелясь, почти не дыша, слухом своим, зрением, обонянием он старался слиться с начинающим уже сереть предутренним сумраком, влиться в него, врасти, понять скрываемое им. И — вот оно, вот! Тихий плеск сонной воды о сваи. Не как всегда. Не просто. Тихий-тихий осторожный плеск. Еле слышный скрип. Тихонько стукнули жерди настила (совсем рядом, вот тут), — стукнули и стихли. И опять. И еще.